Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич 41 стр.


* * *

Установка на изучение "среднего человека" – не новшество в медиевистике. В отечественной историографии такого рода подход был применен, и не однажды, еще в начале XX столетия. Почти одновременно, в 1915 и 1916 годах, двумя выдающимися историками-итальянистами, Львом Карсавиным и Петром Бицилли, были опубликованы труды, в которых обосновывалась необходимость знакомства с заурядным представителем средневекового общества. Карсавин поставил перед собой задачу вскрыть тот уровень религиозного сознания, который он назвал "общим религиозным фондом", откуда люди черпали свои верования и представления о мире. Он гипотетически реконструирует носителя идей этого фонда, квалифицируя его как "среднего человека". Русский медиевист придает этому понятию методологическое значение: "средний человек" – не просто ординарный обыватель, но типичный носитель распространенных верований и религиозного образа мыслей. В число таких "средних людей" Карсавин был склонен включать и крупные индивидуальности, поскольку они, по его мнению, "вместе с тем и являются целиком или частично типическими индивидуальностями".

Бицилли в какой-то мере разделяет точку зрения Карсавина, но одновременно подчеркивает: нельзя изучать крупные индивидуальности в одном ряду с ординарными и строить общую картину, смешивая признаки, почерпнутые из анализа первых, с характеристиками вторых, так как типичное для одних может оказаться вовсе не типичным для других. Разница между выдающейся индивидуальностью и "средним человеком", по убеждению Бицилли, не "количественная", она заключается не в том, что, например, святой Бернар – "более мистик", нежели кто-то еще; "он – мистик по-иному". А потому, занимаясь только великими людьми, мы узнаем лишь одну сторону жизни средневекового общества. В отличие от Карсавина, Бицилли сосредоточил внимание на одном персонаже – на францисканском монахе Салимбене де Адам (1221–1287), авторе ряда сочинений, в том числе "Хроники", в которой содержится и его собственная биография. Бицилли изучает "Хронику" Салимбене, написанную в 1282–1287 годах, как источник для познания его личности – личности "представителя определенного культурного периода".

Я полагаю, что подходы к изучению средневековой религиозной культуры, продемонстрированные в трудах Карсавина и Бицилли, плодотворны. Фонд верований эпохи творился не одними лишь великими умами, теологами и мистиками, как воображала старая историография. Вопреки распространенной среди историков точке зрения, культурные модели не зарождались исключительно на верхних ступенях социальной иерархии, распространяясь затем (и вульгаризуясь) в более широких слоях общества. В массе народа зрели собственные представления о мире, пространстве и времени, о душе, грехе и искуплении, о загробном существовании. Эти представления далеко не всегда гармонировали с официальной доктриной, и между ними возникали напряженность и конфликты. В системе этих подчас противоречивых верований формировалась личность.

Возвращаясь к Салимбене, нужно отметить, что он жил и писал в критический период истории Италии. В это время в народе распространились хилиастические идеи в форме иоахимизма. Как известно, Иоахим Калабрийский предрек наступление эпохи Святого Духа в 1260 году, и как раз в это время падение власти Гогенштауфенов над Италией породило идею, что империя кончилась. Пророчество о наступлении конца света, как кажется, осуществлялось. В Италии усилилось брожение, как раз в 1260 году началось монашеское движение "апостольских братьев", которые, проповедуя крайний аскетизм, отрицали собственность, труд, профессию и вообще все, что вовлекало человека в жизнь, и в это же время по городам и деревням бродили толпы флагеллантов, умерщвлявших плоть самобичеванием в надежде очиститься от грехов. В такие моменты истории, сопровождающиеся повышенной эмоциональностью и даже склонностью к коллективной неврастении, неизбежно обостряются восприимчивость и наблюдательность в отношении к человеку. "Нам со стороны кажется, что над Италией этой поры занимается заря Возрождения, – замечает Бицилли, – но современники принимали свет на горизонте за предвестник мирового пожара".

Меланхолия, страх, пессимизм, ожидание неминуемого и близящегося конца света – подобные чувства овладевают как отдельными индивидами, оставившими свои свидетельства, так и массами людей. Усложнение структуры общества, создание социальной ситуации, при которой индивид включен в целый ряд несовпадающих групп, строившихся на разных принципах, распад традиционных микросоциумов, которые ранее образовывали своего рода устойчивые психологические единства, – все это вело к тому, что личность оказывалась предоставленной самой себе, ощущала свои обособленность и одиночество. Переживая свое духовное "сиротство", она приходила к самосознанию, которое в тех условиях выливалось прежде всего в предельный эгоизм и нравственный нигилизм.

Эти черты в полной мере присущи и Салимбене: он лишен семейных привязанностей, не упоминает о кончине своих родителей, почти вовсе забывает о родном брате, который подобно ему ушел в орден; он не любит родного города, не слишком горячий итальянский патриот и положительно относится к францисканскому ордену, собственно, только потому, что неплохо в нем устроен, т. е. по чисто эгоистическим соображениям, но остается чуждым его идеалам. Индивидуализм, выражающийся в эгоцентризме, – не с ним ли мы встретились и на полтора столетия раньше, при чтении "Истории моих бедствий" Абеляра? Не был ли этот эгоцентризм одной из типических форм раннего обнаружения индивидуальности?

Однако Салимбене, в отличие от Абеляра, пишет хронику, а не автобиографию. Поэтому его внимание не сосредоточено на собственной особе – она прорывается на страницы его сочинения, не заслоняя тем не менее окружающей жизни. Поглощенный повседневностью, с головой ушедший в слухи и сплетни и отвлекающийся на самые разные мелочи, Салимбене не остается на позициях беспристрастного хрониста, – как и другие исторические сочинения того времени, его труд дышит его личным опытом. Автор проявляет живой интерес к обычаям и нравам разных народов и областей и умеет подмечать их культурные особенности. Недоверие или неприязнь к соседним народам, стремление найти и выставить напоказ их слабости и смешные стороны – таково одно из проявлений "национального патриотизма" в Средние века. Оно связано с обострением личностного восприятия, с потребностью приглядываться к индивидуальным особенностям людей, – для того, чтобы укрепилось самосознание индивида или народа, оказывается необходимым противопоставление "своего" "чужому".

Но если присмотреться к характеристикам отдельных личностей, щедро раздаваемым Салимбене людям, которых он знал или о которых он слышал, то убедимся, что характеристики эти – по большей части не что иное, как штампы. "Человек образованный", "любезный", "щедрый и великодушный", "верующий и честный", "благородный" (litteratus homo, curialis, liberalis et largus, religiosus et honestus, nobilis)… Таковы трафареты, прилагаемые Салимбене к самым разным персонам. Щедрость и благородная любезность (largitas, curialitas) последовательно противопоставляются им мужицкой грубости и жадности (rusticitas, avaritia), но здесь Салимбене нисколько не оригинален и не отличается от многих авторов – своих современников. Идеал щедрости и благородства был выработан в поэзии трубадуров и давно уже стал общим местом. Тем не менее Бицилли полагает, что трафаретность характеристик, применяемых Салимбене, не свидетельствует о его неумении индивидуализировать, но была продиктована "хорошим тоном, правилами литературного приличия".

Напротив, наблюдательность отличает Салимбене от авторов предшествующего периода. Люди того времени, склонные к самонаблюдению, "были глухи и слепы по отношению к окружавшему их миру". И причина заключается вовсе не в аскетизме, который лишь довел это безразличие до крайности. По мнению Бицилли, они попросту не умели приглядываться к внешнему миру, довольствуясь случайными аналогиями и некоординированными впечатлениями. Всякий предмет был интересен им лишь постольку, поскольку являлся объектом возможного приложения силы, и человек видел в нем преимущественно только ту сторону, к которой эти силы могли быть применены. Отсюда – характерные для многих средневековых текстов бедность образов, бледность красок и сухость описаний, будь то житие, хроника или поэма.

Не показательно ли, что "автобиография" мыслилась средневековыми авторами завершающейся на том моменте их жизни, когда, как им представлялось, конечная цель уже достигнута? Но какова эта последняя цель? Для Августина, "Исповедь" которого служила образцом для средневековых сочинителей, – это окончательное обращение, для Абеляра – Параклет, основанная им обитель, для Гвибера Ножанского, как мы видели, – получение сана настоятеля монастыря, для Салимбене – окончательное закрепление во францисканском ордене. Не жизнь как целое, но движение по пути к изначально предуказанной цели, установленной Провидением и завершающей духовный рост личности, – фабула средневековой "автобиографии". Жизнеописание подчинено единому мотиву – мотиву духовного совершенствования или мотиву службы. Достигнув этой цели, личность себя полностью завершает, человек и его история закончены. В фокусе – осуществление земного призвания, исполнение долга, т. е. приближение к идеальному типу, а не выявление неповторимой, уникальной индивидуальности.

Ведь и в "chansons des gestes", описывающих жизнь знатных семей, отнюдь не индивид является подлинным героем песни – в качестве такового выступает весь род, вся "geste", а отдельные конкретные лица суть лишь элементы этого коллективного целого и лишены индивидуальных признаков, ибо характеры передаются по наследству и присущи всему "линьяжу". Отдельный индивид не оторван еще от родовой, семейной пуповины, не занимает центрального места в поле зрения автора.

Что касается монашеской "автобиографии" Салимбене, то, как показал Бицилли, она вырастает из рыцарской семейной хроники, и, записывая генеалогию своего рода, Салимбене как бы неприметно для самого себя перешел к автобиографическому жанру. Сопоставление "De vita sua" Гвибера Ножанского с "Хроникой" Салимбене в этом отношении кажется показательным: аббат XII века начинает повествование о своей жизни и невольно сбивается на описание своего монастыря, а затем на историю Франции, как бы забывая о собственной судьбе, тогда как наш францисканец, замыслив писать историческое сочинение, превращает хронику в "автобиографию" sui generis. He могут ли эти движения с противоположно направленными векторами служить свидетельствами того, что на протяжении разделяющих их полутора веков центр внимания имел тенденцию смещаться с общего к индивидуальному?

Не будем, однако, спешить с обобщениями. Отметим только, что в XIII веке обостряется способность к наблюдению окружающего мира. Ориентированный на практику индивид более внимательно присматривается и лучше видит, дольше помнит. В этом смысле заслуживают интереса отдельные описания сцен, свидетелем которых был Салимбене: он точно подмечает множество деталей, жестов, поз и движений; он чуток к человеческим эмоциям и сопоставляет увиденное с другими своими наблюдениями. Ничто не ускользает от его пристального и насмешливого взора. Такого рода наблюдения жизненны, в них не встречаются общие места или формулы, заимствованные из литературы. Стремление Салимбене отойти от шаблона проявляется и в индивидуализации человеческих характеров. Один из приемов индивидуализации словесного портрета – сравнение разных лиц: на кого похож или с кем не схож данный персонаж? Тем не менее у Салимбене обнаруживается лишь тенденция отказаться от привычных клише, и поскольку ему неведомо многообразие положительных качеств, то при похвалах в чей-то адрес он вынужден прибегать к шаблонам.

Салимбене – проповедник, и его собственный внутренний мир и личные переживания не являются для него самоцелью изображения; все это – не более чем материал для назидательных "примеров" (exempla), которые использовались в проповеди. Но дело не в одной лишь его профессии проповедника. Глубокие религиозные переживания вообще чужды Салимбене, и этот превосходный наблюдатель внешнего мира не в состоянии заглянуть ни в глубь чужой души, ни, видимо, в глубь своей собственной, да едва ли и испытывает потребность или склонность к подобной интроспекции.

Особенность ли это одного только Салимбене? – Едва ли. "У средневекового человека не было интереса к своему Я как к таковому. Его душа становилась для него объектом, достойным внимания, лишь постольку, поскольку изучение ее движений вводило его в более интимное понимание феноменов мира потустороннего". Около 1070 года над дверями церкви Sant' Angelo in Formis было начертано: "Коль познаешь себя, достигнешь небес".

Видимо, этот призыв нужно понимать не как требование углубления в собственную индивидуальность, но как выражение стремления найти в себе Бога, приблизиться к Нему посредством растворения в Нем своего Я. Но не то же ли самое говорил Бернар Клервоский? "Для достижения смирения души нет лучшего средства, нежели познание самого себя". Иначе ли обстояло дело еще сто лет спустя? Едва ли. "Человек XIII столетия мерит себя общепризнанной мерой, – утверждает Бицилли, – и еще не обзавелся собственным аршином". Я полагаю, что в неявном споре между Бицилли и Моррисом (первый сомневается в наличии установки на самосознание у человека XIII века, тогда как второй настаивает на том, что уже в XII веке ряд интеллектуалов напряженно искали собственное Я) русский медиевист более осторожен в оценках и потому ближе к истине: он не склонен форсировать развитие и "подтягивать" средневековую личность к норме, выработанной в Новое время.

Что же касается религиозности Салимбене, то, по оценке Бицилли, она не шла дальше магии и фетишизма, это – "наивное народное язычество", и при таком уровне религиозности автора (Салимбене признается, что в церквах служат чересчур длинно, так что надоедает стоять, особенно летом, когда кусают блохи) от его автобиографии невозможно ожидать особой психологической глубины. Самодовольство, которым преисполнен этот францисканец, и склонность к самопревознесению – вот те пределы, в которых заявляет о себе его личность. Выходец из семьи рыцарей и юристов, брат Салимбене не скрывает в своих записках сословного чванства ("подлыми людьми и мужиками мир разрушается, а рыцарями и знатными сохраняется"). Так в его "Хронике" – едва ли подобные воззрения он мог развивать в своих проповедях!

"Хроника" Салимбене в большой мере мемуаристична. Описывая главным образом события, свидетелем коих он был, он не воздерживается от замечаний субъективного порядка. История и автобиография как бы смыкаются. Как мы могли ранее убедиться, "автобиография" предшествовавшего периода – это прежде всего исповедь. Поскольку смирение и раскаяние более всего могли способствовать спасению души, то литературная исповедь приобретала подчас форму самообличения.

В своем "Диалоге" Ратхерий Веронский дает подробное изложение собственных грехов, как бы отвечая на вопросы исповедальной книги ("Выдержки из исповедального собеседования некоего сквернейшего Ратхерия", Excerptum ex dialogo confessionali cujusdam sceleratissimi Raterii, так он именует свой опус). При этом он озабочен тем, чтобы найти у себя (или приписать себе?) все грехи, какие перечисляются в liber confessionum, тем не менее по крайней мере одного греха у него, как у монаха, недостает: он не запятнал себя супружеской неверностью, – но тотчас находит выход из положения. Ведь он дважды побывал епископом и был лишен двух кафедр, что можно приравнять к двукратной супружеской измене!

Назад Дальше