Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич 54 стр.


Главное различие между обоими происшествиями состоит в том, что в "Истории моих бедствий" упор в повествовании делается на переживаниях Абеляра, на его унижении, стыде и чувстве позора; и точно так же в письмах Элоизы речь идет об эмоциональной стороне несчастья, постигшего их обоих. Проблема, которая стоит перед исследователем этих сочинений, заключается в том, чтобы понять, какую жизненную драму перенесли любовники-супруги и как она отразилась на личности Абеляра и Элоизы. Между тем в сообщении Эйлреда мы, естественно, не находим никакого Ich-Erzählung, и аббат-хронист воспринимает эту человеческую трагедию несколько отчужденно. Не скрывая своего сокрушения по поводу произведенного в женском монастыре злодеяния, автор тем не менее ни словом не обмолвился о переживаниях его жертв; под его пером ни юноша, ни девушка не выступают в качестве личностей, душам и телам которых было причинено увечье. Подчеркнем еще раз: главное для этого автора – чудо, воспоследовавшее за актом кровавой расправы. Таким образом, уместность приведения здесь рассказа аббата Эйлреда заключается в контрасте между пересказанной им историей и историей-самопризнанием Абеляра. Нельзя не принять во внимание и различия между моральным, интеллектуальным и социальным весом героев обоих повествований: безвестные монашка и монах – в одном случае (Эйлред даже не позаботился о том, чтобы узнать их имена и поинтересоваться дальнейшими их судьбами), выдающийся богослов и магистр с его ученой возлюбленной-женой – в другом.

Мне кажется, однако, что подобное сопоставление обоих происшедших почти синхронно случаев кастрации, которой подверглись духовные лица, дает дополнительную возможность для того, чтобы яснее представить себе ментальную и нравственную атмосферу эпохи. В глазах последующих поколений, как и в глазах наших современников, роман Абеляра и Элоизы рисовался и продолжает рисоваться в некоем романтическом ореоле. Наши несчастные любовники оказываются в одной компании с Тристаном и Изольдой или Паолой и Франческо. Изувеченье Абеляра остается тягостным и трагическим эпизодом, омрачающим их любовь. Но в суровой действительности Средневековья расправа над "новым Аристотелем" вполне может рассматриваться и в другой перспективе, какую являют нам события в монастыре Уоттон. Все возвышенное и кажущееся романтическим исчезает в этом контексте, и остаются ненависть и фанатизм.

Отдельные исследователи сообщения аббата Эйлреда объясняют описанную им расправу над юными любовниками патологическим состоянием монахинь, ее учинивших, и трудно отрешиться от предположения, что виною тому – нездоровая психологическая атмосфера женского монастыря. Однако американский историк Дж. Констэбл, который детально изучил сообщение Эйлреда, ставит под сомнение это толкование, продиктованное, по его мнению, фрейдистскими настроениями иных современных исследователей. Он предпочитает объяснять кровавое насилие над юным грешником заботами монахинь об очищении монастыря от скверны и восстановлении доброй репутации их обители.

Мне представляется, что обе версии вовсе не исключают одна другую: разъяренные обитательницы монастыря, дав волю своим подавленным инстинктам и сексуальной неудовлетворенности, естественно, были склонны искать оправдания этого чудовищного, даже и по тогдашним стандартам, деяния куда более возвышенными мотивами. Но то, что они принудили произвести эту операцию возлюбленную монаха, не заставляет ли предполагать, что они были обуяны патологическими эмоциями? Можно было позаботиться о своем добром имени без того, чтобы разнуздать кровожадную жестокость и явный садизм.

Подобные зловещие самосуды были частью тогдашней повседневности, и Абеляр, упирая в "Истории бедствий" на такие испытанные им эмоции, как публичный стыд и позор, попрание чести и унижение, а равно ссылаясь на Божью кару, превосходно знал, что конфликты, в которые он то и дело втягивался, могли в отдельных случаях привести и к физической расправе – побиению камнями, линчеванию и сожжению на костре. Инициаторами такого рода расправ могли быть не одни только его высокопоставленные враги, но и разъяренные толпы фанатиков.

Жуткая сцена кастрации юного монаха, изображенная Эйлредом, видится мне как часть того социально-религиозного и нравственно-правового background'a, на фоне которого следовало бы оценивать рассказ Абеляра о постигших его бедах. Сосредоточив все свое повествование, от начала до конца, естественно, на собственной персоне, Абеляр, сознательно или неосознанно, мысленно изолировал себя от той среды, к которой он на самом деле целиком и полностью принадлежал. Отдавая должное его человеческой исключительности и индивидуальности, мы вместе с тем не в праве забывать о том, что он был сыном своего времени.

Ж. Петрарка "наедине с собой": вновь к спору о методологии изучения истории личности

Глубокое и всестороннее исследование творчества Петрарки, прежде всего его посланий и других прозаических произведений, – вышедшая в 1995 году книга Л. М. Баткина "Петрарка на острие собственного пера. Авторское самосознание в письмах поэта". Я получил возможность ознакомиться с ее содержанием уже после того, как первый вариант этой моей работы был завершен и опубликован. Однако ведущие идеи моего коллеги касательно проблемы личности, положенные в основу этой монографии, сказать по правде, не явились для меня совершенной новостью, поскольку неоднократно были высказаны им в других его трудах.

Напомню: с большой последовательностью Баткин отстаивает мысль о том, что о человеческой личности и индивидуальности как о суверенном субъекте, сознательно творящем свою судьбу и руководствующемся при этом относительно разработанной и принятой в обществе концепцией личности, можно говорить только применительно к периодам Новой и Новейшей истории Европы. Что же касается всех без исключения предшествующих стадий истории, от так называемых примитивных до конца Средневековья, то, по Баткину, на их протяжении отсутствовали как регулятивная идея личности, так и ее конкретные воплощения. Индивид (Баткин противопоставляет понятия "индивид" и "личность" как качественно несоизмеримые) в этих "доличностных" обществах был всецело включен в плотную и всеобъемлющую сеть религиозно-нравственных и социально-правовых нормативов и поступал в соответствии с теми требованиями, какие предъявляли к нему его статус, сословие и группа. По Баткину, было бы тщетно искать понятие "личность" в античном, раннехристианском и средневековом обществах. Самодовлеющая личность возникает, по его убеждению, лишь в складывающемся буржуазном обществе, которое впервые предоставляет человеку свободу выбора собственного поведения.

Эти мысли были четко сформулированы моим коллегой уже в его книге "Итальянское Возрождение в поисках индивидуальности" (М., 1989). Насколько я могу судить, он придерживается их и в своей новейшей монографии. Не намереваясь существенно пересматривать мою главу о Петрарке, я вместе с тем ощущаю потребность высказаться, хотя бы самым кратким образом, относительно методологии, лежащей в основе нового труда моего старого друга.

По утверждению Баткина, Петрарка представляет собой в истории европейской и мировой культуры первое "частное лицо", всецело посвятившее себя словесному творчеству и как бы абстрагировавшееся от какого бы то ни было социального статуса и положения, закрепленного в обществе. Перед нами автор, который в своих эпистолах, казалось бы, характеризует самого себя и сообщает различные факты собственной биографии, но делает это таким образом, что, скорее, скрывает свое индивидуальное Я от читателя, а может быть, и от себя самого. Автобиография Петрарки, в той мере, в какой о ней вообще можно говорить, – продукт сознательного мифотворчества, и докапываться до "подлинной" личности поэта, по сути дела, оказывается безнадежным занятием. Более того, это предприятие и лишено смысла, поскольку личность Петрарки целиком и полностью заключена в сочиненных им текстах.

Констатируя этот неоспоримый факт, Баткин склонен придавать ему эпохальное культурно-историческое значение. Только от Петрарки и ни от кого другого прежде него ведет автор исследования историю европейской личности. Семена, брошенные в культурную почву автором послания "К потомкам", проросли в грядущих поколениях, и у Баткина, по-видимому, нет сомнений в том, что европейский индивидуализм вырос именно на той ниве, которую начал обрабатывать Петрарка.

Но я позволил бы себе в этой связи задать автору вот какие вопросы. Правда ли, что в то время, когда жил Петрарка или несколько позже, в ренессансной Италии не было предпринято других попыток, которые в той или иной мере можно квалифицировать как автобиографические? Я имею в виду, с одной стороны, таких авторов, как Энеа Сильвио Пикколомини или Бенвенуто Челлини, а с другой – таких "деловых людей", негоциантов, финансистов, членов коммуны и глав семей, как Джованни Морелли, Паоло Чертальдо или Бонаккорсо Питти, – эти купцы и общественные деятели вели своеобразные дневники (ricordi), в которых отмечали события повседневности, перемежая их нравоучительными рассуждениями и оценками тех лиц, с коими им приходилось соприкасаться. (Кстати сказать, в свое время молодому историку Баткину довелось посвятить жизни и взглядам Морелли проникновенный этюд, проливающий свет на личность этого флорентийского купца.)

Итак, первый мой вопрос порожден недоумением: а был ли Петрарка настолько далек и чужд своим современникам (о чем он неоднократно заявлял), что у исследователя не возникло потребности хотя бы пунктиром наметить тот человеческий и социально-культурный фон, на котором индивидуальный облик Петрарки, возможно, вырисовался бы несколько более отчетливо? В письмах Петрарки неоднократно упоминаются сильные мира сего – папы и кардиналы, герцоги и тираны и иные высокопоставленные персоны, которые, если ему верить, наперебой привлекали поэта к себе, ласкали и уважали его, явно придавая его личности и общению с ней огромное значение, между тем как сам он, коль мы опять-таки примем его слова за чистую монету, нуждался в них несравненно меньше.

Имена современников Петрарки, встречающиеся в книге Баткина, заимствованы из посланий самого поэта. Имена же многих других его современников (в несколько широко растянутом времени), которые принимали активное участие в социально-культурных и политических процессах ренессансной Италии, людей, оставивших нам от этой эпохи существеннейшие свидетельства о том, каков был человек того времени, – эти имена в книге отсутствуют. Вольно или невольно, автор исследования помещает своего героя в разреженное пространство, где тот и пребывает в гордом одиночестве, не получая никаких импульсов из окружающей среды, насыщенной новыми взглядами на мир и на человека.

Надо сказать, что этот метод изолированного рассмотрения творчества мыслителя или поэта вне его контактов со средой был в свое время применен Баткиным в анализе "Истории моих бедствий" Абеляра, что уже тогда вызвало у меня определенные сомнения. Невозможно двигаться от одной "человеческой вершины" к другой, оставляя без внимания весь прочий ландшафт. Я не хочу утверждать, что таков универсальный метод Баткина. В обоих упомянутых случаях – и с Абеляром, и с Петраркой – такой прием, казалось бы, находит оправдание в том, что сами эти гении изображали (или воображали) себя самодостаточными и не были склонны обращать особое внимание на своих современников. Однако вряд ли это дает основание исследователю действовать подобным же образом.

Другой вопрос, возникающий при чтении книги Баткина, отчасти сродни первому. Автор утверждает, что семена индивидуализма и самодовлеющего личностного сознания были впервые посеяны в европейской культуре именно Петраркой; они-то и проросли через несколько столетий. Но опять-таки меня поражает безлюдность исторического пространства, отделяющего время Петрарки от эпохи романтизма и от нашей современности. Разве на протяжении многих поколений не было мыслителей, писателей, ученых, художников, которые все вновь и вновь оказывались лицом к лицу с проблемой человека? Томас Платтер и Монтень, Паскаль и Ларошфуко, Ронсар, Рембрандт, Шекспир, Руссо… Список можно увеличивать ad libitum – все они, как кажется, немало потрудились над формированием облика человека Нового времени.

Не менее существенно, на мой взгляд, напомнить о том, что психология, привычки сознания и этика людей XVI и следующих столетий несут на себе неизгладимый отпечаток новых умонастроений, религиозных концепций, пришедших с Реформацией. Если сопоставить глубину и интенсивность воздействия идей Реформации с историческим вкладом Ренессанса, то я осмелюсь утверждать, что Лютер и Кальвин оказались теми ключевыми фигурами, которые заложили глубинные основы мировоззрения и поведения европейца Нового времени. Лютер и Кальвин – это лишь символы для обозначения того охватившего все общество движения, которое решительно затронуло и наново перестроило духовный склад многих тысяч и миллионов людей. Тут было кому сеять идеи индивидуализма помимо Петрарки – поэта и мыслителя элитарного и обращавшегося, собственно, не к будущим поколениям людей, а к относительно небольшой горсточке интеллектуалов, подобных ему самому.

Величие (и, если угодно, везение) Петрарки-автобиографа состоит, на мой взгляд, прежде всего в том, что, выстроив миф о себе самом, он ухитрился-таки заставить поверить в него многие поколения читателей и ученых.

В том, как Баткин возводит колоссальную дугу, соединяющую Петрарку с носителями идей индивидуализма XIX и XX веков, я, да простит меня мой высокочтимый друг, усматриваю известное проявление методологии прогрессистского эволюционизма и телеологизма. Оставим наши малосодержательные споры о том, когда и где впервые появилась человеческая личность, и согласимся, что в том обличье, какое нам более всего знакомо, эта личность сложилась лишь в течение последних веков. Но из этого еще вовсе не следует, что процесс ее формирования неизменно отличался постоянством и не знал перерывов и нарушений, попятных движений и ускорений, разного рода ups and downs. Понять этот процесс, который, в силу исключительной сложности и слабой уловимости предмета, ускользает из поля зрения историка, в какой-то мере можно только при условии, что мы не изолируем этот предмет от всего того социоментального контекста, в котором личность складывалась и трансформировалась.

В свое время Баткин в этюде о том, "Как Гуревич возделывал свой аллод" ("Одиссей" за 1994 год), высказал подозрение, что я не люблю Возрождения. Позволю себе не согласиться. Понятия "любовь" и "нелюбовь" не вполне адекватно выражают суть отношения историка к изучаемому им предмету, во всяком случае, моего. Будучи медиевистом, я тем не менее не склонен объясняться в любви к Средневековью, не склонен ни идеализировать его, ни хулить. Мое дело состоит в том, чтобы разобраться в смысле происходившего, оставаясь на позициях "вненаходимости" (М. М. Бахтин). Что касается Ренессанса, то я всегда преклонялся перед его художественными достижениями, и не по нраву мне не эта эпоха, а те лица, которые, живописуя ее, изъясняются исключительно в суперлативе (сказанное, разумеется, не относится к самому Баткину – тонкому и глубокому исследователю).

Мне вспоминается та маленькая буря в среде "ренессансоведов", которую вызвала мысль А. Ф. Лосева об "оборотной стороне титанизма" Возрождения (разгул безнравственности, вероломство и изощренность преступлений, предельный эгоцентризм и т. п.). Мне кажется, что "приборы", используемые историками для изучения Ренессанса (как и классической Античности), и тот понятийный инструментарий, коим вооружены медиевисты, существенно различаются между собой: "патриоты Ренессанса" продолжают смотреть на прошлое глазами гуманистов и просветителей.

Но, в конце концов, дело не во вкусах и пристрастиях, дело в другом. Вычленение из всеобъемлющей ткани истории одних лишь героев и гениев подозрительно напоминает мне издавна практиковавшуюся в нашем ремесле методологию Geistesgeschichte или Ideengeschichte, методологию почтенную, но, по моему убеждению, едва ли вполне соответствующую потребностям современной исторической мысли.

Назад Дальше