Мы попадаем в мир, противоположный миру Пастернака. Здесь вместо действия, жеста – томление, вместо уверенности – сомнение и недоверие, вместо жара – холод, вместо взрыва – оледенение, вместо активных, разлетающихся частиц – мерзлая, каменная плоскость. Вместо вектора движения – замыкающийся круг, кольцо (примечательно, что это частый мотив в стихах того времени, например у Блока: "Там, в ночной завывающей стуже, В поле звезд отыскал я кольцо", "И в кольцах узкая рука"…). Вам этот мир нравится меньше? Но это модель, тут нет места оценочным суждениям. Ночь я люблю не меньше, чем день, грусть и одиночество – не менее, чем веселье и общество.
В стихах Анненского – мир по Фалесу, ночь, модель инь. Причем уже поздний инь, то есть предутренний мир. Он вот-вот придет в движение, солнце вот-вот пробьется. И это страшит поэта, как, например, в стихотворении "Дымные тучи":
Солнца в высях нету.
Дымно там и бледно,
А уж близко где-то
Луч горит победный.Но без упованья
Тонет взор мой сонный
В трепете сверканья
Капли осужденной.Этой неге бледной,
Этим робким чарам
Страшен луч победный
Кровью и пожаром.
Мы здесь видим, кстати, как в инь живет точка ян: "В трепете сверканья Капли осужденной". Ян ("победный луч") светит из будущего, выхватывает своим светом из темноты каплю, а она этого боится и трепещет! Подобное же происходит и в стихотворении "Электрический свет в аллее":
О, не зови меня, не мучь!
Скользя бесцельно, утомленно,
Зачем у ночи вырвал луч,
Засыпав блеском, ветку клена?Ее пьянит зеленый чад,
И дум ей жаль разоблаченных,
И слезы осени дрожат
В ее листах раззолоченных, -А свод так сладостно дремуч,
Так миротворно слиты звенья…
И сна, и мрака, и забвенья…
О, не зови меня, не мучь!
Обратите внимание на то, что мы в модели называли основой, – здесь это лиственный свод, в котором элементы сливаются (становясь "звеньями") и который они не хотят покидать. Потому что основа не подогрета, выходить наружу холодно и страшно! В стихотворении "Я на дне" такой основой является темный подводный мир (это инь), а точкой ян в нем – отломившийся и упавший в пруд кусок руки статуи Андромеды:
Я на дне, я печальный обломок,
Надо мной зеленеет вода.
Из тяжелых стеклянных потемок
Нет путей никому, никуда…Помню небо, зигзаги полета,
Белый мрамор, под ним водоем,
Помню дым от струи водомета,
Весь изнизанный синим огнем…Если ж верить тем шепотам бреда,
Что томят мой постылый покой,
Там тоскует по мне Андромеда
С искалеченной белой рукой.
Здесь есть движение (вернее, память о нем), но это не движение свободного жеста, а движение падения. Андромеда представляет здесь тот же архетип, что и солнце (подобно тому как подводные потемки представляют тот же архетип, что и ночной осенний сад, а белеющий под водой обломок статуи – тот же архетип, что засыпанная блеском ветка клена).
Солнце у Анненского – это, с одной стороны, память о солнце, с другой стороны – предчувствие грядущего солнца. Причем не обычного солнца, а нового солнца, которое было бы "по душе". Так, например, в стихотворении "Миражи":
То полудня пламень синий,
То рассвета пламень алый,
Я ль устал от четких линий,
Солнце ль самое устало…Но чрез полог темнолистый
Я дождусь другого солнца
Цвета мальвы золотистой
Или розы и червонца.Будет взорам так приятно
Утопать в сетях зеленых,
А потом на темных кленах
Зажигать цветные пятна.Пусть миражного круженья
Через миг погаснут светы…
Пусть я – радость отраженья,
Но не то ль и вы, поэты?
Анненский любит не солнце – он любит противоположность солнца (а что такое противоположность солнца?), он любит не звук, а противоположность звука:
Я люблю замирание эха
После бешеной тройки в лесу,
За сверканьем задорного смеха
Я истомы люблю полосу.Зимним утром люблю надо мною
Я лиловый разлив полутьмы,
И, где солнце горело весною,
Только розовый отблеск зимы.Я люблю на бледнеющей шири
В переливах растаявший цвет…
Я люблю все, чему в этом мире
Ни созвучья, ни отзвука нет.
Противоположность звука – это не тишина. Затишье, например ("за сверканьем задорного смеха"), не есть просто тишина, оно хранит в себе память о том смехе. Это тишина именно как отсутствие "сверкания задорного смеха". И вот именно такие вещи любит Анненский. И я тоже их, например, люблю.
Теперь о том, что происходит со звуком. Если в утренней модели (например, у Пастернака) слова делятся-размножаются по принципу "домашнего корнесловья", отталкиваются друг от друга, то в ночной модели (например, у Анненского) они стремятся стянуться, слиться. Для слов в поэзии Анненского характерно центростремительное движение. "Весь изнизанный синим огнем" ("дым от струи водомета") – центростремительное движение, а "как бронзовой золой жаровень" ("жуками сыплет сонный сад") – центробежное. По смыслу это так: в первом случае проникновение, прошивание синим огнем, во втором случае – рассыпание того, что лежало на жаровне. Упростим задачу, отбросив последние слова этих строк (поскольку они привязаны рифмой к другим строкам). "Весь изнизанный" как бы многократно вбирает в себя слово "синим": "сизнизн", а также перекручивает его на ударении: "низ" – "синь". Получается слияние. В "как бронзовой золой" мы сначала слышим как бы удар о металл: "бронз" (после размаха "как"), а потом этот удар перетекает в рассыпание: "зовойзолой". Слова не сливаются, а продолжаются, развиваются, расходятся. Не оледенение в сплошную массу, а разделение "сдавленных льдинок". Не знаю, насколько это рассуждение для вас убедительно, но это ведь в любом случае всего лишь пример. Если вы, как и я, слышите, что (независимо от значения этих слов) "весь изнизанный синим" прошивает, а "как бронзовой золой" – швыряет горсть чего-то рассыпающегося на что-то твердое, то этого достаточно.
Расскажу-ка я вам еще об одном архетипе у Анненского, который имеет прямое отношение к звучанию, мы его уже встречали: это лед, он же гранит, он же стена, он же закрытая дверь, он же зеркало. Это некая плоскость, в которую превращается застывшая основа – перед тем как разлететься на куски, когда придет другая модель. А другая модель и не приходит, она рождается прямо из этой. Был лед – начинается ледоход. Нужно только, чтобы пригрело. И вот в этой ледяной плоскости, в этом зеркале отражаются (и тут еще два архетипа) солнце – одновременно и солнце прошлого мира, и солнце грядущего мира – и человек – в виде тени, двойника. Мы это уже видели:
Хочу ль понять, тоскою пожираем,
Тот мир, тот миг с его миражным раем…
Уж мига нет – лишь мертвый брезжит свет…А сад заглох… и дверь туда забита…
И снег идет… и черный силуэт
Захолодел на зеркале гранита.
А вот еще пример, стихотворение "Май":
Так нежно небо зацвело,
А майский день уж тихо тает,
И только тусклое стекло
Пожаром запада блистает.К нему прильнув из полутьмы,
В минутном млеет позлащенье
Тот мир, в котором были мы…
Иль будем, в вечном превращенье?И разлучить не можешь глаз
Ты с пыльно-зыбкой позолотой,
Но в гамму вечера влилась
Она тоскующею нотойНад миром, что, златим огнем,
Сейчас умрет, не понимая,
Что счастье искрилось не в нем,
А в золотом обмане мая,Что безвозвратно синева,
Его златившая, поблекла…
Что только зарево едва
Коробит розовые стекла.
Посмакуйте последнюю строку: "Коробит розовые стекла". Есть еще хорошие буквы. Маяковский называл Р, Ш, Щ. Здесь пока только Р, но уже очень выразительное. Зато есть З, С, Л, которые Анненский любит. Сравните: "весь изнизанный синим огнем". Любит он и сжимающие горло звуки Г и К. Послушайте еще одну строфу из другого стихотворения, обращая внимание на отдельные звуки:
На белом небе все тусклей
Златится горняя лампада,
И в доцветании аллей
Дрожат зигзаги листопада.
Вот и Ж появилось, только здесь оно совсем не жаркое, наоборот, дрожит. А вот еще пример неагрессивного Ж, нам уже знакомый:
Хочу ль понять, тоскою пожираем,
Тот мир, тот миг с его миражным раем…
Уж мига нет – лишь мертвый брезжит свет…
Ж здесь – не жар, а сплошные поражение и сожаление. Да и "Ща" становится у Анненского просто "Ще" – ничего крепкого и укорененного:
К нему прильнув из полутьмы,
В минутном млеет позлащенье
Тот мир, в котором были мы…
Иль будем, в вечном превращенье?
Это Щ – какая-то тряпочка на ветру, щемящая жалость.
Итак, с одной стороны, "коробит розовые стекла" (Анненский), с другой – "скрежещущие пережевы" (Пастернак). Почти одно и то же (в смысле предельной и раздражающей звуковой выразительности – как бумагой по стеклу – звук вот-вот выпрыгнет из стихотворения, как лев из экрана телевизора). Знаете, почему почти одно и то же? Потому что у Анненского лед (здесь – стёкла, но не важно, архетип тот же), который от света ("зарева") вот-вот начнет деформироваться, а у Пастернака он уже развалился в ледоходе. Или так рискнем сказать: бодрые буквы Маяковского возникли потому, что до этого разломался лед у Анненского.
Звук у Анненского – не победный, он тоже "пожаром запада блистает". Прислушайтесь к нему в стихотворении "Старая шарманка":
Лишь шарманку старую знобит,
И она в закатном мленьи мая
Все никак не смелет злых обид,
Цепкий вал кружа и нажимая.
Или в стихотворении "Зимний поезд":
Забывшим за ночь свой недуг
В глаза опять глядит терзанье,
И дребезжит сильнее стук,
Дробя налеты обмерзанья.Пары желтеющей стеной
Загородили красный пламень,
И стойко должен зуб больной
Перегрызать холодный камень.
Это отраженный звук. Но уже не на колеблющейся водной, а на ледяной поверхности, поскольку инь – поздний, час – предутренний. Потому очень выразительно получается, вы слышите, это же почти уже "самовитое" звучание, выход в реальность:
Все никак не смелет злых обид,
Цепкий вал кружа и нажимая.
-
И дребезжит сильнее стук,
Дробя налеты обмерзанья.
В конце концов этот отражаемый, наколдованный звук придет. Еще несколько лет – и придет. Через других поэтов: "И реплики леса окрепли" (Пастернак). Или у Маяковского в поэме "Во весь голос":
Мой стих
трудом
громаду лет прорвет
и явится
весомо,
грубо,
зримо,
как в наши дни
вошел водопровод,
сработанный
еще рабами Рима.
Или, нежно, у раннего Мандельштама в первом стихотворении (1908 года) первой книги "Камень":
Звук осторожный и глухой
Плода, сорвавшегося с древа,
Среди немолчного напева
Глубокой тишины лесной…
Вы видите здесь ту же модель новой эпохи: основа, в которой все слито (немолчный напев глубокой лесной тишины), – и нарушающий ее звук-жест.
Мандельштам вообще лучше своих современников чувствует связь с предыдущей основой и все время на нее оборачивается, звук-жест у него не нахальный. Ему не надо орать про "Эр, Ша, Ща". Но модель у Мандельштама та же: темная основа + нарушающий (или органично преодолевающий) ее звук-жест:
Из омута злого и вязкого
Я вырос, тростинкой шурша, -
И страстно, и томно, и ласково
Запретною жизнью дыша.
Или:
Быть может, я тебе не нужен,
Ночь; из пучины мировой,
Как раковина без жемчужин,
Я выброшен на берег твой.
Лесная тишина, омут, ночь, мировая пучина – это все, конечно, один и тот же архетип, равно как одним архетипом являются упавший плод, тростинка, раковина.
Отступим во времени еще на шаг назад. Вот Фет и Тютчев, какая тут модель? Тут мир по Фалесу, мир воды, которая еще не становится льдом (как это с ней происходит у Анненского). Стихотворение Тютчева "Летний вечер" (1828):
Уж солнца раскаленный шар
С главы своей земля скатила,
И мирный вечера пожар
Волна морская поглотила.Уж звезды светлые взошли
И тяготеющий над нами
Небесный свод приподняли
Своими влажными главами.Река воздушная полней
Течет меж небом и землею,
Грудь дышит легче и вольней,
Освобожденная от зною.И сладкий трепет, как струя,
По жилам пробежал природы,
Как бы горячих ног ея
Коснулись ключевые воды.
Даже когда Тютчев говорит не о водной стихии и о ночном хаосе, а, скажем, о деревьях и о солнце, он все равно вводит воду – хоть сравнением, хоть просто "влажным" или "волнистым" звучанием, поскольку такова модель. Так, например, в стихотворении, написанном на Женевском озере в 1864 году ("Утихла биза… Легче дышит"):
Весь день, как летом, солнце греет,
Деревья блещут пестротой,
И воздух ласковой волной
Их пышность ветхую лелеет.
Здесь я бы хотел несколько сократить свои рассуждения и отослать вас к замечательным "Письмам о Тютчеве" ученого-физика Бориса Михайловича Козырева, написанным в 1967 году. Приведу только маленький отрывок. Свое третье письмо он начинает так:
"И вот я обнаружил удивительную вещь (я сразу забегаю вперед, к последним выводам). Оказывается, что все здание ранней натурфилософской лирики Тютчева вырастает в положительной своей части из одного источника – им являются величественные, хотя и довольно еще смутные, полумифологические созерцания древнейших милетцев Фалеса и Анаксимандра. Вторым же античным источником вдохновений Тютчева было его ярко выраженное антигераклитианство.
Культ воды, признание ее первичной и благой мирообразующей стихией (согласно Анаксимандру, возникающей, в свою очередь, из Беспредельного как первоначала) – в сочетании с признанием огня принципом раздора, борьбы, разрушения (совсем как у Гераклита, но с ярко отрицательной оценкой) – эти две поэтические идеи-мифа окрашивают все или почти все глубинные восприятия природы у Тютчева. Замечательно при этом, что, возникши в раннюю пору его творчества – в эпоху натуралистической религии, – эти идеи-мифы сохранили для Тютчева все свое (конечно, подсознательное) значение и в позднейшие годы".
И дальше идет подробное рассмотрение воды как основы в поэзии Тютчева – и как темы, и как модели. Прочтите, пожалуйста, эти "Письма".
И на Фете я хотел бы сэкономить, отослав вас к книге Бориса Яковлевича Бухштаба "А. А. Фет. Очерк жизни и творчества" 1974 года. Небольшой отрывок все же приведу – в нем Бухштаб говорит об импрессионизме Фета и показывает, как это связано со стихией воды (даже когда речь идет вовсе не о воде):
"Импрессионизм на той первой его стадии, к которой только и можно отнести творчество Фета, обогащал возможности и утончал приемы реалистического письма. Поэт зорко вглядывается во внешний мир и показывает его таким, каким он предстал его восприятию, каким кажется ему в данный момент. Его интересует не столько предмет, сколько впечатление, произведенное предметом. Фет так и говорит: "Для художника впечатление, вызвавшее произведение, дороже самой вещи, вызвавшей это впечатление".*
(*Письмо К. Р. от 12 июня 1890 г.)
Приведу примеры того, как сказался импрессионистический уклон в фетовских описаниях природы.
Вот начало стихотворения:
Ярким солнцем в лесу пламенеет костер,
И, сжимаясь, трещит можжевельник;
Точно пьяных гигантов столпившийся хор,
Раскрасневшись, шатается ельник.Естественно понять эту картину так, что ели качаются от ветра. Только какая же буря нужна, чтобы в лесу деревья шатались как пьяные!
Однако замыкающая стихотворение "кольцом" заключительная строфа снова связывает "шатание" ельника только со светом костра:
Но нахмурится ночь – разгорится костер,
И, виясь, затрещит можжевельник,
И, как пьяных гигантов столпившийся хор,
Покраснев, зашатается ельник.Значит, ельник не шатается на самом деле, а только кажется шатающимся в неверных отблесках костра. "Кажущееся" Фет описывает как реальное. Подобно живописцу-импрессионисту, он находит особые условия света и отражения, особые ракурсы, в которых картина мира предстает необычной.
Вот еще начало стихотворения:
Над озером лебедь в тростник протянул,
В воде опрокинулся лес,
Зубцами вершин он в заре потонул,
Меж двух изгибаясь небес.Лес описан таким, каким он представился взгляду поэта: лес и его отражение в воде даны как одно целое, как лес, изогнувшийся между двумя вершинами, потонувшими в заре двух небес. Притом сопоставлением "лебедь протянул" и "лес опрокинулся" последнему глаголу придано как бы параллельное с первым значение только что осуществившегося действия: лес словно опрокинулся под взглядом поэта. В другом стихотворении
Солнце, с прозрачных сияя небес,
В тихих струях опрокинуло лес.
("С гнезд замахали крикливые цапли…")
Ср. еще:Свод небесный, в воде опрокинут,
Испещряет румянцем залив.
("Как хорош чуть мерцающим утром…")
Надо сказать, что вообще мотив "отражения в воде" встречается у Фета необычайно часто. Очевидно, зыбкое отражение предоставляет больше свободы фантазии художника, чем сам отражаемый предмет:Я в воде горю пожаром…
("После раннего ненастья…")
В этом зеркале под ивой
Уловил мой глаз ревнивый
Сердцу милые черты…
Мягче взор твой горделивый…
Я дрожу, глядя, счастливый,
Как в воде дрожишь и ты.
("Ива")".
Подробнее о стихии воды у Тютчева и о связи этой стихии с поэтикой импрессионизма (а также о стихии огня в искусстве и о связанной с ней поэтике экспрессионизма) вы можете прочесть и в моей книжке "Портрет слова". Здесь же я хочу обратить ваше внимание на то, как в модели Фета смотрятся отдельные вещи, детали. Вот, например, стихотворение "Дождливое лето" (конец 50-х годов):
Ни тучки нет на небосклоне,
Но крик петуший – бури весть,
И в дальнем колокольном звоне
Как будто слезы неба есть.Покрыты слегшими травами,
Не зыблют колоса поля,
И, пресыщенная дождями,
Не верит солнышку земля,Под кровлей влажной и раскрытой
Печально праздное житье.
Серпа с косой, давно отбитой,
В углу тускнеет лезвие.