Порой кажется, что в "Вайнленде" сохраняется надежда на какой-то тайный анклав, существующий в округе Вайнленд, "чуть ли не последнем убежище для производителей травы в Северной Калифорнии" (VL, 220), где можно было бы спастись от законодательных и финансовых ограничений внешнего мира. Пригороды состоят из "не нанесенных на карту районов" (VL, 173), и этот обстоятельство временно тормозит операцию по борьбе с наркотиками, которую проводит армия командира Боппа и которая при другом раскладе была бы неумолима. Для юроков, исконных жителей этой земли, Шейд Крик всегда символизировал "царство, выходящее за пределы непосредственного" (VL, 186). Но эти отголоски стремления к потусторонности, наблюдаемого в "Лоте 49", уже давно исчезли, как и сами местные индейцы: "незримая граница", за которой крылось "другое намерение" (VL, 317), была перекопана и замощена теми, кто прокладывал здесь телевизионные кабели. Уже не осталось - или скоро не останется - места для секретов, тайн или любой другой формы сопротивления технорационализации "рассыпавшегося, сломанного мира" (VL, 267). В "Вайнленде" развивается побочная сюжетная линия, повествующая о разочаровании в Калифорнии (и, как намекает название романа, в самобытном "наследии" самой Америки), такой непрерывный рассказ о развитии, экспансии, яппизации и коммодификации. Поэтому в какой-то момент прочный объединенный анклав исчезает: бар для лесорубов превращают в пристанище нью-эйджа, где "опасные парни грубого вида… запросто взгромождались на дизайнерские табуретки у барной стойки и сидели там, потягивая kiwi mimosas" (VL, 5). Даже духовные тайны превратились в предметы потребления: буддийские мандалы из "Радуги тяготения" стали "пиццами-мандалами" в храме-пиццерии Бходи Дхарма в центре Вайнленда (VL, 45); изучение техники восточных единоборств, чем ДЛ Честейн занимается всю жизнь, оказывается ненужным, потому что "сейчас, понятное дело, можно купить специальный ручной определитель "Смертельного прикосновения ниндзя" в любой аптеке" (VL, 141); а приют Sister Attentive of the Kunoichi оказывается больше озабочен "притоком наличности", чем делами духовными (VL, 153). Возвращаются не только модные штучки 1960-х вроде мини-юбок: "огромная волна ностальгии" (VL, 51) сметает сами шестидесятые, превращая политические амбиции десятилетия всего лишь в модную тенденцию, "ибо революция смешалась с коммерцией" (VL, 308). Как духовность и политика обречены на вечное возвращение в виде предметов потребления, та же самая участь уготована и тайным уголкам в окрестностях Вайнленда, обреченным на освоение. Так, мы узнаем о "долинах, известных лишь нескольким грезящим о недвижимости мечтателям, маленьких перекрестках, которые однажды будут застроены" (VL, 37); мы слышим "усердный грохот, который вполне мог говорить еще об одной стройке" (VL, 191), замечаем и попытки птиц перекричать "доносящийся издалека шум бетонного прибоя автострады" (VL, 194). Когда Зойд и Прерия приезжают в "милый Вайнленд" впервые, они находят там мир, "не слишком отличавшийся от того, который открывался первым путешественникам, прибывавшим сюда на испанских и русских кораблях", но только "однажды все это станет частью большого Вайнленд-сити" (VL, 317), потому что "свои и заграничные застройщики тоже нашли этот берег" (VL, 319).
Таким образом, скрытые глубины и тайные царства, которые могли подпитывать контркультурные фантазии о конспирологической "системе Мы" (так она названа в "Радуге тяготения"), в мире, описанном в "Вайнленде", почти исчезают. Все оказалось засвеченным (если использовать метафору пленки, которой роман очень созвучен), и как раз в этом контексте мы можем понять, почему такие персонажи, как Френеси и Флэш выходят из подполья, куда ушли в конце 1960-х. Когда Френеси слышит имена, удаленные из компьютерного списка осведомителей, сначала она предполагает, что они либо умерли, либо их заставили исчезнуть, но потом ей приходит в голову, что "может быть, они выбрали другой путь, вышли из подполья, вернулись в мир" (VL, 88). Но еще больше, чем вероятность того, что их друзья бесследно исчезли в репрессивных недрах государственной машины, пугает осознание того, что они могли выбраться из извращенно уютной клоаки наблюдения, возвратившись в пространство абсолютной видимости - и безразличия - "верхнего мира" (VL, 90). Такой подход позволяет сделать вывод о том, что окончательный провал андеграунда 1960-х произошел не из-за конспирологических фантазий на тему апокалипсиса, который предвещала контркультура, а потому, что больше нечего скрывать. Все на виду, и все взаимосвязано - в этих условиях возникает ситуация, когда паранойя в своем обычном смысле парадоксальным образом теряет свою необходимость и в то же время становится как никогда важна. Карикатурное наступление "Вайнленда" на годы президентства Рейгана так же искажено, как и представления о шестидесятых, которые крутятся в головах героев романа. Уже на тот момент, когда "Вайнленд" был опубликован, от него веяло странной ностальгией. Но в то же время роман провидчески отражает масштабную перестройку, которую культура заговора претерпела за последние лет десять. В последней главе настоящего исследования более подробно говорится о том, как ведет себя параноидальный стиль в условиях, когда все становится взаимосвязанным (на эту ситуацию "Вайнленд" начинает намекать), в завершении же этой главы несколько теоретических выводов по поводу эпохи, когда все становится видимым.
Герменевтика подозрения
Хотя и дико раздутое даже по меркам самого Пинчона, выхолащивание паранойи, превращающейся в "Вайнленде" в очевидность, и ее возобновление перед гнетом государства становятся проницательной притчей, рассказывающей о том, как изменилась культура заговора со времен 1960-х. Для бывших радикалов-шестидесятников паранойя становится привычным дедом, и этот описанный в "Вайнленде" итог резонирует с более крупными культурными моделями. Ив Кософски Седжвик, к примеру, пишет о том, как определенная герменевтика подозрения в последнее время становится обычным образом мышления людей. Цель этого анализа в духе Фуко - найти спрятанные в тексте уловки и обнаружить в дискурсе следы насилия. "В мире, где не нужно бредить, чтобы увидеть доказательства систематического угнетения, - предупреждает Седжвик, - теории, выведенные за рамками параноидальной критики, выглядят наивными или угодливыми". В сущности, она говорит о том, что ставшая привычной паранойя превратилась в стандартный метод современной культурной критики. Вместе с тем Седжвик задается вопросом, а не вышла ли разновидность анализа, к появлению которой она ни в коей мере не причастна, за пределы своего использования. Седжвик отмечает, что больше нет нужды прибегать к изощренным формам идеологической детективной работы, чтобы вскрыть злоупотребления властью, которые едва ли еще чувствуют потребность маскироваться и многие из которых - такие, как предложение вновь начать сковывать цепью заключенных на работе в южных штатах, - выставляются напоказ. Как обнаруживают герои "Вайнленда", в условиях насыщенной видимости паранойя становится необходимой и, одновременно, необязательной - настолько предположения о том, что она исчезнет сама по себе, не требуют доказательств.
По утверждению Питера Слотердайка, циничные умонастроения стали одной из определяющих черт эпохи, излюбленным подходом интеллектуалов после 1968 года, которые продолжают оставаться иронично-недобросовестными и понимают, что "времена наивности безвозвратно прошли". Он называет эту форму массового цинизма условием "просвещенного лжесознания", способом, каким "просвещенные люди следят за тем, чтобы их не считали простофилями". Мы могли бы добавить, что в эпоху циничного мышления любое возможное разоблачение, имеющее отношение к сфере секретного, заранее ожидается публикой, привыкшей всегда подозревать не только самое худшее, но и все то, что может вдруг вскрыться. Ничто больше не способно удивить, поскольку любой секрет уже бесконечно обмусолен в массмедиа, но вместе с тем не ослабло желание совершить открытие. Может быть, истина и где-то рядом, как настаивает слоган "Секретных материалов", в котором сквозит жажда открытий, но в то же время мы цинично научились никому не верить (как велит нам другой фирменный слоган тех же "Секретных материалов").
Мы могли бы пойти еще дальше и предположить, что циничная паранойя является понятной реакцией на культурную логику позднего капитализма, как назвал ее Фредрик Джеймисон. Он утверждает, что "чистейшей форме капитализма еще предстоит возникнуть - чудовищному проникновению капитала в доселе некоммодифицированные сферы". Этот "чистый капитализм нашего времени, - продолжает Джеймисон, - уничтожает островки докапиталистической организации, которые до сих пор терпел". Развивая свою мысль, Джеймисон говорит о том, что всепроникающая логика товара добралась и до последних прибежищ модернистского сопротивления - Природы и Подсознательного. Что ни возьми в мире "Вайнленда" - лесную глушь в Северной Калифорнии или тайное подполье - последние анклавы секретности исчезают. Паранойя парадоксальным образом становится и повсеместной, и избыточной в условиях, когда все в конечном счете взаимосвязано, объединено мировым капиталистическим рынком.
Гиперболическая герменевтика подозрения теряет свой крайний характер, когда все - даже тайны - становится доступным и видимым как очередной товар. Жан Бодрийяр добавляет сюда новый поворот, утверждая, что полное насыщение товаром-как-знаком лишает герменевтику подозрения какой-либо глубины смысла, который она могла когда-то иметь. В результате "мы больше не участвуем в драме отчуждения, а живем в экстазе коммуникации". Этот экстаз выворачивает конспирологическое мышление наизнанку. Мы больше не имеем дела с "неприличием того, что скрыто, подавлено, запрещено или покрыто тьмой, - заявляет Бодрийяр, - напротив, это неприличие видимого, слишком-видимого, более-видимого-чем-видимое. Это неприличие того, что уже не тайна, того, что совершенно растворяется в информации и коммуникации". Сокрушаясь по поводу на вид триумфального одобрения такой формы постмодернизма, Терри Иглтон замечает, что логика позднего капитализма сводится лишь к плоской шутке за счет модернизма. "Когда овеществление захватывает всю социальную реальность, превращая ее в свою империю, - предупреждает он, - стирается сам критерий, по которому его можно распознать, и овеществление триумфально уничтожает само себя, возвращая все в нормальное состояние". В сущности, "постмодернизм убеждает нас отказаться от эпистемологической паранойи"*, потому что она теряет свою необходимость, когда стирается грань между изображением и изображаемым, оригиналом и копией, тайным и явным.
Эти апокалиптические оценки постмодернизма по-своему так же преувеличены, как описание 1984 года, которое мы находим в "Вайнленде". Вместе с тем они разделяют тот же парадоксальный подход к логике паранойи, лежащий в основе романа Пинчона и структурирующий культуру заговора, формирование которой началось в 1960-х. Постмодернистская форма параноидального скептицизма стала привычной, когда преступный мир заговоров стал сверхвидимым, а его тайны превратились в очередной товар потребления. Так что паранойя перестала служить обязательным признаком демонологического экстремизма правых (хотя эта форма конспирологического мышления, без сомнения, продолжает существовать, даже с учетом отчасти изменившихся, как я уже говорил, функций). Скорее паранойя стала типичной позицией поколения постшестидесятых, выражением бесконечных подозрений и неуверенности, чем догматичной формой паникерства. Эта измененная форма массовой паранойи, по сути, является одной из определяющих черт того, что стало известным как культура постмодерна. В следующей главе связь между паранойей и постмодернизацией Америки рассматривается более подробно: мы остановимся на том, как конспирологические теории убийства Кеннеди стали играть главную роль в представлениях о "кризисе легитимности" власти.
Выстраивая убийство Кеннеди
Оттенки, многочисленные образы Освальда, разрозненные представления о нем - цвет глаз, калибр оружия - все это кажется плохим предзнаменованием того, что должно случиться. Бесконечное выстраивание фактов в процессе расследований. Сколько было выстрелов, сколько человек стреляло, из скольких точек велась стрельба? Громкие события порождают свою сеть противоречий. Простые факты ускользают от идентификации. Сколько ранений получил президент? Каковы размер и форма этих ран? Вновь появляется многоликий Освальд. Разве это не он виден на снимке, запечатлевшем толпу людей на крыльце книгохранилища как раз перед выстрелами? Поразительное сходство, признает Бранч. Он все признает. Он сомневается во всем, включая основные предположения, существующие у нас о нашем мире света и тени, твердых предметах и обычных звуках, а также нашу способность измерять подобные вещи, определять вес, массу и направление, видеть вещи такими, какие они есть, вспоминать их с ясностью, способность рассказать, что произошло.
Дон Делило. Весы
Убийство президента Кеннеди в 1963 году в Далласе дало самый сильный толчок конспирологическому мышлению в Америке, если сравнивать с любым другим событием истории XX века. Что ни возьми: официальные правительственные расследования или любительские вебсайты, голливудские фильмы или художественные тексты, - эти семь секунд, за которые произошло убийство на Дили-плаза, без устали изучались и изучаются на предмет улик, указывающих не только на заговор с целью убийства президента, но и на скрытые намерения, сопутствовавшие последним четырем десятилетиям американской истории. В неофициальном Исследовательском центре и архиве материалов по убийству (Вашингтон, округ Колумбия) собрано более двух тысяч книг, посвященных убийству Дж. Ф. К. и связанным с этим событием темам. В связи с выходом фильма Оливера Стоуна "Дж. Ф. К." (1991) почти половина книг в десятке бестселлеров New York Times в начале 1992 года была посвящена убийству Кеннеди и, что примечательно, во всех этих книгах излагалась та или иная конспирологическая теория.