Настоящая дискуссия относительно моей гипотезы еще и не начиналась. До сих пор я и сам был неспособен точно указать ее место. Чтобы поставить верный вопрос, нужно сначала понять точные границы моей инициативы. Новизна моего предприятия заключается совершенно не в том, в чем думают. Я всего лишь пытаюсь расширить область применения того способа интерпретации, законность которого никто не оспаривает. Поэтому верный вопрос относился бы только к основательности или неосновательности такого расширения. Либо я прав и действительно что-то обнаружил, либо я неправ и зря потратил время. Гипотеза, которую я не выдумываю, но просто переношу в другую область, требует, как мы видели, лишь незначительных видоизменений, чтобы применяться к мифу точно так же, как она уже применяется к рассказу Гийома де Машо. Возможно, что я прав, и возможно, что я неправ, но, независимо от моей правоты по существу, единственный эпитет, который подходит моей гипотезе, - это эпитет "научная". Если я неправ, моя гипотеза будет скоро забыта; если я прав, она станет для мифологии тем же, чем уже является для исторических текстов. Это та же гипотеза и тот же тип текстов. Если она утвердится, то по таким же причинам, по каким она утвердилась в иной сфере. Она впишется в сознание с той же силой, с какой она уже вписана туда в связи с историческими репрезентациями.
Единственное основание, как я уже сказал, отказывать в эпитете "научная" той интерпретации, какую все мы даем Гийому де Машо, - это не ее недостоверность, но ее слишком большая достоверность, ничтожность риска, отсутствие альтернативы. Но как только мы перемещаем нашу старую беспроблемную демистификацию в сферу мифологии, ее свойства меняются. Рутинная очевидность уступает место авантюре, возвращается неведомое. Соперничающих теорий множество и, по крайней мере в данный момент, они считаются "более серьезными", чем моя.
Если предположить, что я прав, то скептицизм, с который я сегодня сталкиваюсь, значит не больше, чем в XVII веке во Франции значил бы общенациональный референдум по вопросу колдовства. Разумеется, на таком референдуме победили бы традиционные представления, а редукция колдовства к гонительской репрезентации собрала бы лишь небольшое число голосов. Однако менее чем век спустя такой же референдум дал бы обратные результаты. Если данная гипотеза применима к мифологии, то и с мифологией выйдет то же самое, что с колдовством. Мы постепенно привыкнем рассматривать мифы под углом гонительской репрезентации, так же как мы привыкли это делать с охотой на ведьм. Уже полученные результаты слишком безукоризненны, чтобы данная гипотеза не стала такой же автоматической и "естественной" для мифов, какой она уже является для исторических гонений. Настанет день, когда не читать миф об Эдипе тем же способом, что и Гийома де Машо, будет так же странно, как сегодня странно сближение этих двух текстов. В этот день указанный нами поразительный разрыв между интерпретацией мифа в его мифологическом контексте и того же мифа, пересаженного в контекст исторический, исчезнет.
Тогда уже незачем будет говорить о науке в связи с демистификацией мифологии - как мы сейчас не говорим о ней в связи с Гийомом де Машо. Но сегодня моей гипотезе отказывают в звании "научной" по причинам обратным тем, по каким ей в этом звании будут отказывать потом, когда она станет слишком очевидной и останется далеко в тылу от бурного переднего края науки. Научной она будет считаться лишь в промежуточный период между почти всеобщим сегодняшним непризнанием и всеобщим завтрашним признанием. Точно так же на аналогичном этапе своего существования как научная воспринималась демистификация европейского колдовства. Мы упоминали о нашей неохоте давать титул "научная" гипотезе, совсем лишенной риска и сомнительности. Но гипотеза, состоящая сплошь из рисков и сомнительностей, тоже не будет научной. Чтобы заслужить это славное звание, нужно сочетание максимума сегодняшней сомнительности и максимума потенциальной достоверности.
Именно это и сочетается в моей гипотезе. На основании прошлых неудач исследователи слишком поспешно решили, что такое сочетание возможно лишь в областях, поддающихся математизации и экспериментальной проверке. Доказательством, что дело обстоит совершенно не так, служит то, что это сочетание отныне реализовано. Моя гипотеза существует уже не один век и, благодаря ей, переход от сомнительности к достоверности в вопросе демистификации уже произошел в первый раз - по отношению к историческим текстам, значит, он может произойти и во второй раз - по отношению к текстам мифологическим.
Нам трудно увидеть, что дело обстоит именно так, потому что сегодня достоверности нас уже отталкивают; мы склонны изгонять их в дальние углы нашего сознания; точно так же, как сто лет назад мы были склонны изгонять сомнительности. Мы охотно забываем, что наша демистификация колдовства и других гонительских предрассудков составляет нерушимую достоверность.
Если завтра эта достоверность распространится на мифологию, то мы, разумеется, не узнаем сразу всё, но у нас будут ответы точные и, вероятно, окончательные на некоторое число вопросов, которые встают перед исследователями - или встали бы, если бы исследователи не утратили всякую надежду дать на них строгие и окончательные ответы.
И я не вижу причин, по которым стоило бы отказаться от эпитета "научный" для подобного результата, поддается он математизации или нет. Какой еще термин тут нужно использовать? Меня упрекают за то, что я использую этот термин, - но не вполне понимают, чему именно соответствует мое использование. Меня раздраженно обвиняют в притязательной наглости. Меня считают возможным учить скромности, ничем не рискуя; но не имеют ни минуты времени, чтобы выслушать то, что я хочу сказать.
Мне также предъявляют "фальсификацию" Поппера и прочие прекрасные вещи, пришедшие к нам из Оксфорда, Вены и Гарварда. Мне говорят, что достичь достоверности можно только выполнив драконовские условия, которые и самым строгим наукам, быть может, не по силам.
Наша демистификация Гийома де Машо, безусловно, не "фальсифицируема" в смысле Поппера. Нужно ли поэтому от нее отказываться? Если мы не признаём достоверности даже здесь, если мы выступаем исключительно за великую демократию интерпретаций, никогда не бывающих ни истинными, ни ложными, которая в наши дни господствует во всех не поддающихся математизации областях, то действительно - нам придется смириться с этим результатом. Но тогда мы должны задним числом осудить и тех, кто положил конец охоте на ведьм. Ведь они же были еще большими догматиками, чем сами охотники на ведьм, и, подобно им, верили, что обладают истиной. Зачем же потакать их претензиям? По какому праву эти люди позволяли себе объявлять единственно верной всего лишь одну из интерпретаций - разумеется, свою собственную, - в то время как тысячи других интерпретаторов, выдающихся охотников на ведьм, видных членов университета, а иногда и таких прогрессивных личностей, как Жан Воден, смотрели на эту проблему совершенно иначе? Какая невыносимая самоуверенность, какая пугающая нетерпимость, какое поразительное пуританство! Разве не нужно позволить цвести ста цветам интерпретаций - колдовским и неколдовским, каузальности природной и каузальности магической, причинам, допускающим коррективное вмешательство, и причинам, ускользающим от заслуженной корректировки?
Слегка сместив контексты и ничего существенно не изменив в самих объектах, мы без труда показываем смехотворность некоторых современных точек зрения - по крайней мере, в применении к этим объектам. Критическая мысль, несомненно, находится в состоянии крайнего упадка - будем надеяться, временного. Но эта болезнь делается острее оттого, что ее принимают за высшую утонченность критического духа. Если бы наши предки думали так же, как современные властители дум, они бы никогда не прекратили процессов о колдовстве. Поэтому стоит ли удивляться, что в наши дни предметом ревизионистских сомнений оказываются самые неоспоримые ужасы истории XX века - раз интеллигенция - то есть те, кто обязан рационально искать и защищать историческую истину, - впала в полное бессилие, пустившись в бесконечную гонку за все более бесплодной утонченностью и придя в результате к идеям, убийственным для разума и истины - то есть самоубийственным для нее самой, но мы не замечаем самоубийственности этих идей - или даже называем их "позитивным" развитием.
Глава IX. Ключевые слова евангельских Страстей
Проделанный анализ заставляет нас заключить, что человеческая культура обречена на непрерывное сокрытие своего собственного происхождения из коллективного насилия. Такое понимание культуры позволяет выделить и понять как сами последовательные стадии культурного комплекса, так и переход от предыдущей стадии к последующей - переход через посредство кризиса аналогичного тем, следы которых мы находим в мифах и следы которых мы находим в истории в те эпохи, когда гонения нарастают. Именно в периоды кризиса и диффузного насилия грозит распространиться подрывное знание, но всякий раз оно само падает жертвой виктимных или квазивиктимных перестроек культуры, происходящих при пароксизмах беспорядка.
Эта модель остается действенной и для нашего общества - она даже более действенна, чем всегда, - и однако ее недостаточно, чтобы объяснить то, что мы называем нашей историей. Наша дешифровка гонительских репрезентаций внутри нашей собственной истории (даже если завтра она не будет распространена на всю мифологию) уже является крупным поражением культурного сокрытия - поражением, которое могло бы очень быстро превратиться в разгром. Либо культура совсем не то, что я о ней говорю, либо питающая ее сила сокрытия в нашей вселенной сочетается с некоей второй силой, которая противодействует первой и стремится разоблачить незапамятную ложь.
Эта сила разоблачения существует, и мы все знаем, что она существует, но вместо того, чтобы видеть в ней то, о чем я говорю, большинство из нас, напротив, видит в ней главную силу сокрытия. Это самое большое недоразумение нашей культуры, и оно неизбежно рассеется, если мы наконец признаем в мифологиях максимум той самой гонительской иллюзии, чьи ослабленные эффекты мы уже дешифруем внутри нашей собственной истории.
Эту разоблачительную силу образует Библия как ее определяют христиане - то есть соединение Ветхого и Нового Заветов. Именно она позволила нам дешифровать те гонительские репрезентации, которые мы уже научились дешифровывать, и она же в эту самую минуту учит нас дешифровывать все остальные - то есть всю религию в ее целостности. На этот раз победа будет настолько решительной, что приведет к разоблачению и самой той силы, которая стала причиной этой победы. Евангелия разоблачат сами себя как универсальная разоблачающая сила.
Однако на протяжении столетий все самые влиятельные мыслители твердят нам, что Евангелия - такой же миф, как и все остальные, и они сумели убедить в этом большинство людей. Действительно, в центре Евангелий стоят страдания Христа - то есть та же самая драма, что и во всех мировых мифологиях. Как я попытался показать, точно так же обстоит дело со всеми мифами вообще. Подобная драма всегда нужна, чтобы порождать новые мифы - то есть чтобы представлять ее самое в перспективе гонителей. Но эта же самая драма нужна и для того, чтобы представить ее в перспективе жертвы, твердо решившей отвергнуть гонительские иллюзии, - то есть эта же самая драма нужна, чтобы породить тот единственный текст, который может положить конец всякой мифологии.
Чтобы завершить это грандиозное предприятие, которое действительно завершается на наших с вами глазах, которое вот-вот навсегда разрушит правдоподобность мифологической репрезентации, нужно противопоставить силе этой репрезентации (а эта сила весьма реальна, раз она испокон веков удерживает человечество под своей властью) еще большую силу - силу правдивой репрезентации. Нужно, чтобы репрезентируемое событие было тем же самым - иначе Евангелия не смогли бы опровергнуть и дискредитировать пункт за пунктом все характерные для мифологий иллюзии, которые одновременно являются и иллюзиями участников Страстей.
Мы прекрасно видим, что Евангелия отвергают гонение. Но мы не догадываемся, что, отвергая его, они демонтируют его механизм - и тем самым человеческую религию как целое и происходящие из нее культуры. Все символические устои, которые сейчас зашатались вокруг нас, - это неузнанный нами плод гонительской репрезентации. Сейчас хватка этих форм разжимается, их способность внушать иллюзии слабеет именно потому, что мы всё лучше выявляем механизмы козла отпущения, на которых эти формы держатся. Однажды выявленные, эти механизмы перестают работать; мы всё меньше верим в виновность жертв, которая требуется для работы этих механизмов, а лишенные поддерживающей их пищи институты, происходящие из этих механизмов, один за другим рушатся вокруг нас. Сознаем мы это или нет, но отвечают за это разрушение Евангелия. Попытаемся это показать.
Изучая рассказ о Страстях, поражаешься той роли, какую играют в нем цитаты из Ветхого Завета, в особенности из Псалмов. Первые христиане относились к этим ссылкам серьезно, и на протяжении всех Средних веков так называемая "аллегорическая" или "фигуральная" интерпретация служила более или менее удачным продолжением и расширением этой новозаветной практики. Современные критики, как правило, не видят здесь ничего интересного - и они глубоко ошибаются. Они считают, что эти цитаты введены с риторической или тактической целью: евангелисты предлагают сильную теологическую инновацию и свои нововведения хотят сделать более респектабельными, укрыв их по возможности престижем Ветхого Завета; пытаясь сгладить неслыханность безмерного прославления Иисуса, они помещают свои слова под покров авторитетных текстов.
Действительно, может показаться, что Евангелия чрезмерно подчеркивают пассажи псалмов, а иногда даже обрывки фраз, настолько (казалось бы) малоинтересные сами по себе и настолько плоские, что их присутствие в евангельском тексте, на наш взгляд, их собственным смыслом не оправдано.
Какой мы, например, должны сделать вывод, когда Иоанн (15,25) торжественно приводит по поводу осуждения Иисуса такую вот фразу: "возненавидели Меня без причины" (Пс 34, 19*)? И евангелист на этом сближении настаивает. Он сообщает нам, что враждебное сборище, участвующее в Страстях, собралось, "да сбудется слово, написанное в законе". Неловкость этой стереотипной формулы усиливает наши подозрения. Разумеется, есть несомненная связь между этим псалмом и тем, как Евангелия рассказывают о смерти Иисуса, но фраза эта так банальна, ее применение так очевидно, что мы не понимаем, зачем ее подчеркивать.
Такое же впечатление на нас производят слова Иисуса у Луки: "…должно исполниться на Мне и сему написанному: и к злодеям причтен" (Лк 22, 38; Мк 15, 28). На этот раз цитата взята не из псалма, а из 53-й главы Исайи. Какой глубокой мысли могут соответствовать ссылки такого типа? Мы этого не видим и потому приписываем евангелистам те заурядные мотивы, которыми полон наш собственный мир.
На самом же деле, эти две короткие фразы весьма интересны и сами по себе и по отношению к рассказу о Страстях, но чтобы это понять, нужно понять, что в Страстях решается участь господства гонительской репрезентации над всем человечеством. В этих фразах, по видимости слишком банальных, чтобы иметь хоть какое-то значение, сформулирован просто-напросто отказ от магической каузальности и отказ от стереотипных обвинений. Это отказ от всего, что гонительские толпы принимают с закрытыми глазами. Именно так все фиванцы без раздумий соглашались с предположением, будто Эдип виновен в чуме, поскольку совершил инцест; именно так египтяне бросили в темницу несчастного Иосифа, поверив россказням стареющей соблазнительницы, вцепившейся в добычу. Настоящие египтяне только так себя и ведут, а в плане мифологии мы все остаемся настоящими египтянами, особенно если вспомнить Фрейда, который искал в Египте истину иудаизма. Модные сейчас теории все остаются языческими в своей приверженности к отцеубийству, инцесту и т. п., в своей слепоте по отношению к лживости стереотипных обвинений. Мы очень отстаем от Евангелий и даже от Книги Бытия.
Толпа из Страстей тоже сразу соглашается со смутными обвинениями, выдвинутыми против Иисуса. В их глазах Иисус стал той самой причиной, допускающей коррективное вмешательство, каким в данном случае служит распятие, - причиной, которую все любители магического мышления кидаются искать при малейшем признаке беспорядка в их маленьком мирке.
Две наши цитаты подчеркивают непрерывность между толпой Страстей и гонительскими толпами, уже заклейменными в псалмах. Ни Евангелия, ни Псалтырь не разделяют жестоких иллюзий этих толп. Обе цитаты пресекают всякое мифологическое объяснение. Они выкорчевывают это дерево, так как виновность жертвы - главная пружина виктимного механизма. При этом мы не должны путать евангельское устранение мифологической виновности жертвы с ее видимым отсутствием в эволюционно поздних мифах, которые обрабатывают или утаивают сцену убийства: евангельское искоренение по сравнению с мифологическими уловками в стиле Бальдра или куретов - это то же самое, что полное удаление опухоли по сравнению с "магнетическими" пассами деревенского знахаря.
Гонители всегда верят в правоту своего дела, но на самом деле они возненавидели без причины. Отсутствие причины в обвинении - вот то, чего гонители никогда не видят. Поэтому сначала нужно разобраться именно с этой их иллюзией, чтобы вытащить всех этих несчастных из их невидимой тюрьмы, из того темного подполья, в котором они томятся и которое принимают за самый великолепный дворец.
Для этого беспрецедентного дела Евангелий, то есть для отмены, упразднения, аннулирования гонительской репрезентации, Ветхий Завет служит неистощимым источником законных ссылок. Новый Завет говорит о своей зависимости от Ветхого и ссылается на него с полным на то основанием: оба они участвуют в одном деле. Инициатива исходит от Ветхого, но только Новый Завет доводит ее до конца и завершает решительным и окончательным образом.
В покаянных, прежде всего, псалмах мы видим, что слово дается не гонителям, а жертвам, не тем, кто творит историю, а тем, кто ее претерпевает. Жертвы не просто говорят, но кричат во весь голос в самый момент гонений, когда окружившие их враги готовятся их поразить. Иногда эти враги еще сохраняют животный, чудовищный облик, какой они имели в мифах, - это свора собак, стада быков, "сильные звери Басаана" (Пс 22,13). И однако эти тексты порывают с мифологией, как прекрасно показал Раймунд Швагер: они все сильнее отвергают сакральную амбивалентность, возвращают жертве ее человечность и разоблачают произвольность обращенного против нее насилия.