6. Азы оккультизма
Перифразируя Леконта де Лиля, можно сказать, что время, пространство, число, прежде чем материализоваться в текстах русских символистов, упали с черных небес оккультизма во французскую литературу. Таким образом, нумерология Хлебникова встраивается в цепочку ‘оккультизм (Блаватская, Эдуард Шюре и др.) → европейская литература XIX века → русские символисты’. Но вот вопрос: восходит ли она еще и к долитературной, классической, нумерологии? Хлебников отрицал какую бы то ни было преемственность, и Татьяна Вечорка, обсуждавшая с ним "падение государства в 1917 году" после 1917 года, по этому поводу вспоминала:
"Мне чудилась в этих "пророчествах" мистическая основа. Но он ворчал, что мистика – сумерки, поиски наощупь, и вообще к канонизированным религиям тяготения не имел" [Вечорка 2007 (1925): 236].
Тексты же Хлебникова свидетельствуют об обратном, и хлебниковедение пунктирно прочертило маршрут этого влияния.
6.1. Наивный пифагореизм
Из классиков нумерологии Хлебников держал в голове ее основателя, Пифагора, в системе которого 1, 2 и 3 признавались первоосновой мира. О своем предшественнике Хлебников старается молчать, а когда все же проговаривается, отбирает у него приоритет, ср. афоризм 1920 года:
"Справка из летописей Греции: Пифагор был учеником Хлебникова" [ХлСС, 6(2): 89].
Здесь та же инвертированная схема, что в "Учителе и Ученике", но только усиленная словами Иоанна Предтечи об Иисусе "Идущий за мною стал впереди меня, потому что был прежде меня" (Ин 1:15) и, наравне с ними, отсылкой к "Краткой повести об антихристе" Соловьева, где их в своих интересах перелагает антихрист (см. параграф 9.3).
Учение Пифагора, до нас не дошедшее, реконструировал Шюре в "Великих Посвященных" (п. 1889):
"Счастливый день, "золотой день"… был тот, когда Пифагор принимал нового ученика в своем жилище и торжественно присоединял его к рядам своих учеников…
Пифагор называл своих учеников "математиками" потому, что его обучение начиналось с учения о числах… [Э]та священная математика… рассматривала Число не как абстрактное количество, но как существенное и деятельное качество верховной Единицы, Бога, источника Мировой гармонии. Наука чисел была наукой живых сил, божественных качеств в действии, как в мирах, так и в человеке… [П]роникая в свойство чисел, схватывая и объясняя их разнообразные сочетания, Пифагор создавал… целую теогонию" [Шюре 1914: 252–253].
Книгу Шюре читали все – и Хлебников едва ли был исключением. По всей видимости, уже диалог Хлебникова "Учитель и ученик" опирается на нее, воссоздавая интеллектуальную обстановку пифагорейской школы.
"Наивный пифагореизм" Хлебникова (выражение В. Ф. Маркова) – это не только обращение к диаде и триаде (неприятие монады, возможно, вызвано тем, что в системе Хлебникова фактически нет Бога), но и попытка свести все происходящее в мире к нескольким сакральным числам.
Пифагорейские установки Хлебников мог почерпнуть из лирики символистов. Пифагор входил в ее нумерологический минимум благодаря "Числам" Брюсова с Пифагоровой максимой в эпиграфе (параграф 3.4) и пифагорейским стихам Бальмонта, особенно же "Триаде" и "Завету Пифагора" (сб. "Зарево зорь", п. 1912)".
6.2. Переработка теософии
Влияние Блаватской на практику символистов было всеохватным. Наряду с Соловьевым она предоставила в их распоряжение материал для художественных конструкций, вместе с А. Р. Минцловой сформировала их оккультную практику и жизнетворчество, а вместе с Шюре подтолкнула к созданию внелитературных учений, направленных на преображение мира, и, более того, использовала для этого специальный жанр: эссеистику.
Соприкоснулся с теософией Блаватской и Хлебников. Недаром ее фамилия, то в правильном написании, то с опечатками, фигурирует в его "Битвах 1915–1917 г.г.", а ее вера обсуждается как специфически русская и к тому же пришедшая на смену вере Каченовского и Тютчева (см. параграф 1.2.2).
Что же общего в учениях Хлебникова и Блаватской? Начну с очевидных программных схождений. В "Разоблаченной Изиде" и "Тайной доктрине" Блаватская снимает нумерологические показания с древних культур, масонства и каббалистики, пользуясь числами 1, 2, 3, 5, 7, 12 и 365. Вслед за ней, но на материале хронологии мира и при помощи 2, 3, 365, а также личного сакрального числа 317, аналогичные операции производит Хлебников.
Оккультную основу – что удивительно! – имеет под собой и лингвистика Хлебникова. Применяемые им метафоры – скрытый ночной смысл слова в противоположность явному дневному; звездные азбука и язык, открывающие путь для рока и судьбы, – могут прочитываться как русифицированный эквивалент лат. occultus, ‘скрытый, потаенный, сокровенный’. Перейдем теперь к более конкретным схождениям Хлебникова с оккультистами, а именно с Блаватской. В ее "Тайной доктрине" демонстрируется эзотерический, или сокровенный, язык древних (Esoteric, or Mystery, Language), понятный и египтянам, и индусам, и грекам. Хлебников, вводя свой, "звездный", язык, то ли упрощает и десакрализует оккультную модель, то ли создает ей аналог. Хлебниковский "звездный" язык кроме того перенял отдельные единицы "Теософского словаря" Блаватской, в котором суммируются числовые, геометрические и божественные смыслы букв, лежащие на скрещении разных традиций, ср. S у Блаватской и Эс из "Зангези":
"S. – Девятнадцатая буква; численно – шестьдесят. В еврейском языке она пятнадцатая буква, Самех, почитаемая как священная, ибо "сокровенное имя бога есть Самех" Ее символы – опора, или столб, и фаллическое яйцо. В оккультной геометрии она представлена как круг с крестом⊗" ;
"Эс – выход точек из одной неподвижной точки (сияние)" [ХлТ: 481].
Взяв за основу этот принцип словарного определения букв, Хлебников в эссе и художественных текстах переписывает смысл согласных на свой – геометрико-символический – лад, иногда поясняя его рисунками.
В подкрепление гипотезы о происхождении "звездного" языка из оккультных наук можно привести родственную Хлебникову "Глоссолалию" Андрея Белого (1917, п. 1922), или "поэму о звуке". Звук там препарируется и научно-лингвистическими методами (от акустики до индоевропеистики), и антропософскими (часто со ссылкой на Рудольфа Штейнера). Примеры берутся из разных (преимущественно древних) языков и включают формулы священных текстов и имена мифологических героев. Соответствующие рассуждения сопровождаются рисунками и стихотворениями современников Белого. Общая теоретическая посылка "Глоссолалии" имеет сугубо оккультный характер – в целом сходный с хлебниковским: язык – это тайна бытия; "[у]мение прочитывать звук – только первый намек на язык языков; и мы знаем: второе пришествие Слова – свершится" [Белый 1922: 123]; "[з]вук мы можем записывать в линиях, можем его танцевать, можем строить в нем образы" [Белый 1922: 125]. Наконец, как и Хлебников, Белый объясняет звуки по словарному принципу, заимствованному из оккультных сочинений:
"Свист, огонь, блеск, рассеянье, диссоциация; луч, песок, ослепительность, – "С"; в соединении с "в" – свет и святость" [Белый 1922: 107] и т. д.
Пары Хлебников / Пифагор и Хлебников / Блаватская заслуживают более детального изучения. От того, насколько хорошо владел Хлебников оккультной нумерологией, зависит интерпретация его замен. Если основательно, то они были продуманными. Если же поверхностно (а пока что складывается именно такое впечатление), то нововведениями, возможно, латались дыры в тех местах, где сведения были недополучены. Тактика Хлебникова видна уже и на этом этапе. Он отбирает у "г.г. ранее живших" их тайное знание, десакрализует его, придавая ему вид современной математики, чтобы затем приписать его своему пророческому дару.
6.3. Поэтический топос "звезды-числа, ставшие словом"
Термин звездный применительно к создававшемуся Хлебниковым языку (вариант: азбуке) укоренен также в символистской поэзии – стихотворениях с пифагорейской или оккультной тематикой. В них современники Хлебникова не только использовали числовую метафорику для звезд, но и описывали процесс переложения полученного от звезд трансцендентного знания в слово. Наиболее ощутимо соответствующая топика представлена в бальмонтовском "Люди Солнце разлюбили, надо к Солнцу их вернуть…": Мысли Неба, Звезды-Числа, брызнув, светят здесь в словах [Бальмонт 2010, 2: 111]. Другой пример – "Над горестной землей – пустынной и огромной…" (1907, п. 1908) Волошина. Для лирического героя, в славе дня побеседовавшего с сыном старшим Хаоса, вечерняя пустота наполняется сакральными числами звезд:
И стали видимы средь сумеречной сини
Все знаки скрытые, лежащие окрест:
И письмена дорог, начертанных в пустыне,И в небе числа звезд
[Волошин 2003: 102].
Характерно, что оборот числа звезд поставлен рядом с метаязыковыми словами – знаками и письменами, которые, правда, описывают не создаваемый волошинским лирическим героем текст, но то, как лирическим героем прочитывается вселенная на пороге мистической ночи. В несколько редуцированном виде интересующий нас топос просматривается в еще одном стихотворении Волошина, "Сердце мира, солнце Алкиана…" (1907, п. 1907). Там овладение сакральной мудростью подано в метафорике пития вина звезд – они же падающие с неба в океан пифагоровы золотые числа – из фиала ночи:
Сердце мира, солнце Алкиана,
Сноп огня в сиянии Плеяд!
Над зеркальной влагой Океана -
Грозди солнц, созвездий виноград.С тихим звоном, стройно и нескоро,
Возносясь над чуткою водой,
Золотые числа Пифагора
Выпадают мерной чередой.Как рыбак из малой Галилеи,
Как в степях халдейские волхвы,
Ночь-Фиал, из уст твоей лилеи
Пью алмазы влажной синевы![Волошин 2003: 114].
Мыслительно-пророческое начало представлено здесь не столько лирическим героем, сколько рыбаком из Галилеи и волхвами. Несмотря на то что в стихотворении лексема слово отсутствует, оно, как и "Над горестной землей…", являет словесную фиксацию опыта встречи с трансценденциями.
Бальмонту и Волошину вторит Белый, когда в "Духе" (1914, п. 1917) дает своему лирическому герою, во сне навещаемому духом, прозреть таинство, свершаемое в ночном мире:
Открылось мне: в законах точных числ,
В бунтующей, мыслительной стихии -
Не я, не я – благие иерархии
Высокий свой запечатлели смысл.Звезда… Она – в непеременном блеске…
Но бегает летучий луч звезды
Алмазами по зеркалу воды
И блещущие чертит арабески[Белый 2006, 1: 399–400].
Арабески, начертанные на водной поверхности лучом звезды и считываемые лирическим героем, образуют причудливый арабский орнамент, геометрический (или же геометрический и растительный). Возможны их ассоциации и с изысканной вязью арабского шрифта, еще одной – правда, необязательной – составляющей арабесочного орнамента. В пользу этой гипотезы свидетельствует преклонение Белого перед Гоголем, автором сборника статей и художественной прозы, носящего название "Арабески".
Если только что приведенные стихотворения символистов читать по отдельности, то создастся впечатление, что в каждом из них содержится уникальное и неповторимое прозрение. Процитированные вместе, они складываются в единый поэтический топос, увы, не уникальный. Поэты трактуют об одном и том же, а значит, перед нами вариации на санкционированную символизмом тему. Или, если угодно, имитация пророчества.
Сходным образом обстоят дела и со "звездным" языком Хлебникова. Этот проект возник, отпочковавшись от поэтического топоса ‘звезды-числа, ставшие словом’. Позаимствовав оттуда концепт звездности в сакрально-математической ауре (вспомним хотя бы рифменную и смысловую цепочку числа – смысл – звезды – арабески из беловского "Духа"), Хлебников подвел под него нечто более мелкое, чем существующие слова, а именно начальные согласные слов. По его замыслу, они должны были функционировать как полнозначные слова в процессе общемировой коммуникации.
7. Конкуренты Хлебникова
Примитивная математика, помещенная в художественное произведение не ради себя самой, а на правах метафоры или сравнения, обычно выглядит как необычный, освежающий орнамент. За примерами далеко ходить не надо: достаточно вспомнить процитированные выше пассажи из поэзии Державина, прозы Лермонтова, Достоевского и Льва Толстого. Более амбициозная задача – разработка (квази)математической концепции в рамках художественного произведения. Писателю, выбравшему этот путь, предстоит не только вживить инородную, ибо глубоко научную, топику, лексику и графику в художественный дискурс, но и подумать над нарративной маской для себя, которая бы завоевала ему читательское доверие.
Корпус художественной нумерологии за почти полтора столетия, с начала XIX века по середину ХХ-го, собранный в этой и следующих шести главах второго раздела, демонстрирует наличие у Хлебникова трех сильных конкурентов: предмодерниста (предсимволиста) Константина Случевского, "старшего" символиста Мережковского и "младшего символиста" Андрея Белого, на вызов математизированной литературы нашедших свой, достаточно нетривиальный, ответ. Корпус демонстрирует и то, что математизация поэзии, прозы, а также драмы в эпоху, когда жил и творил Хлебников, сделалась модным поветрием. Настолько модным, что писатели, вроде бы равнодушные к столь далекой от литературы теме, считали своим долгом отметиться в ней. Таков Николай Гумилев, в "Слове" (1919) связавший число со смыслом слова:
А для низкой жизни были числа, / Как домашний подъяремный скот, / Потому что все оттенки смысла / Умное число передает. // Патриарх седой, себе под руку / Покоривший и добро и зло, / Не решаясь обратиться к звуку, / Тростью на песке чертил число [Гумилев 1988: 312].
По времени Случевский был первым писателем, переведшим в художественный формат столь специальные области научного знания, как арифметика и геометрия. Математика стала у него ключом к открытию тех или иных экзистенциальных истин. При этом, правда, такая нарративизация математики носила дидактический характер. Для следующего, символистского, поколения письмо, выработанное Случевским, выглядело несколько прямолинейным – и старомодным. С одной стороны, общее направление нумерологического дискурса осталось незыблемым, а именно оборотной стороной математики по-прежнему служили экзистенциальные истины. С другой же, свои истины символисты черпали, как правило, за пределами физического мира, в инобытии, так что содержание истины и ее словесное обозначение через математические слова и обороты речи составляли символ. Символисты, кроме того, эпатировали аудиторию жонглированием цифрами, геометрическими фигурами, формулами, статистическими выкладками и т. д., что на вкус Случевского, наверное, было чересчур экстравагантно. Хлебников сделал следующий шаг – стал писать квазиэнциклопедические эссе, состоящие из столбцов примеров, без какой-либо установки на художественную отделку. Вместо нее выдвинулась другая прагматическая установка: преподнесение теорий в качестве откровений пророка-ученого. Экзистенциальные смыслы, аккомпанировавшие хлебниковским поискам и находкам на фоне Случевского, Андрея Белого и других символистов выглядят довольно примитивными.