Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич 10 стр.


Во-вторых, принятие гипотезы о том, что злодеяния и другие поступки, которые выше были названы "избыточными", восходят к архаическим ритуалам, обнаружило бы разные слои в этих песнях. Упомянутые поступки, перейдя из ритуала в ткань песни, тем самым переводились из сакральной сферы в историю. Как части магических обрядов они не нуждались в объяснениях, – напротив, превратившись в эпизоды жизни тех или иных героев, они должны были получить какие-то приемлемые мотивировки. И мы, действительно, видим, с одной стороны, что в древних произведениях героической поэзии – таких, как "Песнь об Атли", "Речи Хамдира", "Песнь о Хлёде", равно как и в "Перечне Инглингов", – поступки героев еще не подлежат обсуждению и не могут внушать сомнений, их принимают как должное и неизбежное – таково было их восприятие не только персонажами этих песней, но, видимо, и аудиторией эпохи викингов, перед которой эти песни исполнялись. С другой же стороны, в более поздних песнях, например, в "Речах Атли" или в прозаических переложениях этих преданий (в "Младшей Эдде", в "Саге о Вёльсунгах"), отчетливо ощущается тенденция дать какое-то рациональное истолкование безмотивных решений и диких деяний древних героев: новая аудитория уже не в состоянии принять их в прежнем виде. Но при такой трансформации герой утрачивал эпическую цельность, изначальную слитность с собственной судьбой.

Речь идет не только о потребности в объяснении поступков героев, которая возникала у новых авторов и у их аудитории по мере удаления от архаической стадии. Меняется сама нравственная атмосфера, – может быть, точнее сказать, она впервые появляется? Ибо в наиболее архаическом пласте героической поэзии германцев, еще связанном с ритуалом, мы не нашли этики. Ритуал требовал определенных актов, но не предполагал волеизъявления или какого-либо соотнесения этих актов с моральными оценками – он "внеэтичен". Эта "внеэтичность" эддического эпоса и делала его героев столь цельными. В глазах последующих поколений поступок героя вырастал в неслыханный подвиг, а сам он наделялся невероятным мужеством. Но на "изначальной" стадии ритуала жертвоприношения и посвящения поступки, воспетые в песнях, не воспринимались как "подвиги". Слова, которые употребляют современные исследователи эддической поэзии: "подвиг", "героизм" – видимо, имели на архаической стадии мало смысла или вовсе не имели его. Что же касается таких слов, как "смерть" и "слава", то они обладали совсем иными значениями, не теми, какие мы им придаем ныне (или какие придавали им люди классического Средневековья). Вспоминается высказывание выдающегося датского историка Вильгельма Грёнбека о древнескандинавской поэзии: "Мы начинаем догадываться о том, что должны заново выучить значения всех слов".

Будучи включены в песнь, реликты древнего ритуала инициаций и жертвоприношений были преобразованы по законам поэтического эпоса. Перетолкование архаических мотивов, уже непонятных более поздним поколениям, которые создали или слушали известные нам песни, выразилось, в частности, в том, что такие "изначальные", "до-песенные" мотивы были переосмыслены в контексте фабулы, концентрирующейся вокруг темы родовой распри и кровной мести. Но поступки героев, которые характеризуются "избыточностью" и демонизмом, даже и непонятные аудитории, продолжали поражать ее воображение и властно притягивать к себе внимание. Так в героической поэзии создавалась своего рода "порождающая модель", и ей подчинялись также и позднейшие героические песни, создатели которых вовсе не имели в виду подобных ритуалов, а следовали установившемуся канону.

Внимание к этому "ритуальному" слою в эддических поэмах, мне кажется, способствовало бы преодолению столь сильной в германистике тенденции модернизировать поведение героев эпоса. Героическая поэзия германцев и скандинавов вырастает в совершенно иной среде и на особой стадии сознания, и кажущиеся безмотивными поступки героев на самом деле имели свои основания, но искать их нужно не в глубинах души свободной личности, измышляемой иными исследователями, а в суровой несвободе архаического общества. Мир героической поэзии в ее архаических пластах – это не психологизированный мир свободного волеизъявления или самоутверждения героя, это мир мифа, магии и ритуала.

Анализ древнейших героических песней "Эдды" дает возможность выявить некоторые особенности сознания, их моделировавшего. "Алогизмы", "несообразности", "противоречия", "иррациональность", обнаруженные в этих песнях, оказываются таковыми не только с точки зрения современного сознания – в конце концов поэзия и не должна быть логически безупречна, она подчиняется собственным правилам. Наиболее существенный факт заключается в том, что смысл поступков героев песней, которые принадлежат к раннему пласту "Эдды", был утрачен уже для скандинавов XII–XIII столетий. Автор "Речей Атли" перерабатывает сюжет "Песни об Атли", поскольку он явно его не удовлетворяет; он пытается искоренить в нем все то, что кажется ему бессмысленным и непонятным. И эта "критика" старого поэта новым в высшей степени поучительна. Деяния героев, поначалу не нуждавшиеся в каких-либо объяснениях и не допускавшие никаких оценок, непререкаемые в своем эпико-мифологическом величии, теперь, при создании новой версии сказания о Гьюкунгах, должны быть оправданы и получить разумное обоснование. По этому же пути рационализации идут и прозаические пересказы эпоса. Скандинав XIII века, т. е. христианской эпохи, по-видимому, более не способен мыслить в категориях архаического мифа и связанного с ним ритуала, и потому поступки Гуннара, Гудрун и Атли (так же как поступок Иринга в глазах Видукинда в X веке) ставят его в тупик.

Одновременно расторгается органическое единство героя и вещей, его окружающих и ему принадлежащих. Песни буквально загромождены вещами, но эти предметы – щиты, мечи, кольчуги, кубки, кони, золотые кольца, одежды, пиршественные палаты, очаг, пиво – отнюдь не хаотично нагромождаемые декоративные аксессуары. Они не нейтральны, но насыщены высокой этической ценностью, тесно связаны с их обладателями и находятся в магическом взаимодействии с ними. И не случайно особое внимание миру вещей уделяется в кульминационные моменты наивысшего драматизма и напряжения. Все предметы княжеского обихода включаются в сферу активности персонажей эпоса в качестве неотъемлемого ее компонента. Они не только служат героям, но и в свою очередь оказывают на них мощное воздействие.

В поздних эддических песнях этот неперсонализованный мир уже распадается на субъекта и объекты. Оба процесса – смена эпической данности рациональностью нового типа и высвобождение индивида из плотной сети магического взаимовлияния людей и вещей – симптомы одной и той же мутации. Перетолкование Саксоном Грамматиком древних преданий и песней Жорж Дюмезиль назвал переходом от мифа к "роману". Суть дела, разумеется, не в смене жанров, но в смене типов сознания.

Афоризмы житейской мудрости: "Речи Высокого"

Как мы могли убедиться, эддический герой при всей своей обособленности и даже одиночестве, в котором он свершает подвиги, несвободен. Его поступки, кажущиеся самовольными, вместе с тем принадлежат тому слою эпической действительности, который восходит к ритуалам инициаций и жертвоприношений. Не будучи тесно связан с коллективом, он в то же время погружен в мир вещей – предметов, неразрывно спаянных с его существом. Но в песнях "Старшей Эдды" мы находим и иные тексты, рисующие поведение уже не героя, а реального простого человека, и в этих песнях содержатся важные указания относительно его социального поведения. Здесь мы получаем возможность перейти к другому уровню реальности, несравненно более приближенному к повседневной жизни.

Таковы "Речи Высокого" (Hávamál) – наиболее обширная песнь "Эдды". Она стоит несколько особняком в этом цикле. В то время как в других песнях фигурируют языческие боги либо древнескандинавские герои, "Речи Высокого" в основной своей части содержат поучения житейской мудрости, в том числе поговорки и афоризмы. Песнь кажется лишенной единства и представляет собой компиляцию, по-видимому, возникшую из нескольких разнородных песней. Наряду с первой частью, содержащей правила поведения, и "Речами, обращенными к Лоддфафниру" (Loddfáfnismál), сходного содержания, в песнь включены еще строфы, относящиеся к Одину (о его отношениях с женщинами и о его самозаклании, вследствие которого он обрел знание рун), и, наконец, произносимый Одином перечень различных заклинаний. Все вместе представляет собой конгломерат гетерогенных песней, которые, возможно, восходят к разному времени. Однако нас не будет занимать вопрос, каков был первоначальный состав "Речей Высокого". Перед нами текст, который имел хождение в древнескандинавском обществе (не вполне ясно, в Исландии, где была записана "Эдда", или в Норвегии, откуда в своем большинстве были выходцами лица, колонизовавшие Исландию), и этого достаточно.

В "Речах Высокого" предусмотрено поведение индивида в самых разных жизненных ситуациях. Кто этот человек, к которому обращены советы и поучения, чья мораль нашла в них воплощение? Одни исследователи считают, что это мораль викинга, полагающегося исключительно на самого себя и на свои собственные силы, так как в песни не ощущается влияния христианства (как, впрочем, и веры в языческих богов). Однако сохранившийся текст "Эдды" датируется (на основании палеографических данных) второй половиной XIII века; походы же викингов прекратились двумя столетиями ранее. По мнению других ученых, восхваление скромного достатка и декламация о тщете богатства указывают на то, что перед нами – мораль простого человека. Круг его интересов и забот не выходит за пределы повседневности. В песни восхваляется "честная бедность".

"Пусть невелик
твой дом, но твой он.
и в нем ты владыка:
пусть крыша из прутьев
и две лишь козы,
это лучше подачек.
Пусть невелик
твой дом, но твой он.
и в нем ты владыка:
кровью исходит
сердце у тех.
кто просит подачек".

(Ha2v., 36, 37)

Но не ясно, в какой мере допустимо противопоставлять взгляды простых бондов морали знати или богачей в таких странах, как средневековая Норвегия и тем более Исландия. Низкая оценка материального достатка, неоднократно встречающаяся в "Речах Высокого", скорее может быть истолкована как моральное резонерство, а не как отражение воззрений определенного социального слоя. Вместе с тем нельзя не согласиться с мнением Андреаса Хойслера о том, что в "Речах Высокого" отсутствуют возвышенный настрой и героические установки, которыми характеризуются другие эддические песни и саги об исландцах. Перед нами, надо полагать, расхожая мораль простого человека. Упоминаемое Хойслером противопоставление заслуживает внимания: саги подчас героизируют действительность, отвлекаясь от "прозы" повседневной жизни и пренебрегая ее бытовыми подробностями. Иначе обстоит дело с "Речами Высокого"; их "приземленность" дает историку редкую возможность проникнуть в тот пласт реальности, который не подвергался возвышающей стилизации. Не будем спешить с атрибуцией имеющегося текста какому-либо определенному социальному классу и посмотрим на содержание поучений под интересующим нас углом зрения: что они могут дать для понимания индивида?

Какие советы даются в "Речах Высокого"?

Впечатление, складывающееся при их чтении, таково: человек, которому адресованы эти многочисленные наставления, – одинок. Ему приходится одному пробиваться в недружелюбном и чреватом многими опасностями мире, полагаясь лишь на собственные смекалку и силу. Поэтому идея, которая неустанно варьируется почти на всем протяжении песни, – мысль о том, что человек должен быть осторожным и вести себя максимально осмотрительно. Ибо мир полон каверз, необходимо постоянно быть начеку – дома и вне его, в компании, на пиру, в пути, на судебном собрании, даже в объятьях женщины. Ни на миг мужчина не должен расставаться со своим оружием, "ибо как знать, // когда на пути // копье пригодится" (Háv., 38). Эти советы отнюдь не противоречат тому, что мы читаем в исландских сагах, где вместо поучений рисуются конкретные жизненные ситуации. На любое оскорбление или посягательство герой саги готов ответить ударом меча или копья. В дальнейшем ему, возможно, окажут содействие сородичи или друзья, но в момент, когда вспыхивает конфликт с другим человеком, все зависит от его личных качеств.

Как явствует из "Речей Высокого", человек не сидит сиднем у себя дома – он посещает других. Проблема социального общения людей, которые жили на обособленных хуторах, рассеянных на значительном расстоянии один от другого, не могла не выдвинуться на первый план. Поэтому в центре внимания песни – индивид, оказавшийся в чужом доме. Здесь его могут подстерегать опасности. Песнь начинается с максимы: при входе в чужой дом необходимо прежде всего осмотреть двери и оглядеться по сторонам, дабы удостовериться в том, что там нет недругов (Háv.,1). Но даже если такой угрозы не существует, осторожность остается императивом поведения. Будучи в гостях, надлежит быть сдержанным и скорее молчаливым, нежели болтливым, ко всему прислушиваться и внимательно присматриваться (Hav.,7). Если же гость участвует в беседе, важно заслужить похвалу и приязнь присутствующих, внимать их советам, но никому не верить на слово. Принимая гостей у себя в доме, надлежит быть приветливым и искусным в речах, но прежде всего следует сохранять разум (Háv., 103, 132–135).

Житейская мудрость дороже всяческих сокровищ ("она на чужбине – // бедных богатство". Háv., 10). Об уме и мудрости, то и дело упоминаемых в песни в качестве условий правильного, успешного поведения индивида, нужно заметить, что они представлялись преимущественно как осмотрительность и хитрость, а не как многознание. Автор "Речей Высокого" настойчиво подчеркивает, что ум годится и умеренный, ведь "глупых и умных // поровну в мире", и вовсе незачем излишне мудрствовать. Вообще, "лучше живется // тем людям, чьи знанья // не слишком обширны", и "редка // радость в сердцах, // если разум велик"; "тот, кто удел свой // не знает вперед, // всего беззаботней" (Háv., 53–56).

"Герой" песни буквально одержим боязнью, что другие люди примут его за глупца; сдержанность и скупость на слова – признак ума. Нужно постараться заставить разговориться других и вместе с тем как можно меньше выдать собственные мысли и намеренья. Нельзя верить улыбкам собеседников – они могут скрывать насмешку над глупостью болтуна, а неумный не найдет поддержки других людей там, где она более всего надобна, например в судебном собрании (Háv., 24–29). Излишняя разговорчивость может нанести обиду кому-либо, и так неприметно для себя наживешь врагов. На пирах легко вспыхивают ссоры, но трудно их погасить. Подчас человек кажется другом, а на поверку оказывается недругом. Недоверчивость и лицемерие поэтому поощряются. Питая злые намеренья по отношению к противнику, лучше всего скрывать их за улыбками и сладкими речами. "Голове враг – язык; // под каждым плащом // рука наготове" (Háv., 73). Недоверие ко всем и ко всему – лейтмотив песни, и перечень лиц, зверей, иных живых существ и предметов, внушающих подозрение, занимает несколько строф: здесь и жена с ее многословием, и сын конунга, и своевольный раб, и поверженный враг, и убийца брата, и малолетний собственный сын, и голодный волк, и меч с изъяном, и непрочный лук, и слишком резвый конь или, наоборот, конь охромевший, и свившаяся змея, и тонкий лед, и многое другое, – "всему, что назвал я, // верить не надо!" (Háv., 85–91).

Поэтому необходим неусыпный самоконтроль. Особенно рискованно потерять сдержанность и напиться в гостях так, что излишне развяжется язык. Пить на пиру можно, но соблюдая меру. Ибо первейшая заповедь умного и опытного человека – постараться выведать: что на уме у других людей? И точно так же надобно соблюдать умеренность в еде и не возбудить насмешек "над утробой глупца // на пиршестве мудрых" (Háv., 20). Лучше всего плотно поесть дома, прежде чем отправился в гости; и не следует задерживаться там излишне долго. В противном случае нетрудно друга превратить во врага.

Презумпция, положенная в основу поучений в "Речах Высокого", – индивид, общающийся с потенциальными носителями опасностей, одиночка, который принужден с осторожностью и хитростью находить собственный путь в человеческой среде. Перед нами общество, в котором нелегко заручиться благожелательностью и поддержкой. Доблесть – не открытость и непосредственность в проявлении чувств, но, напротив, подозрительность и неустанная настороженность.

Подобную картину найдем мы и в сагах. Их персонажи, как правило, немногословны. Пространным речам они предпочитают краткие высказывания, лапидарные намеки; их намерения и настроения обнаруживаются скорее в их поступках. Метод изображения внутреннего мира героя саги исследователи характеризуют как "симптоматический": по внешним симптомам можно судить о его душевном состоянии. В самом деле, автор саги не имеет ничего общего со всезнающим автором романа Нового времени или с собственным современником – творцом рыцарской эпопеи, которые распространяются о мыслях и эмоциях своих персонажей. Автор саги сообщает лишь о том, что могли засвидетельствовать посторонние наблюдатели: о поведении человека. Эту особенность изображения внутреннего мира легко принять за литературный прием. Но едва ли это так. Скорее, она выражает общую жизненную установку. Человек в обществе, которое рисуется в древнеисландской литературе, не может не быть предельно сдержанным, внутренне напряженным. Осторожность ни на миг не оставляет его. Даже испытывая сильнейшее волнение, он не подает вида. Тая месть обидчику, он не спешит с ее осуществлением, если тому не благоприятствуют обстоятельства. Он не станет изливаться в жалобах или гневных речах. Даже будучи внутренне натянут как струна, он сохранит внешнюю сдержанность. Скрытность – руководящий норматив социального поведения, и она находит свое выражение и в поэтике саги, исключающей возможность для автора знать о тех мыслях и чувствах упоминаемых в саге лиц, о которых они не распространяются.

Назад Дальше