Логики узел рассек и умом проник он в глубины,
Коих доселе никто в век наш достигнуть не мог:
И аналитики первым, и опровержения первым
Понял, и галлам, собрав греков богатства, принес.
И Философия, прежде чуждая нашему веку,
Сбросив одежды, нагой взору предстала его.
Цистерцианский почитатель талантов Теодориха, возможно, знал о его аристотелизме больше, чем мы, но скорее преувеличивал: его комментарии на Аристотеля пока не известны, о каком-то серьезном влиянии аристотелевских текстов на космологию Теодориха и других мыслителей его круга говорить не приходится. Новатор более старшего поколения, Петр Альфонси, рекламируя свой перевод зиджей аль-Хорезми и свои познания (не слишком глубокие) в астрономии, величал всех мыслителей Франции (в чьей поддержке он, конечно, нуждался не меньше, чем в благоволении арагонской короны) "перипатетиками": чистейшей воды "красное словцо"! Даже для поколения учеников и последователей Гильома Коншского и Теодориха, например, для Иоанна Солсберийского и Алана Лилльского, Аристотель оставался "темным", obscurus, т. е. интересным, авторитетным, но требующим разъяснений и – почему нет? – "расчистки".
Как известно, такой проект адаптации через "просеивание" был предпринят Римской курией около 1230 г., как только начали распространяться физические и метафизические сочинения Аристотеля, libri naturales. 13 апреля 1231 г. Григорий IX издал буллу Parens scientiarum, которую издатель ранних документов истории Парижского университета назвал его "Великой хартией". Чтобы поддержать университет, находившийся в упадке после длительной забастовки и беспорядков 1229 г., понтифик предоставил ученому сообществу различные привилегии, в том числе право самим определять "кто, когда и что будет преподавать… за исключением книг о природе, до тех пор, пока они не будут проверены и очищены от всех ошибок". Оживленные споры о толковании этого важнейшего документа продолжаются по сей день. Перед нами, несомненно, попытка Римской курии контролировать внедрение аристотелевской натурфилософии в важнейших культурных центрах Европы, хотя по сравнению с упомянутыми в булле запретами Робера де Курсона на Парижском синоде 1210 г. и статута 1215 г., по сравнению с делом Давида Динанского и Амальрика Венского, Григорий IX сделал определенный (вынужденный или добровольный?) шаг в сторону либерализации науки.
XIII столетие стало поворотным периодом в истории схоластики вообще и в рецепции аристотелизма в частности. Оно началось с процесса против начитавшихся новой физики и закончилось не менее начитанным, но вечно сомневающимся Данте: сомневающимся перед охваченным языками огня взыскующим знания Улиссом, желающим "увидеть мир безлюдный" (Ад, XXVI, 117), перед Фридрихом II, образцом куртуазности, императором и философом на троне, но казнимым с эпикурейцами (Там же, X, 119), перед собственным учителем, энциклопедистом Брунетто Латини, оказавшимся под огненным дождем за содомию (Там же, XV, 26–30). Данте, этот arbiter umbrarum, поэт, визионер и политик, казнил грехи мнимые и настоящие как близких ему людей, так и далеких. Но его Аристотель, maestro di color che sanno, безгрешен, он в лимбе, он предмет поклонения всех присутствующих при встрече с ним языческих философов древности, включая даже Сократа и Платона:
Потом, взглянув на невысокий склон,
Я увидал: учитель тех, кто знает,
Семьей мудролюбивой окружен.
К нему Сократ всех ближе восседает
И с ним Платон; весь сонм всеведца чтит…Ад, IV, 130–134. Пер. М. Лозинского
Иерархия выстроена. И поэт, вроде бы наделив своего интеллектуального кумира и четким положением в архитектуре поэмы, и "почти божественным" умом (Пир, IV, VI, 8 и 15), все же остается в растерянности, turbato, вместе с Вергилием (Чистилище, III, 28–45), видимо, размышляя о res ultimae, о Страшном суде: вдруг у них, языческих властителей дум их далеких христианских потомков, все же есть шанс обрести вечный покой в тот момент, когда исполнится полнота времен? Чистилище, как известно, давало такую надежду не только им.
Вернемся теперь к нашему quodlibet, поставившему, как выясняется, вопрос не праздный как для понимания истории аристотелизма, так и для истории, если угодно, христианской ментальности и средневековых парадигм познания. Попробуем выяснить, что думали непосредственные предшественники и современники анонимного богослова, когда, ориентируясь в разной мере на имя Аристотеля, искали свои пути к познанию истины и к спасению. Руди Имбах сопроводил свое издание добротным историко-философским комментарием, который я отчасти использовал в примечаниях к переводу, поэтому буду пользоваться нашим quodlibet скорее как рудником и сопоставлять найденное в нем с другими, довольно разнородными по жанру текстами, отразившими образ Аристотеля того времени.
Осуждение философа или осуждение философии?
Вроде бы наш богослов не собирался осуждать философию в целом: ни мракобесом, ни ретроградом его не назовешь. Чтобы лишить "князя философов" трона, он пользуется своими знаниями аристотелевского корпуса в широком смысле этого слова, т. е. доступных к началу XIV в. переводов с греческого и арабского подлинных сочинений Аристотеля и комментариев Авиценны и Аверроэса. Посрамить соперника в диспуте его же собственным оружием – нормальный прием схоластической эпохи. Не удивляет он и у францисканца: "простоту" даже первых учеников св. Франциска не стоит преувеличивать, поколение св. Бонавентуры, не забывая о том, что "Христос единый всем учитель", Christus unus omnium est magister, многое сделало для реабилитации знаний и философии в христианской духовности и в образовании новициев внутри ордена; достаточно вспомнить таких крупных богословов и политиков, как Петр Иоанн Оливи и Эгидий Римский, чтобы представить себе, что недоверие к Аристотелю как образчику учености вовсе не означало неприятия его текстов, методов или идей. Петр Иоанн ополчался – и это не был глас вопиющего в пустыне – против "идолопоклонников", видевших в Стагирите, вслед за Аверроэсом, "безошибочное мерило всякой истины", regula infallibilis omnis veritatis. Неслучайно тогдашний читатель сборника комментированных фрагментов аристотелевского трактата "О душе" оставил рядом с уже известной нам Аверроэсовой формулой exemplar quod natura invenit ("образчик, избранный природой") пометку: "Будь осторожен, это относится прежде всего ко Христу". Францисканцы могли даже видеть в Аристотеле прекрасного "физика", знатока природы, optimus physicus, но смеяться над этим "прескверным метафизиком", pessimus metaphysicus: это обидное прозвище успешно дожило до Возрождения.
Таким образом, наш аноним следует традиции критики Философа внутри философии. Но если для Бонавентуры "сведение философии к богословию" не означало отказа от философствования, но лишь расставляло акценты так, как казалось правильным ему – главе ордена – и многим его современникам, то для других осуждение Аристотеля действительно означало осуждение философии как типа мышления, как системы ценностей, как стиля жизни, осуждение тяжелое, но необходимое для спасения как свободной от оков разума веры, так и божественного промысла, по сути свободы Бога. Сама структура нашего quodlibet, использованные в нем аргументы pro и contra, трактовка аристотелевских текстов и мыслей, учения о блаженной жизни – т. е. спасения (для христианина) и философского созерцания (для философа), – все в этом тексте говорит нам о том, что после всех перипетий, сопровождавших "победное шествие" аристотелизма по Европе в XIII столетии, ни этот тип философствования, ни образ Аристотеля не обрели абсолютной власти над лучшими умами того времени.
Аристотель и Соломон: двусмысленная мудрость
Рассмотрим еще один аргумент против спасения Аристотеля: "природный дар злоупотребляющего скорее губит, чем спасает, как это произошло с Люцифером и другими павшими ангелами. Такая безвозмездная благодать по большей части дарована неверным на потребу верным. Нечего удивляться осуждению Аристотеля: сам Соломон, не только в человеческих науках просиявший, но и в богословии божественно вдохновленный, согласно Писанию, был осужден за идолопоклонство, величайший грех по Глоссе на слова псалма "Тогда я буду непорочен и чист от великого развращения". Писание ничего не говорит о его покаянии, но описывает его смерть сразу после прегрешения (3 Цар 12). Вряд ли оно умолчало бы об этом, если б тот действительно раскаялся, потому что всегда пересказывает покаянные речи других персонажей; кроме того, ради покаяния он разрушил бы капища, потому что был могущественным царем и никто не смог бы оказать ему сопротивления. Он не сделал этого, и капища стояли до времени Иосии, разрушившего их, как рассказывается в 23-й главе 4-й Книги Царств. Он жил много позднее Соломона, хотя некоторые места Писания этому противоречат, о чем речь пойдет далее. Так что в случае с Аристотелем нечего удивляться, что он умер в том же пороке, в котором жил. И Августин в 8-й книге "О Граде Божием" пишет: Платон, Аристотель и другие философы "полагали, что культ следует совершать многим богам"; и в 1-й главе "Об истинной религии" также говорит, что "философы имели различные школы, а храмы чтили общие".