Кавказская война. Том 4. Турецкая война 1828 1829 гг - Василий Потто 17 стр.


Он лично провел батальон полковника Реута через все западное предместье, тогда не тронутое еще пожаром, и появился перед укрепленной башней. Но Кая-Даг молчал; посланные на разведку сорок охотников, со штабс-капитаном Коргановым, нашли его уже покинутым гарнизоном; только несколько фанатиков встретили войска ружейными выстрелами, но те скоро бежали. В башне нашли пять орудий и тотчас повернули их против цитадели.

С падением этого крепкого опорного пункта турки немедленно бросили последний восточный бастион (№ 1), и граф Симонич, со своими тремя батальонами, тотчас занял всю прилегавшую к нему часть города. Цепь стрелков его соединилась с цепью застрельщиков Эриванского полка, и в руках осажденных оставалась теперь уже едва шестая доля городских жилищ – в углу между крепостной стеной и восточным оврагом.

В борьбе за обладание этим последним оплотом выдвигается на первый план замечательная личность полкового священника сорок первого егерского полка отца Стефаноса – это был грек, выходец из Адрианополя. Его высокая аскетическая фигура производила впечатление даже на турок. Его видели повсюду, где был сильнее огонь канонады, где гуще свистала картечь, где больше ломалось штыков и больше гибло людей в дыму и пламени пожара. С крестом в руке, он сам водил солдат на приступ последних домов, воспламеняя их мужество, и в то же время сдерживая их дикие, разрушительные инстинкты, невольно зарождавшиеся под влиянием крови, пожара и штурма. Многие турки, особенно раненые, и женщины обязаны были ему своим спасением. Рассказывают, например, что, проходя мимо одного дома, он услышал раздирающий душу крик и, бросившись туда, увидел солдата, уже смертельно раненного картечью, который боролся с безоружной турчанкой, стараясь заколоть ее штыком. Стефанос спокойно взял его за руку и сказал: "Оставь, она христианка!" Солдат покорно взглянул в лицо сурового священника, хотел переступить обратно порог и тут же упал мертвый. Стефанос, опустившись на колени, прочел над ним отходную молитву, и через несколько минут его уже видели снова во главе штурмующей колонны. К общему удивлению, он вышел из боя цел и невредим, хотя его одежда, епитрахиль и даже крест были испещрены картечью.

Ночная битва пятнадцатого августа была одним из тех потрясающих зрелищ, которые надолго остаются в памяти самых закаленных воинов. Нужно было сохранить все присутствие духа и благоразумие, чтобы удержать хоть какой-нибудь порядок посреди страшного кровопролития; и целую ночь, не умолкая, барабаны гремели сбор. Но упорное сопротивление неприятеля ожесточало солдат и только бесполезно увеличивало ужас сражения. Особенную жестокость солдаты выказали по отношению к русским дезертирам, которых, к сожалению, в стенах Ахалцихе было немало. С ними расправлялись самосудом и прямо кидали в огонь горевших домов. По окончании штурма, в одном из домов Еврейского квартала найдены были обезображенные трупы бежавших накануне фельдфебелей. Убили ли их турки по подозрению в шпионаже, как тогда говорили, или это был все тот же самосуд русского солдата – осталось неизвестным.

Только к свету удалось окончательно вытеснить неприятеля из города, и турецкие войска заперлись в стенах самой крепости. Наступило утро 16 августа. Пожар еще местами продолжал свое разрушительное дело; Ахалцихе тлел и дымился под пеплом своих разрушенных зданий, и на развалинах всюду валялись еще обгоревшие тела защитников его, но битва совершенно затихла. А вместе с тем вступило в свои права и обычное добродушие русского солдата. Толпы турок – стариков, женщин и детей – тысячами бежали теперь на русские батареи, ища защиты и спасения, и русские солдаты, по собственному побуждению, помогали им спасать остатки скудного имущества. "Одна такая толпа,– рассказывает очевидец,– на моих глазах подымалась на крутые Северные высоты, и измученные дети то и дело отставали от семей; солдаты неоднократно собирали малюток, но, наконец, видя сокрушение матерей, опасавшихся потерять их в толпе, взяли детей на руки и, несмотря на собственную усталость, внесли их на высокую гору".

Позиция, занятая русскими в городе и на окрестных высотах, давала возможность теперь уничтожить и крепость и цитадель сосредоточенным огнем артиллерии. Дальнейшая оборона представлялась уже немыслимой, и Киос Магомет-паша еще до восхождения солнца прислал парламентера с просьбой установить перемирие на пять дней. Паскевич отвечал на это, что дает гарнизону пять часов на размышление и что по истечении этого срока штурм будет возобновлен. Через некоторое время приехал второй парламентер. Паша соглашался сдать крепость, если гарнизон будет отпущен с оружием и имуществом. Русский главнокомандующий имел теперь все средства принудить осажденных сдаться безусловно и принять такую капитуляцию, которая им будет предписана, но он не хотел жертвовать для этого снова тысячами жизней. Русская кровь уже обильно оросила поля и укрепления Ахалцихе, а предъявлять к побежденным суровые требования значило заставить четыре тысячи отчаянно храбрых людей, заключивших себя в стенах цитадели, драться до последнего человека. Плененный гарнизон немногим увеличил бы славу русского подвига, а отпущенный – не мог быть опасен. И Паскевич изъявил согласие на отпуск людей с тем, чтобы знамена, пушки, ружья и все казенное имущество остались бы трофеями штурма.

Турки некоторое время еще колебались принять предложенные условия, а русские войска тем временем уже приблизились к самым воротам крепости, и генералы Сакен, Муравьев и полковник Бурцев потребовали от Киоса категорического ответа. Какой-то турок, стоявший на стене, предложил провести их к самому главнокомандующему. Но едва оба генерала и Бурцев вошли в цитадель, как ворота за ними затворились, и турки заговорили высокомерным тоном. Парламентеров не смутила, однако, эта неожиданность, и они спокойно заявили свои требования, а грозный вид полков, готовых возобновить прерванный штурм, и неизбежная месть, в случае предательства, заставили наконец турок принять капитуляцию. Условия были подписаны, и крепостные ключи немедленно отправлены русскому главнокомандующему.

В восемь часов утра Грузинский гренадерский полк с музыкой вступил в ворота цитадели и скоро его Георгиевское знамя гордо развевалось там, где в течение двухсотпятидесятилетнего турецкого владычества ни разу не развевалось еще чужеземное знамя.

Только тогда Паскевич, окруженный блестящей свитой, въехал в Ахалцихе. Кругом еще лежали страшные следы едва отгремевшего штурма: груды трупов загромождали улицы, и пожар во многих местах еще продолжался. Посреди этих развалин, мимо Паскевича медленно тянулось из города обезоруженное турецкое войско. Часть жителей, входивших в состав гарнизона, шла вместе со своими семействами и с приметной горестью покидала пепелища своих домов. Крепость и цитадель представляли не меньшее разрушение: многие орудия, стоявшие на стенах, были сбиты, у других исковерканы лафеты, снаряды различных калибров были беспорядочно разбросаны во многих местах; пороховой погреб, ютившийся в самом скрытом углу цитадели, был пробит нашей бомбой и не взорван только по какому-то непостижимому чуду. Прекрасные купола главной мечети носили также ясные следы разрушения, и позолоченная луна, сорванная русской бомбой с минарета Ахмедиевой мечети, с самой высокой точки покоренного города, лежала на земле, как эмблема мусульманского владычества, ниспровергнутого здесь русским оружием. Она была приобщена к числу русских трофеев.

На всем пути, где проезжал Паскевич, войска встречали его восторженными криками. Поравнявшись с Ширванским полком, потерявшим во время штурма третью часть своих людей, он остановился, благодарил солдат за доблестную службу и между прочим спросил: "А много ли вас, ребята, осталось?" – "Штурма на два достанет, ваше сиятельство!" – бойко отвечал один из ширванцев.

Потери неприятеля вообще были громадны. Довольно сказать, что из четырехсот турецких артиллеристов только пятьдесят осталось в живых; сто человек янычар, находившихся здесь, легли на месте все до последнего; из тысячи восьмисот лазов убито тысяча триста; жителей погибло при штурме более трех тысяч и между ними до сотни женщин. Немаловажны были в этот достопамятный день и потери русских: по официальным данным убито и ранено шестьдесят два офицера и более шестисот нижних чинов. Ширванский полк потерял третью часть своих людей, и его знамена пробиты были семью картечами. Ценой этих усилий и жертв куплена была важнейшая твердыня в азиатской Турции, и вместе с нею пятьдесят два знамени, пять бунчуков и шестьдесят семь пушек, из числа которых пять оказались русскими, потерянными некогда на штурме Ахалкалаков и при осаде Ахалцихе. Неудачи Гудовича и Тормасова были отомщены Паскевичем.

"С пепелища Ахалцихе, после штурма, двенадцать часов продолжавшегося,– писал Паскевич государю,– имею счастье поздравить наконец Ваше Величество с покорением этого города, известного в целой Азии". С этим донесением был послан Ширванского полка подполковник Юдин, один из тех, кому наиболее были обязаны успехом кровавого штурма. Но так как Юдин, происходивший из солдатских детей (он был сын фельдфебеля, дослужившегося в том же Ширванском полку до капитанского чина), был человек малограмотный и притом не бойкий на слова, то вместе с ним был послан артиллерийский офицер подпоручик Маркевич – для подробного разъяснения государю хода осады и штурма.

Юдин застал государя под Варной. И так как он имел Георгиевский крест за Елизаветполь, то император пожаловал ему чин полковника и орден св. Владимира 3-й степени, Маркевичу – следующий чин и Владимира с бантом. Рассказывают, что в разговоре с государем Юдин изъявил сожаление, что, получив Георгия 4-й степени, он вместе с тем по тогдашним правилам должен был снять с себя Георгиевский солдатский крест, полученный им еще в то время, когда он сражался с неприятелем под руководством своего отца, простого фельдфебеля, и потому дорогой ему по воспоминаниям. Император Николай вполне оценил чувство, руководившее в этом случае Юдиным, и разрешил ему, едва ли не первому в русской армии, носить оба креста вместе. Приезд Юдина под Варну совпал с катастрофой, постигшей там лейб-гвардии егерский полк в известном деле графа Залусского, и государь, как говорят, отправил Юдина в этот полк внушить солдатам, как должно служить царю и отечеству. Юдин, сознававший, что не лейб-егеря были причиной катастрофы, страшно конфузился, не знал что говорить, наконец, сказал: "Дали бы мне этих солдат, так я показал бы, что им никаких внушений не нужно". Впоследствии Юдин командовал Грузинским гренадерским полком, но в 1832 году из-за ран был отчислен из армии с сохранением полного содержания по званию полкового командира и дожил свой славный век на юге России.

Государь, так милостиво принявший вестников падения Ахалцихе, пожаловал Паскевичу орден св. Андрея Первозванного и в то же время, желая ознаменовать подвиг Ширванского полка на штурме Ахалцихе, повелел, чтобы Ширванский полк именовался впредь полком графа Паскевича Эриванского. Сверх того полку всемилостивейше пожалованы были Георгиевские трубы, а восьмой пионерный батальон получил Георгиевское знамя с надписью: "За отличие при взятии приступом Ахалцихе в 1828 году". Это славное знамя хранится ныне в рядах первого Кавказского саперного батальона. Подполковник Овечкин, штабс-капитан Разнатовский и командиры обеих казачьих батарей – линейной, есаул Зубков, и донской, подполковник Поляков,– получили Георгиевские кресты 4-ой степени. Главнокомандующий ходатайствовал о награждении полковника Бурцева тем же орденом 3-ей степени, но государю угодно было заменить эту награду арендой и чином генерал-майора.

Паскевич, со своей стороны, не находил слов, чтобы выразить чувства, волновавшие его по взятии Ахалцихе.

"С чувством живейшей признательности благодарю вас, храбрые товарищи,– писал он в своем приказе по окончании штурма.– В продолжение двадцатидвухлетней боевой моей службы много я видел войск храбрых, но более мужественных в сражении, более постоянных в трудах – не знаю. Деяния ваши останутся незабвенными в потомстве. Честь и слава вам, победители!" Паскевич научился понимать и любить эти войска, о которых с таким пренебрежением он отзывался, принимая их около двух лет тому назад из рук Ермолова. Между ним и этими войсками уже возникала та связь взаимной любви и доверия, которая составляет истинный залог военных успехов.

Вскоре случилось обстоятельство, которое еще более скрепило эти взаимные чувства. То было военное чувство, имевшее непосредственную связь с подвигами кавказских войск под Ахалкалаками и Ахалцихе. 10 сентября вернулся в Ахалцихе штабс-капитан Опперман, посланный из-под Карса курьером к государю, и привез с собою рескрипт о назначении главнокомандующего шефом Ширванского пехотного полка, которому повелено было именоваться полком графа Паскевича Эриванского. Опперман вручил Паскевичу и собственноручное письмо государя. Император благодарил его за военные подвиги, но еще более благодарил за то прекрасное поведение войск, которым они ознаменовали себя везде по отношению к мирному населению края. Государь видимо гордился этой народной чертой русского солдата. Паскевич, со своей стороны, поспешил объявить об этом войскам.

"Бранные труды ваши,– говорил он в своем приказе по корпусу,– превознесены вниманием всемилостивейшего Государя превыше ожиданий наших. Не говорю о себе – никакое слово не выразит моего чувства к милостям августейшего Монарха! К вам, товарищи, равномерно обращает он высокую благость свою и отеческое внимание. В собственноручном письме ко мне он повелевает передать вам: "Изъявите войскам совершенное мое удовольствие и признательность; поведение их после победы мне столько же приятно, как и славнейшие подвиги". Воины! Это слова вашего Государя. Какую награду поставите выше сего?"

На следующий день, 11 сентября, Ширванский полк представлялся своему новому шефу. С утра приемные покои Паскевича наполнились генералитетом и офицерами, представителями всех войск, находившихся в Ахалцихе. Тут же стояли грузинские князья, дворяне и старшины вновь покоренного турецкого пашалыка. Граф вышел в мундире Ширванского полка, наскоро пригнанном на него с одного из офицеров, и, с благоговейным чувством признательности к государю, сам объявил о получении им новых знаков царского благоволения, объяснив бывшим здесь азиатам, как европейцы высоко ценят награды, которые должны оставаться в потомстве свидетельством о славным деяниях их предков.

А на обширном дворе знаменитой Ахмедиевой мечети приготовлен был уже аналой со святыми иконами. Ширванский полк тут же стоял под ружьем; кругом его теснились солдаты других частей, пришедшие поздравить ширванцев с царской милостью. Ровно в двенадцать часов Паскевич вышел из дворца, в сопровождении огромной свиты. Раздалась команда "На караул!", и когда по данному знаку умолк звук музыки и барабанов, главнокомандующий обратился к полку с короткой речью: "Ребята! – говорил он.– Государю Императору угодно было назначить меня вашим шефом. Признательный к милостям царя, я горжусь этой новой почестью, которая сближает меня с вами, ширванцы!"

"Ура!" раздалось по рядам полка и было подхвачено всеми присутствующими.

Паскевич был растроган; те же чувства волновали и храбрых ширванцев. Скомандовали "На молитву!". Полк опустил ружья, и один из штабс-фицеров громко прочел Высочайший рескрипт, который все выслушали с обнаженными головами. "Я совершенно уверен,– было начертано в нем,– что усугубится ревность ваша к понесению трудов славных и отечеству полезных". При этих словах взоры всех невольно обратились на крепостные стены и на окрестные высоты – на эти немые свидетели новых, недавних подвигов, к которым еще не относился рескрипт. И что лучше могло соответствовать надеждам царя, как не объявление среди покоренного Ахалцихе рескрипта о взятии Карса, Ахалкалаков и Хертвиса. Что могло служить лучшим ответом, как не падение самого Ахалциха?

Началось молебствие. Солдаты, передавая друг другу ружья, выходили поочередно из рядов и приносили на аналой свои посильные лепты. Только тот может определить настоящую цену этой кучки набросанной меди, кто знает сам, как дорога копейка солдату в походе.

Окончилась молитва, и знамена Ширванского полка, окропленные святой водой, в первый раз отнесены были в квартиру к новому шефу. Проводив их до крыльца, Паскевич просил подполковника Бентковского, временно командовавшего тогда Ширванским полком, пригласить к нему откушать всех господ офицеров. Потом он обратился к солдатам: "И вас, ребята, прошу к себе отобедать,– сказал он громко,– я хочу сегодня с вами разделить время!"

Между городом и лагерной позицией, занятой русскими еще 5 августа, простиралась небольшая равнина. На этой равнине и поставлены были столы для ширванцев. Полк выступил из цитадели прямо туда, а вслед за ним вскоре приехал и Паскевич со своей свитой. Обходя ряды, Паскевич приветливо говорил со всеми нижними чинами, потом налил водки и провозгласил здоровье государя императора. При громких криках "Ура!" под стенами покоренного города была выпита храбрым полком эта заветная чара. Затем, когда командир ширванцев провозгласил здоровье шефа, один из старейших унтер-офицеров вышел вперед и сказал громким голосом: "Ваше здоровье, ваше сиятельство!" Ширванцы подняли чары и снова задушевное "Ура!" грянуло там, где еще недавно оно гремело грозою, вестником смерти и ужаса.

Паскевич стал посреди пирующих ширванцев.

"Благодарю вас, друзья мои,– говорил он.– Мне приятно разделить с вами радость в тех местах, которые вы приобрели своей храбростью. Я старый воин и смело могу сказать, что вы, ширванцы, показали редкий пример в военном деле. Вы хладнокровно, сомкнутыми колоннами, с песнями пошли на приступ. Турки пустили в вас дождь пуль и картечи; знамена ваши были пробиты, многие свалились от первого залпа, другие заменили павших товарищей, и вы – ружье на перевес – ворвались в город без выстрела. Следуйте и всегда этому правилу. Стрельба – знак робости, которая ободряет неприятеля; храброе, хладнокровное приближение без выстрела всегда приведет его в трепет. Ваш командир, полковник Бородин, повел вас молодцом – честь и слава покойному! Я много служил на поле чести, но видел только два подобных примера – оба в войну 1812 года!"

Кстати и хорошо была сказана задушевная речь. Восторгу солдат не было пределов. Все сознавали, что они действительно молодцы, недаром еще "сам батюшка Алексей Петрович" называл их каким-то чудным именем "десятого легиона". Если бы полк уже не был Ширванским, то с этой минуты он мог бы стать им, потому что солдаты чувствовали, что не знают равных себе. А это чувство никогда не остается бесследным, и оно резкой, характерной чертой прошло через всю историю Ширванского полка до нашего времени.

Еромоловское обаяние перешло теперь и на Паскевича.

Назад Дальше