Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич 51 стр.


Не означает ли это, что тот тип исторических источников, который предпочтительно использовали историки вплоть до недавнего времени, в немалой мере определял наше виденье и общества, и отдельно взятого человека той эпохи? Впрочем, самое наше виденье и лежало в основе отбора источников, а потому мы находили в Средневековье только то, что хотели в нем видеть.

* * *

Позволю себе признание личного свойства: на каком-то этапе работы я, разбирая вопрос о личности на средневековом Западе, испытал потребность написать некий автобиографический этюд. Я стремился дать себе отчет о собственном пройденном пути историка, охватывающем не менее полустолетия. Эти позывы возникали и прежде, в течение 90-х годов, и кое-какие фрагменты уже появились в печати. Я размышлял уже не о личности средневекового человека, столь же изменчивой, сколь и проблематичной, но о чем-то, казалось бы, непреложном – моем собственном Я. Сюжеты различные, но отнюдь не лишенные внутренней связи. Ибо я попытался на самом себе поставить опыт, которому до этого подвергал людей, живших многие столетия тому назад. Материал, возможности проникновения в него и его осмысления кажутся несопоставимыми, и вместе с тем такого рода перекличка не вовсе лишена смысла.

Прежде всего мне стало более ясным, что сюжет книги порожден не одним только интересом к средневековой культуре и поисками соответствующих данных в исторических источниках, но и размышлениями над самим собой. Я убедился в том, что тема "средневековый индивид" не просто логично вытекает из всех предшествующих моих исканий историка, но связана с интимной психологической основой моей исследовательской работы. Августин или Эгиль Скаллагримссон, Абеляр или Гвибер Ножанский далеки от меня, далеки во времени и по самому характеру культуры, к которой они принадлежали, но стремление хоть в какой-то мере понять их порождено в конечном счете потребностью человека современной культуры осознать самого себя, что едва ли вполне возможно без обращения к истории.

Вместе с тем попытка обрисовать свой собственный жизненный путь, не просто путь человека, завершающего его, но путь историка, стремящегося критично подойти к применяемым им способам самоописания, позволила мне яснее различить некоторые особенности конструкции сочинений, созданных моими персонажами. Автобиография всегда не закончена, ибо пишется она не тогда, когда жизнь человеческая завершается, но подчас годами и даже десятилетиями ранее, в какой-то промежуточный момент этой жизни. Несомненно, когда сочиняются подобные "автобиографии", умонастроение пишущего бросает свет на уже прожитую жизнь. Это умонастроение организует создаваемый текст, сообщая ему связность и цельность, подчиненные определенной сверхзадаче: отвлекаясь от бесчисленных случайностей и разрозненных эпизодов, автор исповеди или апологии вольно или невольно отбирает те моменты, которые поддаются выстраиванию в связную и непротиворечивую систему. Настоящий момент – время создания текста – оказывается той электрической искрой, которая, пронизывая все отобранные для изложения эпизоды, сплавляет их в единую картину жизни.

Это обстоятельство кажется самоочевидным, но все же его важно отметить: автобиографический текст неизбежно подчинен во всех своих фрагментах единому замыслу. Избираемый авторами средневековых автобиографий или исповедей жанр самоописания предопределяет его структуру, содержание и, вне сомнения, те пробелы и умолчания, о которых современный исследователь не может не сожалеть, но которые диктуются правилами жанра.

Память – вот ключевое слово для характеристики этих жизнеописаний. Но память для человека той эпохи, с ее особыми ритмами, длительностями и замедлениями, была чем-то иным, нежели для нас, людей Нового времени. То, что произошло некогда с монахом или другим клириком, – а именно таковыми были большинство авторов средневековых "мемуаров", – очевидно, не принадлежало одному только прошлому. Этот эпизод, будь он действительным фактом его жизни или заимствованием из какого-то литературного текста, продолжал существовать в некоем надвременном состоянии: он длился во времени и способствовал организации личного опыта.

Как показывают современные исследования, поминовение усопших в ходе церковной литургии не представляло собой простого упоминания о них, ибо в этот момент они присутствовали в храме, являясь неотъемлемой частью религиозной общности (мы видели, что подобные верования в немалой мере определяли особенности средневекового "портрета").

Иными словами, сочинитель автобиографии или исповеди оперировал временными категориями, существенно отличавшимися от привычных нам. Время не только движется, но и стоит на месте, возвращается вспять и соприкасается с вечностью. Поэтому автобиография не вполне индивидуализирована, а в своих главнейших пунктах она не может не опираться на упоминание событий и персонажей, заимствованных из текстов совсем иного происхождения.

Августин пишет об обширных "залах памяти", по которым разгуливает мысль вспоминающего. Но, как явствует из "Исповеди", он организует свои воспоминания в строгую последовательность, подчиненную не столько ходу времени, сколько стремлению придать внутренний смысл пережитому как постоянному восхождению от язычества к истинной вере. Зигзаги этого пути, отклонения от него забываются и элиминируются, и его жизнь вплоть до встречи с истинным Богом и слияния с Ним утрачивает свою хаотичность и перерастает в Судьбу.

Категория "судьбы" – одна из центральных в средневековом мировиденьи. На многочисленных рисунках и фресках Фортуна вращает свое колесо, цепляясь за которое, лица разных состояний – мирских или духовных – возносятся, с тем чтобы в конечном итоге быть сброшенными. Фигура судьбы то сливается с божественным Провидением, то отделяется от него. В любом случае в ней воплощены одновременно и надежды людей, и их отчаянье, порождаемое сознанием непрочности жизни, чреватой удачами и неудачами. Но в автобиографиях и самоописаниях изученных нами авторов судьба далеко не всегда служит синонимом слепой Фортуны – индивид активно участвует в ее формировании и, соответственно, выступает не только в качестве жертвы прихотей судьбы, но и творцом ее.

Постфактум Августин сознает, что все происшедшее с ним определялось волею Господа, но, разумеется, он не простая игрушка Провидения. Если верить Абеляру, судьба обрушивает на него жестокие удары, меняющие ход его жизни. Но неожиданность их – отчасти мнимая, поскольку выпавшие на его долю испытания сделались неизбежными в силу осознанных поступков самого Абеляра. Его характер, его талант и, следовательно, индивидуальность суть факторы, во многом определившие его судьбу.

В известном смысле можно сказать: личность – это судьба. Напомним, что сходную мысль можно обнаружить уже в песнях "Старшей Эдды", – готовя страшную месть своему супругу Атли, погубившему ее братьев, Гудрун "выращивает, вскармливает свою судьбу". В песни подчеркивается активность человека, проявляющаяся в роковые, поворотные моменты его бытия.

Активность в формировании собственной биографии может проявляться не в одних только жизненных поступках, но и в способе их изображения. У нас нет уверенности в том, что Франческо Петрарка действительно совершил восхождение на гору Ванту, с тем чтобы там, на ее вершине, поднявшийся ветер раскрыл "Исповедь" Августина на должной странице, и мы можем подозревать, что этот многозначительный эпизод сочинен поэтом с целью создать стройную и исполненную смысла траекторию его жизненного пути.

Судя по всему, авиньонский клирик Опицин испытал немало невзгод и, возможно, был психически нездоров. Это не только не помешало, но, наверное, даже помогло ему обрести внутреннюю целостность собственной биографии, повторяющей, в его глазах, судьбу Боэция и, более того, воспроизводящей сакральные прототипы жизни Иоанна Крестителя и самого Христа.

Казалось бы, между Августином, Абеляром и Опицином мало общего, и жизни их несхожи. То, что их, на мой взгляд, объединяет и делает сравнимыми, – это идея или, лучше сказать, чувство судьбы, хотя и выступающей в разных обликах – божественного Провидения у Августина, серии невзгод у Абеляра или последовательности сакраментальных событий и явлений, в которых Опицин находит высший надличностный смысл.

* * *

Проблема человеческой личности – не просто один из сюжетов исторической антропологии – это проблема нашего с вами самосознания. В мире, где мы являемся свидетелями как мощного взлета человеческого ума и таланта, так и доселе неслыханной стандартизации массового сознания, отрицающей личность и ее выбор, в этом мире каждый из нас поставлен перед необходимостью разрешить вековечную загадку: что есть человек и каковы пределы его свободы?

Разве то, что превратило наш континент в современную Европу, а разобщенный на локальные цивилизации мир – в единое пространство, не было в конечном счете обусловлено специфической структурой личности, сложившейся именно и только здесь? Обсуждая причины, позволившие Западу выйти за пределы традиционного общества и сделавшие неизбежным этот прорыв, указывают на развитие городов как центров формирования гражданского права, центров производства и торговли и очагов зарождения буржуазных отношений и предпринимательской инициативы, на изменение религиозно-этических установок ("дух протестантизма"), на особую, только Западу свойственную структуру знания, определившую безудержный прогресс науки и техники и индустриальную революцию. Все так, но если вдуматься, то не станет ли ясным, что и успехи в сфере материальной цивилизации, и новые системы социальных связей, и возникновение новых этических и религиозных моделей – все это не что иное, как многообразные проявления специфического типа личности, которая преодолевала в себе "родовое существо" и освобождалась от сословных ограничений, т. е. индивидуализировалась?

Эти проблемы не принадлежат одной только истории. Процесс складывания Европы продолжается – и на Западе с его тенденциями экономической, политической и отчасти культурной интеграции, и в восточной половине Европы, до недавнего времени насильственно отторгнутой от "единого европейского дома".

Что касается нашей страны, то нужно признать: тема личности и индивидуальности остается в высшей степени актуальной и стоит ныне более остро, чем когда-либо прежде. Тоталитарный режим подавлял личность и индивидуальную инициативу во всех областях жизни – политической и материальной, эмоциональной и культурной. Самое слово "индивидуализм" было не просто бранным – обвинение в свободном выявлении человеческих способностей, мнений и интересов могло послужить основанием для преследования. Для возрождения нашего общества и создания нового духовного климата проблема личности становится ныне воистину центральной. Приобщение России к европейской цивилизации (а другого выхода из кризиса я не вижу) не может не сопровождаться усвоением ее основополагающих ценностей.

Экскурсы

А. Индивид в архаическом коллективе

Вопрос о возможности существования человеческой личности в архаическом обществе – один из сравнительно новых в современной этнологии и антропологии. Еще недавно этот вопрос казался иррелевантным, поскольку господствовало убеждение в том, что архаический человек представлял собой обезличенную единицу социума и был всецело подчинен господствовавшим в нем нормативам. Однако полевые исследования ряда зарубежных этнологов обнаружили существенно иную картину.

Констатация П. Радиным двух противоположных психологических типов – "человека действия" (man of action) и "мыслителя" (thinker) – опирается на исследования "примитивных" культур Новой Зеландии, Полинезии и североамериканских индейцев. "Человек действия" сосредоточен преимущественно на практических поступках, не углубляется в свой внутренний мир, тогда как "мыслитель" поглощен созерцанием сущностей, отвлеченных от повседневности. Радин трактует оба указанных характера как своего рода идеальные типы, поскольку в действительности они сплошь и рядом оказываются переплетенными между собой. У этого американского исследователя не вызывает никаких сомнений допустимость применения понятий "личность" (personality) и "самость" (self) к представителям такого рода общностей.

Радин склонен видеть в "примитивном человеке" не столько целостное психофизическое единство, сколько совокупность разных "личностей", каждая из коих выступает на первый план в неодинаковых жизненных ситуациях.

В самосознании архаического человека черты индивидуальности объединены с ориентациями на сверхличные сущности – божественные силы. Однако коллективные представления и ценности не доминируют целиком и полностью и не вытесняют жизненных установок, присущих тому или иному индивиду.

Позиция Радина была сформулирована еще в 50-е годы XX века. Ныне этот подход нашел свое выражение и в отечественной этнологии.

В предельно обостренной форме протест против традиционной точки зрения о невозможности личности до Нового времени выражен в статье М. В. Тендряковой "Еще о социально-исторической "прародине" личности". Автор утверждает, в частности, что существование в том или ином виде человеческой личности есть неотъемлемое условие функционирования культуры.

Отметим также попытку О. Ю. Артемовой осмыслить и обобщить конкретный материал исследований жизни австралийских аборигенов, предпринятую ею в книге "Личность и социальные нормы в раннепервобытной общине". Автор убедительно демонстрирует проявления личностного начала в жизни племен Австралии – жизни, влияние на которую европейских колонизаторов и миссионеров было не настолько значительным, чтобы приписать ему эти проявления индивидуализма.

Дело вовсе не исчерпывается различием половозрастных и иных традиционных и неизменных ролей, исполняемых индивидами внутри племени. Весьма распространенное явление – нарушение запретов, в частности, половых табу и брачных правил, что делается нередко ценою разрыва с коллективом. Еще более знаменательно другое: человек, обладающий теми или иными способностями – воина, охотника, рыболова, строителя лодок, изготовителя оружия и т. д., – выделяется из коллектива и пользуется его признанием и особым уважением. Точно так же окружены вниманием лица, проявляющие умения и изобретательность в рисовании, сочинении и исполнении песен, танцев, пантомим. Наконец, из числа сородичей и соплеменников нередко выделяются индивиды, пользующиеся влиянием вследствие их большой физической силы или определенных духовных качеств – чувства справедливости, щедрости, способности разрешать то и дело вспыхивающие конфликты, способности возглавить коллектив.

В то время как колдуны, знахари и шаманы в своем посредничестве между людьми и высшими силами могли прибегать к обману и мистификациям, упомянутые выше выдающиеся личности приобретали свое влияние на коллектив (а подчас пользовались им и за пределами собственного племени) только в силу своих индивидуальных качеств. Если бы понятие харизмы не превратилось в настоящее время в девальвированный "товар" политиканов и политологов, то я решился бы назвать их харизматическими личностями. В самом деле, социум воспринимал их как исключительных по своим качествам персонажей, окружая ореолом славы, и они, в свою очередь, тоже приписывали собственному Я повышенную и даже исключительную значимость.

Разумеется, культура архаического общества – это "культура стыда", а не "культура вины". Совершая тот или иной поступок и занимая определенное место в коллективе, индивид постоянно ориентируется на ту оценку, которую дает ему этот коллектив. Что касается его внутренней, индивидуальной самооценки, его самосознания, то об этом мы, собственно, почти ничего не знаем. Правда, некоторые из австралийских аборигенов были способны изложить интервьюеру свою "автобиографию". Один из них, оглядываясь на свою жизнь, заявил, что все его дни похожи друг на друга, "как черепашьи яйца из одной ямки". Подобное признание свидетельствует о способности к интроспекции, но это – скорее, исключение, нежели правило. Для личности аборигена, конечно, не характерна склонность к самоанализу. Но в любом случае, как убедительно показывает Артемова, перед нами отнюдь не примитивное человеческое стадо, без остатка поглотившее отдельные особи. Внимательный антрополог слышит в этом хоре разные голоса и видит людей, которые, подчиняясь традиционной рутине племенной жизни, вместе с тем способны до известной степени выбирать собственные пути и средства для достижения целей, далеко не во всех случаях совпадающих с целями социума.

Здесь не место глубже вникать в проблемы архаического общества. Я остановился на теме "индивид в архаическом коллективе" лишь для того, чтобы, опираясь на авторитетные суждения зарубежных и отечественных этнологов, еще раз показать, сколь предвзято и тенденциозно представление об отсутствии личности, в какой бы то ни было ипостаси, на протяжении почти всей истории рода человеческого.

Назад Дальше