В "Саге об Инглингах", основанной на близкой к героическим песням поэме "Перечень Инглингов", рассказано о шведском конунге Ингьяльде. Будучи захвачен врасплох врагами и не имея шансов спастись, он принял вместе с дочерью "решение, которое прославилось": они напоили своих людей и затем подожгли пиршественные палаты; все сгорели вместе с Ингьяльдом. Автор "Перечня Инглингов" скальд Тьодольв говорит: "Эта судьба казалась всем шведам наилучшей для потомка конунга – умереть самому и добровольно завершить свою славную жизнь". Скальд не видит чудовищности поступка конунга, который вынудил последовать за ним на тот свет всех его дружинников и дочь, – напротив, это славное деяние, наилучшая судьба для человека знатного рода! Поступки, которые в обычной жизни неминуемо поставили бы человека вне общества, в героической поэзии осознаются как великие и славные подвиги.
Почти общим местом в научной литературе является тезис, согласно которому персонаж героической песни – идеальный герой, человек долга и доблести, не останавливающийся ни перед чем, чтобы защитить и утвердить честь рода или собственную честь. И действительно, героические песни давали пример, образец поведения, воодушевляли бойцов. Перед битвой при Гастингсе нормандский певец исполнил "Песнь о Роланде", а еще раньше, перед началом битвы при Стикластадире (1030 год), норвежский скальд Тормод подбадривал воинов Олава Харальдссона исполнением "Древних Речей Бьярки" (Bjarkamál). Выбор этих песней легко объясним: в них воспевается верность дружинника или вассала господину, длящаяся вплоть до гибели воина. Бьярки даже угрожает местью самому Одину за то, что тот не помогал в битве его вождю Хрольву, и, умирая от ран, ложится у головы своего поверженного короля и просит друга лечь у ног его, дабы все видели, что они верны своей присяге.
В "Беовульфе" один из приближенных короля Хродгара, прославляя подвиг Беовульфа – победу над чудовищем Гренделем, напоминает о другом подобном же древнем деянии – о борьбе Сигмунда с драконом ("Беовульф", 875 сл.). Тем самым Беовульф как бы превращался во второго Сигмунда, воспроизводя его сказочный подвиг. Повторяя подвиги древних, герой приобщался к традиции; его деяние рассматривалось на фоне этих "изначальных" героических поступков и тем самым возвеличивалось, приобретая вневременное измерение.
И вместе с тем предметом песней, причем тех самых, в которых воспевались героические подвиги, сплошь и рядом служили деяния, отнюдь не являвшиеся образцами для подражания. Совершив братоубийство, герои "Речей Хамдира" (Hamðismál) погибают со славой! Аморальность, антисоциальный характер их злодеяния, для всех вполне очевидные, не мешают считать их героями, ибо они отмстили обидчику и, главное, пали героями. В смертный час их не мучает мысль об убийстве ими сына собственной матери; они сожалеют о нем лишь постольку, поскольку этим безрассудным поступком сделали несовершенной месть и уязвимыми самих себя. Их героическое самосознание не омрачено муками совести. Неслыханные злодеяния, резня между сородичами, вероломство лежат в основе сюжетов ряда героических песней.
В германской поэзии не раз воспевается верность дружинника вождю. Однако неоднократно встречаются и мотивы противоположного свойства. Вспомним о недостойном бездействии воинов Беовульфа, которые не помогли ему в бою с драконом. Датская легенда о Старкаде повествует об убийстве им своего вождя и побратима. Но, пожалуй, особенно интересен рассказ историка X века Видукинда Корвейского, который опирается на утраченную тюрингскую героическую песнь (VI век?). Политические события, войны и здесь превращены в личный конфликт государей.
В "Деяниях саксов" (Gesta Saxonum, I, 9-13) Видукинд упоминает Иринга, дружинника тюрингского короля Ирминфрида. Иринг, мужественный воин, опытный советник, был подкуплен франкским королем Тиадриком (Теодорихом), который побудил его убить своего господина. И когда побежденный в бою Ирминфрид бросается к ногам победителя, чтобы просить его о мире, Иринг наносит ему предательский смертельный удар. И тогда воскликнул франкский король, что этим злодеянием Иринг стал ненавистным всем смертным, и велел ему уйти прочь. Иринг же отвечал: "По праву всеми я ненавидим, ведь я служил твоим козням; но прежде чем уйти, хочу я очиститься от предательства, отмстив за моего господина". С этими словами он поразил насмерть Тиадрика, после чего возложил тело Ирминфрида на его труп, "дабы, по крайней мере, мертвый был победителем того, кем побежден был живым". Затем Иринг удалился, расчищая себе дорогу мечом. Пересказав это предание, Видукинд заключает: "Правдиво ли оно, оставляю на усмотрение читателя. Однако нельзя не дивиться тому, что Иринг пользовался такою славой, что именем его вплоть до наших дней именуют так называемый Млечный путь на небесах".
Удивительная история! Предатель своего господина в конечном счете оказывается героем, слава которого бессмертна! Он искупает свою вину, умертвив того, кто подбил его на измену; он символически превращает побежденного в победителя и тем самым как бы восстанавливает справедливость. Виновником измены считается уже франкский король, а Иринг выступает в качестве орудия высшей юстиции. Но факт остается фактом: Иринг из корыстных побуждений изменил собственному господину, он – его убийца, и он же – герой!
Это, видимо, вызывает недоумение уже у Видукинда, который излагает героическую песнь, явно дистанцируясь от той оценки события и героя, какую она содержала. Не меньшее недоумение вызвал такой оборот дела – убийство короля наиболее верным его человеком – и у современного исследователя. Точно так же смущает его и другой герой, фигурирующий в "Беовульфе" и в скандинавской эддической и скальдической поэзии, – Херемод: ведь ему приписывали не только мужественные подвиги, но и умерщвление своих сотрапезников и дружинников. И тем не менее он пользовался покровительством Одина и был взят им в Вальхаллу.
Полагаю, сказанного достаточно для того, чтобы отклонить мнение, будто герой песни, предания всегда и неизменно являл собой образец для подражания, воплощая в себе идеалы поведения. Подчас мы наблюдаем прямо противоположное. Но это не должно ставить нас в тупик. Героическая поэзия далека от деления героев на "положительных" и "отрицательных". Не разделяя эгоистически-прикладной морали, какая нашла выражение в "Речах Высокого", она вместе с тем не выносит никаких суждений. Герой германской языческой поэзии редко совершает целесообразные с практической точки зрения поступки, не печется о чьем-либо благе, в том числе и о своем собственном, им не движут материальные и иные обычные для жизни интересы. И это вовсе не потому, что германцы якобы вообще смешивали добро со злом или относились к ним с безразличием, – напротив, они мстили за преступления, охотно вчиняли иски обидчикам и вели долгие тяжбы на судебных сходках. Записи обычного права германцев представляют собой нескончаемые перечни проступков, караемых теми или иными возмещениями. Но это в повседневной жизни. Иначе – в героической поэзии. Здесь перед нашим взором открывается мир, которым управляют иные законы; здесь царит иная справедливость.
Разумеется, я имею в виду не какую-то "аморальность" героической поэзии германцев. Превыше всего ее герои заботились о славе, ставя ее во главе всех ценностей, в том числе и превыше самой жизни. Но когда мы вчитываемся в героические песни и сказания, мы должны понять, что речь в них идет не о добре и зле, не об образцах высокоэтического поведения. Персонажи песней о героях столь же мало нравственны в обыденном понимании, как и асы песней о богах. Боги и герои не раз сопоставляются, герои возводят свой род к богам, находятся под их покровительством, а после героической смерти попадают в чертог Одина, где продолжают вести прежний образ жизни. И те и другие – как бы в иной плоскости, нежели обыкновенные люди. Видимо, можно говорить о специфической "эддической" стадии сознания и соответствующей ей форме понимания и освещения нравственности.
Герои привлекают аудиторию не своими этическими качествами, а неслыханностью свершаемых ими деяний. Героическое сказание выражает особый аспект сознания. Вспомним, что действие героической песни относится к качественно иному, эпическому времени, когда все было не так, как впоследствии, и от этого героического прошлого время исполнения песни отделено эпической дистанцией.
Поведение героя не только беспредельно мужественно – оно еще и, так сказать, "избыточно". Гуннар, казалось бы, мог ограничиться требованием умертвить Хёгни, но он настаивает на том, чтобы ему принесли его сердце. Хёгни смеется, когда рассекают ему грудь и вынимают из нее сердце. Гудрун отмстила Атли, убив его, но этого ей мало, и прежде она умерщвляет своих сыновей, более того, кормит мужа их мясом, а после гибели Атли еще и поджигает дом и губит всех его обитателей. Важно при этом отметить, что хотя гибель братьев побуждает ее на столь чудовищную месть, она не плачет, и это в момент, когда все кругом вопят и рыдают!
Поведение героя или героини перерастает в нечто демоническое, иногда оно необъяснимо с точки зрения окружающих. Скажем, примитивно-жестокого и жадного Атли поступки Гудрун ставят в тупик, как смущают они и прочих гуннов. Герой, героиня, оказавшись в предельной ситуации, предаются саморазрушению. Так, подвергает себя самоубийству Брюнхильд, добившаяся смерти любимого ею Сигурда, который нарушил данную ей клятву. В "Саге о Вёльсунгах" (Völsunga saga) Сигню, которая послала на смерть своих сыновей от конунга Сиггейра и родила сына от своего брата Сигмунда (все это для того, чтобы отмстить Сиггейру, погубившему ее отца Вёльсунга), говорит Сигмунду, когда настал, наконец, момент расплаты с Сиггейром: "Так много учинила я для своей мести, что дальше жить мне не под силу". И она входит в огонь, охвативший палату Сиггейра, и принимает смерть.
Самосожжение Брюнхильд или Сигню не следует, однако, понимать так, что героини "карают себя" за свершенные злодеяния. Они и вправду содеяли неслыханное и чудовищное. Но мысль о раскаянии, грехе и искуплении им бесконечно чужда. Они выполнили то, что должно было быть сделано для отмщения, то есть для восстановления того равновесия, которое было нарушено в результате актов, затронувших самые глубокие пласты их сознания. И они удовлетворены местью (Брюнхильд впервые засмеялась после убийства Сигурда!). Но, осуществляя месть, они вкладывают себя в нее без остатка, месть как бы поглощает самое их существо, она становится единственным смыслом их бытия, и закономерно, что после того как она свершилась, высший долг до конца – и с избытком! – исполнен, дальнейшее их существование невозможно. Оно превратилось бы в опустошенное прозябание, но такая жизнь не для характеров масштаба Брюнхильд или Сигню. Не случайно, конечно, эти героини погибают в огне: их смерть имеет смысл жертвы.
Если б в песни было рассказано, что Гудрун убила своего мужа за то, что он погубил ее братьев, и только – эффект, несомненно, был бы меньшим, но предварительное умерщвление ею собственных детей, скармливание их мяса мужу, пожар, уничтожающий гуннские палаты вместе со всеми их обитателями, – все это акты, сами по себе не обязательные для осуществления мести, но превращающие ее в нечто грандиозное и неповторимое. Вспомним поспешность, с какой едут Гуннар и Хёгни во владения Атли, их яростную греблю на том же пути, особо отмеченную в "Речах Атли", – в этих сценах выражается героическая решимость идти навстречу смерти при ясном сознании, что возврата из гуннской державы нет и быть не может. "Добровольно завершить свою славную жизнь, – как сказано в "Перечне Инглингов", – самая благая судьба для знатного!" Смерть героя завершает его подвиг.
Вот эта "избыточность" актов, совершаемых героем, исключительность его поведения и есть, судя по всему, главное в героической песни. Не смерть сама по себе, но чудовищность ее обстоятельств, необычность последствий ее, саморазрушение, к которому стремится, влечется герой или героиня, полное их пренебрежение смертью должны были более всего потрясать аудиторию.
Справедливо отмечая противоположность жизненных установок героев германских песней фатализму, превращающему человека в безвольное орудие безличной судьбы, некоторые ученые склонны подчеркивать их свободу: герой добровольно включается в цепь роковых событий, он приемлет судьбу для того, чтобы остаться верным своему Я и собственному закону. Совершая ужасное, неслыханное, он не страшится ответственности, не сваливает вины на божество или фатум – он действует в одиночестве. Как сказал О. Хёфлер, "трагика свободы – закон существования германского героического сознания". Но в свободе имплицируется возможность выбора, приятие судьбы предполагает разграничение между нею и человеком, который идет ей навстречу. Древнегреческий герой и судьба не совпадают: он может покориться этой над ним возвышающейся силе, либо попытаться бежать от нее, либо мужественно ее принять, вступить с нею в единоборство и пасть под ее ударами, – между ним и судьбой существует дистанция, и образуемое ею "этическое пространство" оставляет возможность выбора, волеизъявления, а потому порождает и трагичность коллизии.
Так ли обстоит дело в героической поэзии и преданиях германских народов? Приведенный материал скорее побуждает склониться к иному предположению. Действия героя кажутся свободными потому, что он не отделен от своей судьбы, они едины, судьба выражает внеличную сторону индивида, и его поступки только раскрывают содержание судьбы. Вспомним, что ссылки на судьбу, с которой невозможно тягаться, на приговор норн или вмешательство дис, по-видимому, не принадлежат к древнейшему пласту эддических песней, они вторичны и представляют собой попытку объяснения происходящего в песнях, предпринятую на той стадии, когда изначальный смысл жутких деяний героев был уже непонятен.
Для архаического слоя "эддического сознания" показательны цитированные выше слова "Песни об Атли": раздавая сокровища и готовясь к сожжению Атли, Гудрун "взращивала", "вскармливала" свою судьбу. Термин "scop", здесь примененный, толкуется как "безличная судьба", но коренится она в Гудрун. Судьба имеет столь же внеличностный характер, как и сама личность в песнях о героях! То, что Гудрун кровавыми деяниями "вскармливает" судьбу, в контексте, где приведены эти слова, нетрудно понять и в прямом смысле. Она уже умертвила сыновей, позади и страшный "Атреев пир" Атли; теперь она готовит убийство Атли и завершающий всю эту кровавую тризну пожар, в котором, как можно предположить, погибнет и она сама. Героини-мстительницы, утоляя свою месть, предают себя смерти в огне, смерти, которая, видимо, имеет смысл самозаклания.
Не правильнее ли всего истолковать акты, совершаемые Гудрун, как жертвоприношение? Ее поступки, чудовищные с точки зрения отношений между людьми, становятся логичными и объяснимыми, если воспринимать их как фрагменты архаического обряда, жертвенного ритуала. В "Речах Атли", по-видимому, еще сохранились следы ритуала. Сыновья Гудрун, услышав от нее о намерении умертвить их, отвечают матери: "Принеси детей в жертву, коль желаешь" (Am., 78).
Разве не видно из "Песни об Атли", что Гуннар, собственно, не попадает в западню, расставленную для него гуннским королем, а сознательно идет навстречу смерти? Описание возглавляемой Атли торжественной процессии, сопровождающей связанного Гуннара в змеиный ров, как и игра обреченного на гибель Гуннара на арфе (вряд ли его песнь из могилы, т. е. уже из другого мира, была "вестью", посылаемой сестре и исторгающей слезы и стоны у слышавших ее, как она перетолкована в "Речах Атли", – скорее, Гуннар участвует в ритуале собственного заклания), не указывают ли они на жертвенный обряд? Но и требование Гуннара вырезать сердце из груди брата приобрело бы смысл, если его рассматривать в качестве элемента обряда жертвоприношения. Убийство Ирингом Ирминфрида, о котором с удивлением и непониманием повествует Видукинд, также лишено всякого практического смысла – ведь его король уже потерпел поражение и безвреден для франкского государя; не представляет ли и этот акт умерщвления короля, поверженного к ногам победителя, фрагмент ритуального жертвоприношения пленника, осколок обряда, уже забытого к моменту записи рассказа хронистом и утратившего связь с целым, а потому получившего у Видукинда новую мотивировку?
Эти действия, вырванные из ритуала и включенные в контекст песни, приобрели видимость свободных поступков героев, и создается впечатление, что те были вольны их совершить или избежать, что перед ними стояла возможность выбора. Но если согласиться с предположением, что обрисованные выше неслыханные деяния эддических героев, их безмотивные, "избыточные" решения и поступки восходят к первобытным ритуалам, то многое в этих произведениях стало бы более понятным.
Во-первых, не вызывала бы недоумения известная монотонность жестоких и диких поступков, переходящих, с некоторыми модификациями, из песни в песнь. Умерщвление собственных детей, брато-, отце– и мужеубийство, умерщвление вождя, наконец, саморазрушение героя или героини – все это типичные для германских песней мотивы, не раз повторяющиеся. Для того чтобы вскрыть древнюю ритуальную основу каждого из этих мотивов, потребовалось бы привлечь широкий этнографический материал.
Но в ряде случаев в подобных рассказах ясно видно происхождение такого рода актов из ритуальных жертвоприношений и обрядов инициации. Достаточно обратиться к "Перечню Инглингов": конунга Агни удавили с помощью ожерелья; конунг Хаки, мертвый или "близкий к смерти", был сожжен на погребальном костре, который его дружинники развели на корабле, пущенном по волнам; конунг Аун приносил в жертву собственных сыновей, одного за другим, для того чтобы продлить свою жизнь; конунгов Домальди и Олава Лесоруба шведы заклали "ради урожая"… Примеры ритуальных жертвоприношений можно было бы умножить. Трудно в этой связи не вспомнить Старкада: умерщвление им короля Викара, которому он до того верно служил, явно было жертвой, принесенной по требованию Одина; он был повешен на дереве и пронзен копьем, как и сам Один.