Помнили, что Александр – образцовый ученик образцового учителя. Фантазируя на тему смерти первого, не могли не вспоминать и второго. Знаменитый энциклопедист XIII в. Винцент из Бове, отнюдь не враг знаний, нашел в материалах, собранных поколением ранее цистерцианцем Элинандом Фруамонским, следующий анекдот: "В греческих книгах рассказывается, что Аристотель оказался как-то на берегу реки, наблюдая за течением, он захотел понять его причину, а поскольку ему это не удавалось, он решил войти в воду, чтобы разобраться в этой проблеме, основываясь на чувственном опыте. С любопытством глядел он по сторонам, а волна подхватила его, и он утонул. Впрочем иные рассказывают о его смерти иначе". Винцент потому и энциклопедист, пусть и в средневековом смысле слова, что остается как бы безучастным, вне партий и мнений, скрываясь за косвенной речью, "греческими книгами", за тем, что "иные говорят". Заставив нашего "прекрасного физика", optimus physicus, с голыми ногами лезть в Еврипп, он использует одну из античных версий смерти Аристотеля. Но, приводя этот пассаж, стоит проверить, зачем он приводится: вместе со смертью Гомера этот exempium призван проиллюстрировать читателю "Зерцала морали" ветхий как мир афоризм, хорошо известный христианам из Писания: sapientia huius mundi stultitia est apud Deum. Короткий рассказ о смерти мудрецов – великого поэта и великого философа – входит в длинную глоссу на тему бернардовых "О ступенях смирения и гордыни", чтобы показать ущерб, причиняемый христианской морали праздным любопытством. Но важно также то, что для раннехристианских критиков "эллинства", вроде Юстина Мученика, и даже для Отцов, более склонных к диалогу с языческой философией, вроде св. Григория Назианзина, неудачное исследование Евриппа закончилось не случайной смертью, а самоубийством, что совсем не одно и то же с точки зрения христианской морали: фигура умолчания у Винцента налицо, и она красноречива. Стиль мышления и творческий метод французского энциклопедиста и его помощников частично снимают драматизм описанной им ситуации и резкость выводов, которые мы находим у Бернарда, у критиков вроде Элинанда или в не менее знаменитом трактате "О ничтожестве человеческой природы" Лотаря де Сеньи. Неопределенность auctoritas и "авторских прав" позволяет ему прийти к постулату, очень важному для того, чтобы понять, как тогда принимали учения явно нехристианского происхождения: языческие философы и учителя, пусть и "третьеразрядные" авторитеты, "пусть и не знали истины христианской веры, сказали много замечательного и ясного о Творце и творениях, о добродетелях и пороках, все это подтверждается католической верой и человеческим разумом". Французский доминиканец, воспитатель королевских детей, разделял такой гуманистический энтузиазм с большинством своих современников. Этот "протогуманизм" ХП-ХШ вв., конечно, нужно учитывать в нашей реконструкции образа Аристотеля.
Aristoteles latinus: настоящий и не настоящий
Не секрет, что аристотелизм эпохи схоластики далек от единства – а значит, и догматизма – как в философском, так и в филологическом плане. Это скорее пирог, в котором каждая прослойка выпечена на разной закваске. Характерный пример такого пестрого схоластического "аристотелизма" – Auctoritates Aristotelis, флорилегий разных мыслей и афоризмов, в который вплоть до фиксации этого открытого текста первым изданием 1480 г. переписчики включали чуть ли не все, что звучало умно. Принимать всю эту словесную и интеллектуальную мешанину под одним именем предполагало такой настрой, который Лука Бьянки удачно окрестил "благосклонным прочтением", lectio benevolentior; оно, в свою очередь, вело к "уважительному изложению", expositio reverentialis, текстов, идей и самого образа языческого автора. Если языческий автор, к примеру, Аристотель, написал что-нибудь неясное и даже "недозволенное", эта неясность списывалась на счет "бесталанного" переводчика, ленивого переписчика, лакун в корпусе текстов, даже "темного стиля" оригинала или его комментатора (скажем, Авиценны или Аверроэса) – но не самой по себе мысли древнего ученого! И если эта "темнота" Аристотеля в XII столетии вызывает сарказм у Алана Лилльского и меланхолическую грусть у Иоанна Солсберийского, обоих наследников шартрских магистров, в следующем столетии Роджер Бэкон и Иоанн Дакийский, констатируя ту же сложность, уже смотрят на вещи оптимистичнее.
Конечно, со времен Шартра, после переводов Михаила Скота, Вильгельма из Мёрбеке и других корпус несравнимо расширился и оброс необходимыми для продуманной рецепции комментариями – "подлинными" для Бэкона, подозрительными, достойными расчистки и адаптации, для других. Аверроэса, например, стали называть Комментатором, видимо, за то, что он старался давать слово самому Аристотелю, не переиначивая его мысли и не перемежая их, в отличие от более раннего Авиценны, собственными, прикрываясь парафразом. И это при том, что и сам великий андалузский философ жаловался, что ему, не знавшему греческого (!), приходилось читать Аристотеля в плохих переводах, испорченных плохими переписчиками. Так или иначе, этот корпус содержал даже в глазах современников много спорного, того, что современные историки текстов называют spuria. Но и они не могли не повлиять на формирование образа Аристотеля в XIII столетии: и здесь речь идет уже о такой среде, которая далеко выходит за рамки счастливчиков, имевших доступ к "настоящему" Аристотелю, читавшемуся с кафедры и переписывавшемуся в работавших на поток мастерских.
В самом начале наш quodlibet называет два псевдоаристотелевских сочинения, пользовавшихся в те годы особой популярностью: "Тайная тайных" (Secretum secretorum) и "Яблоко, или Смерть Аристотеля" (De pomo sive de morte Aristotelis). В самом конце автор резко, будто кого-то одергивая, заявляет: Аверроэс "вообще еретик", а "Яблоко" не аутентично, следовательно, всерьез относиться к нему нельзя. На этом и заканчивается разговор. Попробуем разобраться, почему оба псевдоэпиграфа вообще всплыли во время диспута.
В 1930-е годы международная группа ученых под руководством Александра Биркенмайера, при участии Лоренсо Минио-Палуельо, Эцио Франческини и многих других, разработала амбициозный проект по критическому изданию и изучению всего латинского Аристотеля, т. е. текстов, переведенных на латынь с греческого и арабского: Aristoteles latinus. Биркенмайер, тонкий историк науки и текстов, всерьез заявил тогда, что сочинения вроде "Тайной тайных", несмотря на их очевидную важность для истории мысли Средневековья и раннего Нового времени, не могут быть включены в их исследовательское поле из-за множества содержащихся в них "суеверий" (Ieur caractere définitiment superstitieux). Сегодня так выражаться среди историков науки уже не принято, по крайней мере публично, псевдоэпиграфы, в том числе эти, изучаются сами по себе, "Яблоко" "критически" издано и даже переведено на несколько языков. Впрочем, взгляд свысока или исподлобья на все, что не ведет нас к познанию "настоящего", "подлинного" Аристотеля, легко объясним как у Фомы Аквинского, так и у современного историка античной философии: ни того ни другого не вдохновит восточная сказка о том, что Стагирит вознесся на небо в специально для него посланном Всевышним огненном столбе или утонул "от любопытства".
Неудивительно, что до сих пор нет (и мало надежд на скорое появление) критического издания хотя бы латинской "Тайной тайных", переведенной в Средние века на множество языков, включая древнерусский, известной в более чем сотне рукописей, как отдельно, так и вместе с другими дидактическими сочинениями и энциклопедиями, в изобилии создававшимися для читающей публики начиная с середины XIII в. "Тайная тайных" – довольно обширный свод знаний, якобы собранный Аристотелем для Александра и посланный письмом царю на Восток. Содержащиеся в нем учения о политике, этике, физиогномике, магии, астрологии, гигиене, естественно, заинтересовали государей как светских, так и духовных: впервые полный латинский перевод с арабского, выполненный Филиппом из Триполи в Антиохии около 1230 г., читали при дворе Фридриха II и в Римской курии.
Может показаться удивительным, что главный цензор католического мира не только способствует переводу столь подозрительного текста, но и своим авторитетом помогает его распространению: то, что читается в курии, получает если не санкцию ex cathedra, то уже точно негласное одобрение, быстро становившееся известным благодаря значительному культурному престижу Рима. То же относится и к Великой курии Фридриха II, но в его случае интерес к подозрительному и экзотике менее удивителен. Вспомним, что именно в те годы Григорий IX собирался подвергнуть libri naturales "макияжу": очевидно, что для такой работы, объяснимой с точки зрения ревнителей благочестия, требовалась профессиональная филологическая работа, а она как раз и не была никак институционализирована. Переводчиков вроде близкого еще Иннокентию III Филиппа или Михаила Скота, обласканного сначала архиепископом Толедо Родриго Хименесом де Рада, а в 1220-х годах – Гонорием III и тем же Григорием IX, еще нужно было превратить в цензоров или по крайней мере в помощников выбранных Римом цензоров: из этого, к счастью, ничего не вышло. Все они были знакомы, Михаил Скот первым на Западе цитировал "Тайную тайных" в собственной "Физиогномике", посвящал переводы Аристотеля Стефану Провенскому, назначенному в папскую комиссию, но "макияж" не состоялся. Тем не менее идея была близка к осуществлению, и перевод и довольно быстрое распространение вне университетских стен "Тайной тайных" этим объясняются: для подготовки "правильного" корпуса христианизированного, исправленного Аристотеля даже всякая содержащаяся в ней "нечисть" и "ересь" могла послужить аргументами "за" или "против".