Сатирическая история от Рюрика до Революции - Борис Мирский 13 стр.


А, впрочем, народная мудрость – в анонимной бесцеремонности своей – именно так и понимала царей, когда создавала пословицы вроде "Где царь, там и страх", "Близь царя – близь смерти", "Царь не огонь, а ходя близ него – опалишься", "До царя дойти – голову нести" и т. п. В недавнем сборнике корейских сказок, изданных господином Михайловским-Гариным, есть одна курьезнейшая – как бедняк притворился угадчиком, будто он разыскивает пропавшие вещи, при помощи своего длинного носа. Наконец его зовут к императору. Он угадал раз, два, а затем и отрезал себе нос: – теперь, говорит, я потерял свою способность и такой же дурак, как и вы все… Его отдули бамбуком по пяткам и вышвырнули из дворца. Над угадчиком все смеются, но он философически резонирует: "Поверьте, что отделаться от знакомства с императором только носом – это не малое счастье!"

Некоторым исключением из общего правила неумелой лести является, пожалуй, биография Петра Великого, полная, при всей дикости и крутом нраве этого государя, чертами, глубоко человечными и в добре, и в худе. Зато – как же усердно и отрицалась принадлежность этого богатыря к царственной расе! Известно, что он сам немножко сомневался в законности своего происхождения, и легенда, повторенная Герценом, гласит, будто Петр однажды, в подпитом состоянии, пристал с допросом и даже подвесил на дыбу Ягужинского: твой я сын или нет? – "А черт тебя знает, чей ты сын! – отвечал взбешенный Ягужинский. – У матушки-царицы было нас много!"

С другой стороны, совсем не надо вспоминать разных Калигул, Людовиков XI, Иванов Грозных, Борджиа – то есть исключительно жестоких и распутных государей, которых конфузится даже и сама царственная раса, – к доказательству, что мораль ее, удовлетворяясь минимумом общечеловеческой порядочности, допускает и терпит невозбранно максимум наклонностей и деяний, в человеческом культурном общежитии почитаемых не только недостойными, позорными, скверными, но и преступными, подлежащими тяжкой уголовной ответственности. Достоевский с поразительною силою описал нам нравственные мучения человека, совершившего своею волею убийство pro bono publico. Без таких убийств явных и тайных не проходило, кажется, ни одно царствование, даже самое кроткое и добродетельное. Но царей-Раскольниковых история знает очень мало. А те из них, чьи образы летописи сохранили с раскольниковскими страданиями, заболевали ими уже после таких и стольких преступлений, что не выдержать и звериным нервам, не только человеческим.

Присутствие страдающей совести в царе-преступнике настолько изумительно и редко исторически, что за нее потомство много простило даже такой фантастически жестокой фигуре, как Иван Грозный, и озарило сантиментальным светом Александра I, которого мистический ужас к совершенному им отцеубийству довел до преждевременной могилы, как говорит история, и до отречения и кельи старца Федора Кузьмича, как говорит легенда. Но эти чувства, которых общество так жадно ищет в каждом своем преступнике и возмущается, если не находит, совсем не обязательны для преступников в коронах. Угрызения совести Ивана Грозного или Александра Первого опять-таки лишь трагические анекдоты о приятной неожиданности найти человеческое в душе, одержимой аномалиями царственности. Екатерине, чтобы утвердиться на престоле, пришлось умертвить двух царей, из них один был ее мужем. Прочитайте бесчисленные письма, которые она весело и самодовольно рассыпала в первое десятилетие своего правления, – право, только на Сахалине, в очерках Чехова или Дорошевича, можно найти типы подобного же равнодушия к своим, как выражаются каторжане, "пришитым". Проглотила Петра Федоровича с Иваном Антоновичем – и как ни в чем не бывало. Только очень заботится, чтобы Мирович был казнен, да обличитель Арсений Мацеевич очутился в каменном мешке с именем Андрея Враля за то, что чудак попробовал в царственную мораль внести суровое слово человеческой правды.

У Шекспира есть две великие трагедии о царственных злодеях – "Макбет" и "Ричард III". "Генриха VIII" я не считаю, потому что это портрет, написанный придворным льстецом. Сравните стихийный мрак и ад отравленной, опоенной кровью Макбетовой души с тем щегольским равнодушием и изяществом, как громоздить свои виртуозно планомерные преступления свирепый Глостер, – и вы поймете разницу между уголовной психологией, выращенной в условиях робкой общечеловеческой морали, и бесстрашной уголовной психологией принцев. Я останавливаюсь по преимуществу на семейных преступлениях потому, что от уголовщины в делах общественных государи отгораживаются щитом, на котором написаны девизы: "Интересы страны" и "Необходимость политическая". А сверх того от этих злодеяний отделяет их такая длинная лестница бюрократической передачи, что наглядное безобразие и весь ужас преступления полностью достается какому-нибудь поручику Фролову, который рубит шашкою и видит, как брызжет кровь и раздается череп человеческий, а во дворце эти преступления – не более, как секундное прикосновение карандаша к атласной бумаге.

Однажды я беседовал с боевым товарищем Скобелева, на долю которого выпало взорвать базар, минированный подкопом, уже не помню, в Геок-Тепе или другом городе. Убило до 2000 человек. Я знал и знаю этого офицера за добряка и смирнейшего человека в частной жизни. "Воображаю, как мучительно досталось вам это поручение", – сказал я ему. Он предобродушно возразил: "Нет, что же? Ведь это, знаете, только проводы соединить… пожал электрическую пуговку, и готово!"… Вот тип истинно бюрократического преступленья, где за электрическою пуговкою исчезают тысячи жизней.

Мы вышли из веков варварства, когда Петр Великий собственноручно рубил головы стрельцам, и, пожалуй, рука не поднимется хватить топором по человеческой шее. Но – черкнуть по бумаге пером "Николай", чтобы глупою, никому, кроме дворцовых аферистов, ненужною войною уложить на полях Манчжурии триста тысяч человек, чтобы бросить Польшу под расстрелы осадного положения, тут не надо мужества и не велика борьба с состраданием: вопящее, стонущее, гибнущее человечество остается где-то в далеком тумане, а пред глазами – только опрятная и изящная электрическая пуговка: жми! Большая разница – зачеркнуть па расстоянии бумажную жизнь имярека пли непосредственно, почти на своих глазах, "развязать мешок с костями", который носит имя сына Алексея, мужа Петра, отца Павла, и, однако, мешки эти развязывались, развязываются и будут развязываться в царственных домах, пока они существовать будут. Так что же говорить об имяреках?

Я был в Москве, когда случилась Ходынская катастрофа. Вечером царь Николай был на балу у французского посла. Ждали отмены бала – ее не последовало. Царь проехал между мрачно безмолвными стенами народа, – даже охрана не посмела кричать ура! – и. кажется, ничего не понял: за что? Он знал, за что, но не понимал. Поколения власти иссушают сознание и воображение личной ответственности. У кого из монархов не идеал Людовик XIV, король-бог, король-солнце, "государство – это я", человек, поглотивший свою страну, – который, если бы не имел счастья родиться королем Франции, десятки раз заслужил бы себе клетку в Шарантоне, как безнадежно одержимый горделивым помешательством? Германия, из всех стран Европы, наиболее богатая царственною расою (даже и Ницше ведь гордился белокурым племенем Ueberniensch’ей), до сих пор полна маленькими Людовиками с маленькими Версалями: это тигры с обстриженными когтями, но породу не обстрижешь. И когда такой тигр попадает в страну, где тиграм когтей не стригут, он рычит, как рычали его предки.

Известно, в какую реакционную самозабвенность впадал Вильгельм II всякий раз, что навещал Гатчину и Петергоф и дышал восхитительными ароматами самодержавия. В один из своих выездов он надумался судить морским судом матросов собственного экипажа, передравшихся на Невском проспекте с русскими моряками, приговорил к смерти двенадцать человек и собрался вешать их на реях. К счастью, за этих горемык вступилась императрица Марья Федоровна, справедливо находя, что строить виселицы в чужом доме – не значит доставлять хозяевам большую радость в семействе. В другой раз Вильгельм II, гостя в Петербурге, получил телеграмму, что произошли беспорядки в каком-то квартирующем в Лейпциге пехотном полку. Он немедленно и самодержавно телеграфировал приказ расстрелять десятого. Но – увы! немедленно же получил конституционный ответ: "Unmoglich, Majestat!" – "Ваше Величество, невозможно!"…

Этот царственный рыцарь – фигура, замечательно типическая для нашей темы, по откровенности, с какою он выбалтывает манию расового величия, которую прочие европейские монархи, одомашненные конституциями, выучились за XIX век держать про себя. У него два друга в Европе: султан Абдул-Гамид и Николай II – оба самодержцы и оба специалисты по массовым истреблениям своих подданных. Когда Абдул-Гамид убивал сотнями тысяч армян в Малой Азии, и Европа, не исключая Германии, протестовала, хотя и более чем платонически, Вильгельм писал "красному султану": "Помни, что ты император Божией милостью и, кроме Бога, никто не вправе указывать тебе, как надо управлять своими подданными!" Когда освобождающаяся Россия пошатнула на голове Николая II старый самодержавный венец, Вильгельм суетится в Берлине, едет в Бьерке, посылает к Кронштадту во спасение самодержавия конституционные канонерки, движет на польскую границу стапятидесятитысячный оккупационный корпус и получает от господина Витте в подарок осадное положение в Польше. Этот удивительный государь так любит, чтобы цари расстреливали свой народ, что, за невозможностью устраивать подобные спектакли у себя дома, – "Unmoglich, Majestat!" – утешается ими хоть вчуже на сценах России и Турции.

Я ограничусь легким отношением царственной расы к примитивно этическим вопросам убийства и насилия над жизнью человека, как самым грубым, а потому и самым выразительным показателям полного обособления их из общечеловеческой морали, для которой эти преступления суть самые тяжкие. Цари живут вне всех кодексов культуры, вне Моисея, Христа, Будды, Магомета, своим специальным эгоистическим укладом, отставшим от цивилизации на сотни лет и не желающим нимало ее догонять.

"Principe" Макиавелли почитается как трактат общей политики, гениальный в своем роде, но пессимистическим произведением, противным нравственности новых культур. Но он для них и не предназначался. Заглавие вполне соответствует мировоззрению. "Principe" – одна из немногих книг, где сущность и программа царственной расы изображены без всякого лицемерия, как положительный идеал, писателем, хорошо понявшим эту расу и уверовавшим в ее сверхчеловеческую целесообразность. Этическое бесстыдство книги смущает детей земли потому, что она попала в читательские руки не по адресу, – ей место на планете, населенной царями. Для этих последних ее отрицательный текст – положительное евангелие. Так освещать царскую логику и психологию, как сделал Макиавелли, убежденно восхищаясь типом Чезаре Борджиа и серьезно посвящая ему свою науку быть царем, впоследствии умели только гениальные памфлеты и сатиры англичан XVII, французов XVIII, немецких евреев XIX века и нашего Герцена – великих разрушителей престижа корон и тронов.

Этому кодексу остается лишь быть дополненным параграфами о половой распущенности, принципиальным и привилегированным усердием в которой царственная раса спокойно и убежденно донесла до ХХ века начала первобытной полиандрии и полигамии, со всеми обрастающими их боковыми пороками. Начиная с Брантома, каждый век имел своих бытописателей, последовательно изобразивших то "право на разврат", которое, как пережиток доисторической культуры, присвоила себе царственная раса, и которое безмолвно признавалось за нею целым рядом поколений. Брантом наиболее интересен тем, что он, как и Макиавелли, нисколько не памфлетичен. Если "Principe" – добросовестная царская теория к эксплуатация пласта, то "La vie des dames galantes" – столь же добросовестное руководство к царскому разврату.

Для характеристики последнего совсем нет нужды прибегать к воспоминаниям о последних Валуа или Стюартах, об орлах регентства, о дворах Людовика XV, Великой Екатерины, о скандалах Второй Империи, даже о современных фигурах, вроде недавно казненного великого князя Сергея Александровича: это всего лишь апогеи, исключительные обострения половой эпидемии, хронически свирепствующей в царственной расе. Гораздо более этих отрицательных крайностей характерны, например, наивные восторги к семейным добродетелям Александра III, положительно сразившего своих верноподданных тем неслыханным чудом, что за 13 лет царствования он не обзавелся фавориткою. В записках одной великосветской дамы двух прошлых царствований, к сожалению, еще не увидевших страниц "Исторического Вестника" и "Русской Старины" по цензурному запрету, глава о воспитании начинается следующим простодушным заявлением: "Я в девушках была так хороша собою, что, когда в институт приезжали Государь или Наследник, начальница отправляла меня в лазарет". Эти Государь и Наследник, от которых надо было прятать мало-мальски красивую девушку, – Николай I и Александр II: первый имеет в официальной истории репутацию мужа предобродетельного и "рыцаря", второй, хотя и послабее, но все же не Август какой-нибудь Саксонский, не Карл Второй и даже не Луи Наполеон.

Сами короли, цари, принцы и т. п., конечно, считают себя особою расою и, конечно, высшею Божией милостью. Этот взгляд подчеркивается именно тою ревностью, с которой они, как указано, оберегают свои семьи от прививки не царственных элементов. Однако нельзя не заметить, что цельность царственного мировоззрения, нарушенная еще Великою французскою революцией, развеялась в течение XIX века широкою брешью. Раса поддалась цивилизующим началам и подает частые признаки, что устала от изоляции своей в роде человеческом.

Ни один век не ознаменован столькими добровольными отречениями от власти и отказами продолжать: царственную династию, как век XIX. Легенда об отречении и опрощении в мужичество императора Александра I покуда ничем не подтверждается. Но – что и он, и брат его Константин в последние годы жизни чувствовали острое отвращение к самим себе, ко всему своему быту и слагающей его этике, – этого не отрицают даже и официальные историки. Наиболее частые и резкие примеры ужаса к своей расе, с сознательным бегством от нее в человечество, дает самый знатный из современных царственных домов – фамилия Габсбургов, на склоне своем полная таких разочарований, разрушений и семейных трагедий, что, кажется, и не найти ей равной в истории, со времени гибели Атридов.

Особенно в последнее время участились случаи семейного распадения в царственных домах, свидетельствующие об открытом бунте женщин расы против ее растленных очагов. Бунты эти принимают покуда довольно уродливые формы, но повсеместность их ясно доказывает, что они не случайны, и все эти принцессы Луизы, убегающие от мужей с разными Жиронами, такие же показательницы расовой демократизации, как меркатор торгового парохода Иоанн Орт или доктора медицины, окулист и гинеколог, баварские Виттельсбахи, из которых один отлично исправляет должность окружного врача и краснеет, когда его называют не Herr Doctor, но "ваше величество". Демократические браки и уход в частные профессии это – своего рода инстинктивное бегство под крыло человеческой жалости сатиров и нимф с Олимпа, к которому близятся "Сумерки богов", сверкаюшие молниями погрознее Юпитеровых.

Что они – высшая раса, в этом цари глубоко заблуждаются, ибо кровосмесительным скрещением самцов и самок, в котором они проводят век за веком, достигается вырождение и вымирание пород, а не совершенство их. Ни одно сословие не дает большого процента умопомешательству, как немногочисленный класс царских фамилий. И это – при самых сытых и бережных условиях жизни! При отсутствии именно тех факторов нужды и истощения, которыми главным образом развиваются душевные недуги в обществе человеческом. Но, что они стали уже особою расою, в этом цари правы и в этом их погибель. "Царственная раса", как специальная группа в человечестве, уединилась уже настолько, что теряет способность возрождаться: новые демократические элементы, допускаемые случаем или политическою необходимостью в ее ограниченную среду, уже не в состоянии пускать в нее корней так прочно и быстро, как-то было лет четыреста или триста назад, во времена Медичи и Сфорца.

Напротив: в последние два века демократические элементы, привитые к расе царей, не только не содействуют ее оздоровлению, но и сами, с чрезвычайной быстротою, чахнут, сохнут, погибают. Разительный образец такой неудачной прививки к расе царей представляет собою быстро разложившаяся фамилия Бонапартов. Вянут и вымирают почти сплошь анормальные физически шведские Бернадоты. В восемнадцатом веке столько же характерно исчезновение подлинных русских Романовых. Как скоро, по воле Петра Великого, затворницы московских теремов стали выходить замуж за немцев из белокурой "расы царей", а московские царевичи были обязаны получать жен из принцесс той же породы, "раса царей" съела старый мужиковатый боярский дом в какие-нибудь шестьдесят лет и посадила на его место своих потомков, которые и верховодят в России вот уже полтора века.

Любопытный династический образец, как демократическая порода задыхается и уничтожает сама себя, не только роднясь с "расою царей", но даже будучи лишь поставлена в подражательные ей условия жизни, представляет собою недавно угасшая фамилия сербских Обреновичей. Она выродилась с такою стремительностью и гнусностью, что, при всем ужасе белградской бойни 1903 года, нельзя не сознаться, что коренное истребление этого хищного рода-паразита было ампутацией, необходимою для оздоровления больной и истощенной нации. Мужское потомство Николая Негоша Черногорского тоже носит уже на себе роковую печать наползающего вырождения…

Как всякая раса, "раса царей" имеет свои разновидности: известны ее специальные типы, – носы Бурбонов, подбородки Габсбургов, глаза Романовых и т. п. А, если хотите, то есть и общий тип "царственной наружности", который делает так театрально похожими друг на друга всех королей, принцев и царей, – а, в особенности, женский пол расы, – к какой бы фамилии и к какому бы государству они ни принадлежали, – на разных их условных, символических и схематических изображениях: на монетах, марках, лубочных картинках, рыночных бюстах и т. д. Сходство это не только понятно, – оно обязательно. "Царственный тип" выработан в несколько скудных разновидностей долгим кровосмешением нескольких старинных семейств, и человек "царственного типа" непременно удается атавистически в одну из таких разновидностей, как штампованный. Оригинальная наружность – такая же великая редкость в царственных семьях, как оригинальный ум. За двести лет европейской истории в числе коронованных особ ее вряд ли можно насчитать хоть десяток лиц, в которых индивидуальность господствует над типом. У нас в России счет этот ограничивается великолепным Петром I, уродившимся не в семью Романовых, но в мать Наталью Кирилловну Нарышкину, или в того анонимного отца, о котором, по уверению Ягужинского, только черт знает; и безобразным Павлом Первым, уродившимся Бог весть в кого. В потомстве же Павла, через Николая, все штампованные лики вюртембергского образца, по наследству от императрицы Марии Федоровны (второй супруги Павла, родоначальницы царствующих "Романовых").

Назад Дальше