Этот лаконично-торжественный "некролог" был написан около 135 г. до н. э. неизвестный иудейским автором, которого волновали отнюдь не дружеские чувства к западным завоевателям. Но что делать! Александр, сознательно стилизовавший себя в духе архаического богатырства Ахилла и архаического шаманства Диониса, инсценировавший во вкусе наилучших мифологических образцов сакральный брак Эллады и Персиды, этот выходец из Македонии, полуварварской земли, где Еврипид написал свою песнь ностальгии эллина по варварству - трагедию "Вакханки", этот звездный царь, жезлом железным пасший замиренную вселенную, неотразимо импонировал мессианскому воображению народов Ближнего Востока, и евреи не составляли исключения. Они увидели его примерно такими глазами, какими Девтероисайя в свое время видел Кира.
Греки еще со времен Платона тосковали по восточной мудрости, по ее "учению, поседелому от времени"; теперь они могли повстречаться с ней лицом к лицу. Их ожидали неожиданности. Так, если о мудрости Египта и Вавилонии они знали давно, то само существование таинственной Торы иудеев было принято к сведению греческими философами и учеными только теперь. Во времена греко-персидских войн жители Палестины, пришедшие в рядах разноплеменной рати Ксеркса, запомнились чисто этнографически.
...Вслед за ними пришел народ, непривычный для взгляда,
Звук финикийских словес от уст своих испускавший.
Ратники эти окрест пространного озера жили,
На Солимских высотах, и волосы стригли, а сверху Кожу с конской главы надевали, высушив дымом...
Так писал в конце V в. до н.э. эпический поэт Хэрил Самосский. Его не могло интересовать, что за мысли жили в этих головах, укрытых шлемами из конской кожи; сама семитическая ("финикийская") речь дана здесь как варварский "лай" пришельцев на чужой земле. Напротив, в начале III в. до н.э. иудеи становятся интересны для греков как носители некоего загадочного учения; они постоянно ассоциируются в эту эпоху с индийскими брахманами, только что вошедшими в моду благодаря походам Александра. Гордые своей духовностью эллины с живейшим интересом узнают об иной, экзотической духовности, причем для начала им все кажутся похожими: и "гимнософисты" Индии, и хахамы Палестины. Мегасфен, дипломат на службе Селевка Никатора, побывавший в Индии между 302 и 291 гг. до н.э., замечает в назидание своим соотечественникам: "Все суждения, высказанные о природе вещей древними, были заявлены также теми, кто философствовал вне Эллады, притом отчасти в Индии брахманами, отчасти же в Сирии так называемыми иудеями". Возникает мысль о родстве между индийскими и еврейскими адептами любомудрия, прививающаяся у авторов перипатетической школы. "Иудеи суть отпрыски индийских философов, - утверждает Клеарх из Сол, ученик Аристотеля, - по слухам, философы именуются у индийцев Каланами, у сирийцев же иудеями". Для другого перипатетика, Феофраста, иудеи являют собой в целом "племя любомудров", причем любознательный и вдумчивый автор трактата "О законах" уже знает кое-какие конкретные черты ветхозаветной религиозности, хотя и стилизует их в эллинско-ин-теллектуалистическом духе. Или, может быть, эта стилизация должна быть поставлена в счет иудейским информаторам Феофраста? Мы не знаем наверное, были ли уже в эту эпоху евреи, способные преподносить греку традиции своего народа на греческом языке, сообразуясь с греческими вкусами; но свидетельство того же Клеарха, согласно которому уже Аристотель (в 40-е годы IV в.?) был будто бы знаком с "иудеем из Койле-Сирии", являвшим собой "эллинского человека не только по языку, но и по душе", хотя, по-видимому, верным религии отцов, заставляет задуматься. Нет никакой возможности положительно доказать, что рассказ Клеарха - анахронизм: иудей, о котором он говорил, жил в Малой Азии, а там еще до походов Александра сложилась культурная ситуация, предвосхищавшая эллинизм.
Философски мыслящих эллинов особенно поражало и привлекало в эту эпоху иудейское единобожие. Они только что сумели напряжением философского разума преодолеть мифологический политеизм; и вот они узнают, что существует безвестный народ, который на совершенно иных путях духовной жизни сделал то же самое, и притом, если верить его преданиям, в незапамятные времена! Иудейская пропаганда получает шансы представить изумленному греку веру Моисея как "чистую" философскую религию, или, выражаясь по-кантовски, "религию в пределах одного только разума" (сравнение не означает приравнивания - "разум" Канта и "нус" Аристотеля суть величины несовпадающие). Конечно, это было философское qui pro quo. Библия преодолевала натуралистический магизм отнюдь не для того, чтобы расчистить место отвлеченному религиозному эсперанто платоников, перипатетиков и стоиков, "Бог Авраама, Исаака и Иакова" не походил на "бога философов и ученых". Но недоразумению, выявившемуся во времена Клеарха и Феофраста, предстояла долгая жизнь. Оно будет значимо не только для александрийского еврея Аристобула (II в. до н. э.), верящего в тождество учения Торы и платоновско-аристотелевской доктрины, и не только для грека Нумения Апамейского (II в. н. э.) с его знамениты вопросом: "Что есть Платон, как не Моисей, говорящий по-аттически?"; в совершенно иной умственной ситуации Нового времени аналогичное переистолкование иудаизма предпримут такие мыслители, как Моисей Мендельсон и Герман Коген. Восторги перед "философским" монотеизмом семитических народов породило оракул, заведомо сфабрикованный в образованных кругах, но отнюдь не непременно иудеями' и во всяком случае благоговейно принятый язычниками-элли-нами, как то можно усмотреть из цитаты у неоплатоника Порфирия:
Мудрости дар улучили халдеи одни и евреи,
Те, что праведно чтут самосущего Бога владыкой.
Итак, отношение греков к восточной мудрости было в первые десятилетия эллинизма до крайности заинтересованным и уважительным. Такова одна сторона дела; другая определяется единственной в своем роде языковой замкнутостью греческой культуры. Перед лицом Востока грек мог любопытствовать, домогаться, строить глубокомысленней-шие домыслы и предположения, переживать восторги, но практическое изучение одного из восточных языков представлялось ему в подавляющем большинстве случаев делом немыслимым. Тот же самый Кле-арх, который с таким энтузиазмом повествует о нравственной дисциплине (καρτερία) своего "иудея из Койле-Сирии", в трогательных выражениях жалуется, что название города иудеев до крайности трудно выговорить - "Иерусалим". Наверное, надо быть истинным эллином, чтобы сначала превратить иноязычное "Йерушалайим" в "Иерусалим", явственно включающий в себя греческий корень ιερός, чтобы в результате все же найти получившееся имя плачевно неудобопроизносимым! Не так ли Дионисий Галикарнасский (I в. до н. э.), который жил в Риме, писал о Риме, и восхищался римской державой, отказывается называть в своей "Римской истории" имена италийских богов, чтобы не осквернять эллинскую речь чужеземной фонетикой? До тех пор пока античная Греция оставалась сама собой, она была фатально невосприимчива к красоте чужого слова. С греком нужно говорить по-гречески - иначе он просто не услышит.
Условия игры были тверды. Люди Востока, желавшие вынести на всемирный эллинистический рынок идей сокровища своей отечественной мудрости, обязывались предварительно облечь эти сокровища в упаковку греческих словесных форм - и по возможности также мыслительных форм. Время требовало толмачей.
Историку остается только поражаться, с какой быстротой толмачи взялись за дело. Вавилонянин Беросс, или Берос, жрец Бела, принадлежал к поколению, еще видевшему времена Александра Великого; он успел написать для Антиоха I Сотера (281/0-262/1 гг. до н.э.), взявшего в своей культурной политике последовательный курс на возрождение местных традиций, труд на греческом языке в трех книгах - "Вавилонскую историю". Историю своего древнего народа он излагал в формах всемирной хроники, отлично известных нам по Ветхому Завету, но совершенно чуждых классической Греции: первая книга трактовала о событиях от начала времен до потопа, вторая доводила рассказ до Набонассара, третья - до прихода македонян. Огромную роль играли разного рода реальные и фантастические выкладки по хронологии: весь временной универсум истории, исчисляемый Бероссом в сотни тысячелетий, был представлен как единое целое и расчленен на массивные ярусы эпох. Греческая историография Геродота и Фукидида не знала этой хронологической архитектоники, оперирующей с тысячелетиями. "Вы снова начинаете все сначала, как юнцы, ничего не зная о том, что совершалось в древние времена в нашей земле или у вас же самих", - говорил греку представитель памятливой мудрости Востока еще в "Тимее" Платона.
Можно, конечно, посмеяться над дутыми сроками вавилонского историка, как это делает Ф. Ф. Зелинский, привыкший к роли адвоката классической древности в ее тяжбе с Азией: "Берос был щедр на нули. По своему научному содержанию халдейская астрономия была не такова, чтобы особенно поразить греческих ученых... - нужно было поэтому раздавить их возражения под тяжестью цифр". Дело, однако, обстоит не так просто. Если грек классической эпохи ощущал как нечто реально для него наличное лишь настоящее и недавнее прошедшее, это оберегало его от наукообразного шарлатанства хронологических экстазов, но одновременно закрывало для него возможность пережить и перечувствовать открытую перспективу, широкий простор времени, монументальный ритм сменяющихся мировых периодов. Гениальный Фукидид не предпринял даже минимальных усилий для того, чтобы сделать свою хронологию унифицированной, а тем самым мировое время - просматриваемым, зримо явленным для ума. Здесь эллин был беднее восточного книжника, и Платон сумел увидеть это с большей проницательностью, чем красноречивый филолог XX столетия. Если бы внутренняя форма восточной всемирной хроники не была насущно нужна греко-римскому миру, она не была бы им воспринята с такой жадностью. В самом деле, без ее влияния оказалась бы невозможной уже универсалистская историография Посейдония и его последователей вроде Диодора, не говоря уже о тех основанных на Библии хронологических сводах, которые со времен Юлия Африкана составляют доподлинную манию полигисторов из христианского лагеря. Семя, брошенное Бероссом, упало на благодарную почву.
У Вавилона был, однако, соперник, споривший с ним о древности национального предания, - Египет. Египетский жрец и "священно-книжник" Манефон поднес Птолемею II Филадельфу (283-246 гг. до н.э.) "Египетскую историю", начинавшуюся, как и у Беросса, с эпохи богов и полубогов и замыкавшуюся опять-таки на эпохе новоявленного полубога - Александра. Вообще предприятие "священнокнижника" из Себеннита представляет собой по своей основной задаче полную аналогию предприятию Беросса. Вот свидетельство Иосифа Флавия: "Манефон был родом египтянин, однако обладал эллинской образованностью; это ясно из того, что он написал на греческом языке историю своего отечества, переложив ее, как сам он говорит, со священных писаний, причем неоднократно уличает Геродота в ошибках, порожденных незнанием египетской жизни". Греки уже почти два столетия утоляют свою любознательность пересказами путешественника Геродота - пусть они послушают природного египтянина, предлагающего им знание о своей стране из первых рук, но на их языке! Стоит особо отметить, что ситуация эллинизма придвинула друг к другу не только мир Греции и мир Востока, но и отдельные ближневосточные народы, испокон веку знавшие друг о друге, но теперь обновившие это знакомство. Манефон уже стоит перед необходимостью откликнуться на библейское повествование о Моисее и Фараоне и дать свою версию события "Книги Исхода" с национально-египетской точки зрения: так, Моисей, гордость иудеев, оказывается жрецом-отступником из Гелиополя по имени Осарсиф.