"Колонна шла по пять человек в ряд, а бывший морячок Жаворонков, белозубый и веселый здоровяк волжанин, не успевший сломаться в тюремной безнадежности, готовил в эти минуты свой побег.
Два вечера волгарь утюжил в бытовке новые черные брючата, и сейчас они выглядели совсем как гражданские. При его повадках даже в Зоне форсить все восприняли как должное стрелки-бритвы, склеенные им при помощи мыла. Начищенные ботинки вольного образца – немыслимый для Зоны шик – списали на подготовку к любовному свиданию с зазнобой-заочницей. Почему выходит человек в таком одеянии на работу? В Зоне не задают лишних вопросов; конвою же не удалось углядеть на трассе форсистого Жаворонкова, он удачно затерялся в середине толпы. Продуманные штрихи одежды решали всю судьбу побега, были главными в этом веселом, как детская игра, но смертельно опасном предприятии. И вот рядом заветные кусты можжевельника, что скрывали дорогу за поворотом. Жаворонков бесшабашно сплюнул и стал меняться на глазах. Вначале из-за пазухи появились парик и фуражка, затем исчезла в кустах фуфайка, выпустив на волю подвернутый под нее светлый плащ.
Белой вороной он пролетел сквозь серую стаю в крайний ряд колонны и молниеносно примостил на стриженую голову парик с фуражкой. Глянул виновато на ошарашенных зэков, дрогнув голосом, попросил:
– Ребята… Подрываю с зоны… Прикройте…
Расправив на себе плащ, он уверенно выбрался из шеренги и быстро поравнялся с идущим впереди него конвоиром. Слегка повернул голову и встретился глазами со скуластым, сосредоточенным солдатом, взглянувшим на прохожего без всякого интереса, мало ли шатается по дороге гражданских лиц…
Конвоир думал о своем".
Писатель Владимир Карпов в предисловии к журнальной публикации романа рассказывает: "Каждые пять минут зэк, живущий в ограниченном пространстве, подсознательно бросает взгляд в небо", – вспоминал в нашем разговоре Леонид Костомаров. Потому, видимо, голоса душ его героев обращены к небесам. Там – надежды, понимание, там подлинность жизни, дарованной от роду. Роман написан как монологи, полифония голосов, ведущих рассказ о своей и общей доле. Они, эти голоса, кажется, звучат даже не с земли, а из-под нее, из глубин земных расщелин, и услышит ли их небо:
"И когда подали по наши души "воронки", и выкатились оттуда злые солдаты, и погнали нас к машинам, не толкая, но вбивая в спины дерево прикладов, отчего вскрикивали мы, готовые кубою… не знал никто, куда сейчас повезут – в поле, чтобы дострелить да забыть, на новый ли срок, на новые, до сих пор неизведанные мучения – никто того не знал; и жить сейчас, в эти минуты, не хотелось никому…"
Небо для заключенного – это еще и свобода. Несколько разных по характеру побегов описано в повествовании. Дерзкий и безумный побег одного; продуманный и жуткий побег другого, когда в качестве "прокорма" в пути прихватывается доверчивый бедолага; вызванный ревностью и чувством мщения побег третьего…
Финал первого побега, "дерзкого и безумного", с пониманием и знанием дела, по-зэковски, резюмируется в подглавке "Зона. Орлов":
"Смельчак Жаворонков отдыхал на воле всего месяц – к заморозкам на политинформации нам сообщили: взят, на квартире у первой жены. Искали у последней, а он был у той, первой. Не сопротивлялся, улыбался. Когда везли, беспечно распевал песни.
Замполит убеждал: истерика. Старые же зэки возразили, что это состояние лучше знают, говорили верное: душа у него была спокойна, греха на ней не было. Погулял…
А что побегу он и есть побегу какой же это грех? Здесь себя человек не контролирует, это естество его к свободе стремится, меркнет рассудок в этот миг. Он, рассудок, все осмыслит, а потом словно дверцу за собой запирает, перед побегом затаивается. Остаются порыв, страсть, безрассудство. Таков побег.
В Зоне еще долго судачили о дерзком волгаре, что-то завораживающее было в этом побеге. Простота и ловкость. Тут давно усвоили, что побег получается вернее всего там, где его меньше всего ожидают. С хитринкой такой. Идеи же с подкопами или, скажем, ломануться на машине сквозь забор многими здесь считаются изначально дурацкими, скудоумием. А вот раздобыть через жену офицера пропуск, подделаться под вольного и сквозануть на виду у всех – через вахту, с папироской! – вот удел настоящего вора, вот это и поддержка отрицаловки на весь срок. Можно Зону на уши своей дерзостью поставить. Можно… без крови. Так рождается быль".
Особенно примечательно то, что Л. Костомаров оказался как художник достаточно силен и внутренне независим, чтобы избежать стилистического прессинга "лагерных" произведений крупных авторов, подобных А. Солженицыну и В. Шаламову. От их воздействия в работе над "лагерной" темой современному писателю уклониться психологически очень трудно. Но интонации Костомарова самостоятельны и новы.
В романе – многоплановом, сложно и интересно выстроенном – выделяются два героя. Это осужденный Воронцов по кличке "Квазимода" и офицер охраны майор Медведев. Вот его выразительная характеристика:
"Дом Медведев построил себе сам на окраине поселка, на теплом пригорке. Когда приехал сюда по направлению на работу, квартир не было, а скитаться по чужим углам уже надоело. Завел огород, построил первым теплицу, собирал завидные урожаи картошки и овощей. Офицеры сначала посмеивались над его затеей, дразнили куркулем, а когда побывали на новоселье в просторном, пахнущем смольем пятистенке, сами взялись рубить домишки и обживаться. Медведев был крепким мужиком, простое русское лицо, курносый, взгляд добрый, но когда допекут – суровый, лучше не лезть под руку.
За перелеском от дома Медведева – Зона: исправительно-трудовая колония строгого режима. Широкая тропинка к ней проторена майором за четверть века работы.
Прошли перед ним тысячи осужденных, сменялись поколения, уходили, иные вновь возвращались. Василий Иванович относился к своему нелегкому труду, как и весь его крестьянский род, старательно. Слова уже покойного ныне отца о его работе были нелестные: "За худое дело ты взялся, сынок! Неблагородное и неблагодарное. Я не неволю. Но постарайся остаться человеком. Честно живи! Это мой наказ. Хоть ты и коммунист, но помни, что ты крещеный, мать тайно тебя под Покров окрестила… Живи с Богом в душе!""
Медведев живет и служит по отцовскому завету. В "зэках" он видит людей:
"Поселок, "старый город", построен руками моих питомцев; школа, библиотека, больница, клуб – все это зэковские мозоли, досрочные освобождения за ударный труд, пот и возможность забыться в долгих годах неволи. А еще вот те деревянные заборы, вышки, проволочные ограждения, что опоясывают низину у подножья холма, сами же для своей охраны возвели, своими руками… Освободившись, многие остаются работать здесь, это их город…
Ну а страна наша – разве не их страна? Не ей ли во славу они обязаны жить и творить? К сожалению, они "творят" свои преступления во славу себя и дружков, да девок распутных, да своего ненасытного кармана… Но ничего, заставим их работать для других, может быть, единственный раз в их жизни.
Сколько же за четверть века службы в Зоне было у меня бессонных ночей… Да только бы их… Сколько было всего, что изматывает похлеще самой изнурительной физической работы; предотвращение саботажа, драк, побегов, поножовщины – кислорода Зоны, без которого не может жить и дышать она".
В общем, автор изобразил в Медведеве не опереточного злодея а-ля перестройка, а настоящего советского, притом русского, офицера. Ну как могли демократически умонастроенные книгоиздатели, птенцы гнезда горбачевского, печатать книги столь "неправильного" писателя? Человека, который сам оттрубил в лагере "десятку" – и не озлобился, а теперь позволил себе заговорить о том, что в "советской" зоне и среди заключенных, и среди охраны встречались неизбежные мерзавцы, но бывали также замечательные люди!
"Кличку Квазимода (на русский манер, с твердым окончанием вместо утонченного французского) разменявший пятый десяток вор-рецидивист Иван Воронцов получил за дефект физиономии: ее портил рваный шрам, он рассекал все лицо – от скулы по брови до лба, придавая Ивану сходство с известным литературным персонажем. Поврежденная пулей кожа исказила не только лицо-левый глаз теперь смотрел куда-то вверх.
Выгодно отличали побитого жизнью Воронцова мощный треугольный торс да огромные кулачищи размером с кувалду. Все это было от привычки с детства к тяжелому физическому труду, что сделал его чуть согбенную фигуру сухой, а кожу от работы на воздухе – гладкой. Столь же ослепительно гладким был его всегда выбритый до полированного блеска череп, что вкупе с резко и мужественно очерченным подбородком, правильным, почти римским носом и ровными морщинами на лбу придавали Квазимоде ту степенность и свирепую резкость одновременно, что так ценятся здесь, в Зоне".
Время и место действия романа – "1982 год. Союз Советских Социалистических Республик, зона строгого режима в городе N". Но исподволь, ненавязчиво и талантливо, автор придает обобщенно-символический смысл и всему повествованию, и самим словам "Зона", "Срок", "Воля" и т. д. (не случайно и то, что одному из зэков тут "прилепили кличку" Достоевский). Даже ворон Васька, прирученный "Батей" Воронцовым (и в конце концов погибший от пули охранника), преображается в символический образ:
"Ворон плавно кружил в багряном небе и лениво оглядывал черную людскую колонну, нестройно бредущую по дороге…
Он знал про них все: вот сейчас начнут копошиться в оре и мате, сливаясь с неприютной в этих краях землей, сметая с нее последние леса. За долгую жизнь ворона они уже столько покалечили их, расщепили, растерли в пахучую пыль, потопили при сплаве в реках, что, если дело так пойдет впредь, бестолковые люди сокрушат весь его мир. Потому и каркают так долго и зло его соплеменники, серые вороны, при гулком падении Древа, отсчитывающего каждому свой Срок".
Слова, превращаемые в символы, Костомаров даже систематически записывает с большой буквы…
В моем понимании Леонид Костомаров, как и Алексей Варламов, на свой особенный манер развивает принципы символического реализма. Благодаря им в литературе 90-х годов прорастают новые яркие тенденции. Нельзя не признать, что не только произведение наподобие "Земли и Неба", но и роман вроде "Затонувшего ковчега" трудно представить в системе литературы советского времени. К сожалению, они, видимо, встретили бы бюрократические препоны, воздвигнутые "борющимися" за чистоту идеологии и атеистических принципов, отслеживающими разного рода "формачистов" редакторами. Ныне книги Варламова и Костомарова стало возможным опубликовать. Однако зато все новейшие, ранее неслыханные, общие писателям, проблемы – теперь и их удел.
АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН ПОВЕСТВУЕТ
Александр Солженицын в середине 90-х вернулся из США в Россию.
Солженицын Александр Исаевич (род. в 1918 г.) – прозаик, драматург, эссеист, лауреат Нобелевской премии, автор повестей и романов "Один день Ивана Денисовича", "Раковый корпус", "В круге первом", эпопеи "Красное колесо" и др. В 1974 году за антисоветскую политическую деятельность был выслан из СССР, жил в Западной Европе и США, в 1994 году вернулся в Россию. Живет в Подмосковье.
Кажется, жизнь осуществила все его чаяния… Полное собрание сочинений издано на родине (и неоднократно). Нет более социализма, и уничтожен СССР, который он так темпераментно ненавидел. Правда, как следствие, есть нищета, разруха, мерзейшая коррупция, множество бездомных, безработных, бандитизм правит бал по всей стране. Трудно судить, что происходит сейчас в душе писателя, в конце 90-х отказавшегося принять из рук тогдашнего главы государства высокую награду. Как говорится, Бог весть, Бог судья… Но на страницах его новых произведений вершатся дела, немаловажные для понимания сегодняшнего сложного духовного состояния автора.
В "двучастном рассказе" "Желябугские Выселки" (Новый мир. – 1999. – № 3) действие первой части разворачивается на полях сражений Великой Отечественной, вскоре после Курской дуги. Рассказчик, в котором автобиографически много от самого автора, искренне захвачен нашими победами:
"Я четвертые сутки обожжен и взбаламучен, не улегается. Все, все – радостно. Наше общее большое движение и рядом с Курской дугой – великанские шаги.
И какое острое чувство к здешним местам и здешним названиям! Еще и не бывав здесь – сколько раз мы уже тут были, сколько целей пристреливали из-за Неручи, как выедали из карты глазами, впечатывали в сетчатку – каждую туг рощицу, овражек, перехолмок, ручеек Березовец, деревню Сетуху (стояли в ней позавчера), Благодатное (сейчас минуем слева, уже не увидим) и Желябугу, и, вот, Желябугские Выселки. И в каждой деревеньке заранее знали расположенье домов.
Так, правильно: Выселки на пологом склоне к ручейку Паниковец. И мы – уже тут, докачались по ухабистому съезду с проезжей дороги. Пока самолетов нет – стали открыто".
Родина, освобождаемая от ее врагов, радость от участия в победах Красной армии, молодость, сила… и – что так непривычно в произведениях Александра Солженицына – ни тебе его "любимого" НКВД, ни тебе Гулага, ни снующих повсюду "стукачей", "сексотов" и пр. То есть, конечно, вся подобная публика живет и здравствует в годы Великой Отечественной, как в любые иные годы и в любом обществе, но на сей раз она помещена автором там, где самое ее место – а именно, вне литературы. Людям на войне некогда трусливо трепетать перед Берией и Мехлисом – они освобождают Родину и ежечасно рискуют жизнью. Враг один, общий всему народу – немецкий фашизм.
Конечно, именно в таком ракурсе писали о войне многие художники, но для лауреата Нобелевской премии А. Солженицына "Желябугские Выселки" – очень интонационно неожиданное произведение. В то же время его интонации по-человечески очень понятны – немолодой уже писатель, как и многие другие фронтовики, все острее чувствует, что именно на войне он оказался участником величайших событий XX века, что именно эти годы – едва ли не самое яркое из бывшего в его долгой жизни…
Опытнейший писатель, Александр Солженицын обладает счастливой способностью воскресить в слове эти лучшие свои годы. Тут не вымысел, а правда:
"А вот мальчишка, лет десяти, опять к ступенькам пробирается.
– Ты куда?
– Смотреть. – Лицо решительное.
– А огневой налет, знаешь такой? Не успеешь оглянуться – осколком тебя продырявит. В каком ты классе?
– Ни в каком, – втянул воздух носом.
– А почему?
Война – нечего и объяснять, пустой вопрос. Но мальчик хмуро объясняет:
– Когда немцы пришли – я все свои учебники в землю закопал. – Отчаянное лицо. – И не хочу при них учиться. И видно: как ненавидит их.
– И все два года так? Шморгнул:
– Теперь выкопаю.
Чуть отвернулись от него – а он по полу, на четвереньках, под столиком вычислителя пролез – и выскочил в свою деревню".
А это изба в прифронтовой деревне Желябугские Выселки. Девушка рядом со старухой:
"Доглядел: там глубже какая ж девушка прелестная сидит.
– А тебя, красуля, как звать?
Кудряшки светлые с одного боку на лоб. И живоглазка:
– Искитея…
– И не замужем??
– Война-а, – старуха отклоняет за молодую. – Какое замужество".
А теперь вторая часть рассказа, которая относится к нашим невоенным, мирным дням.
"И вот через 52 года, в мае 1995, пригласили меня в Орел на празднование 50-летия Победы. Так посчастливилось нам с Витей Овеянниковым, теперь подполковником в отставке, снова пройти и проехать по путям тогдашнего наступления: от Неручи, от Новосиля, от нашей высоты 259,0 – и до Орла".
Поскольку один из фронтовиков – "сам" Солженицын, в поездке их, естественно, сопровождает многоразличное начальство. Гуляют по местам боевой славы ветераны, с трудом узнают осевшие высоты, обмелевшие овраги, ищут следы своих блиндажей, предаются обычным воспоминаниям, как было "у нас", да какие блиндажи были "у них"… И так понемногу приближаются к Желябугским Выселкам. Поднялись по склону "к самым верхним избам". А там сидят две древние с виду русские старухи:
"Сидят они хоть и под деревьями, а на березах листочки еще мелкие, так сквозь редкую зелень – обе в свету, в тепле.
У левой, что в темно-сером платке, а сама в бушлате, – на ногах никакая не обувь, а самоделка из войлока или какого тряпья. По-сухому, значит. А обглаженного посоха своего верхний конец обхватила всеми пальцами двух рук и таково держит у щеки.
У обеих старух такие лица заборозделые, врезаны и запали подбородки от щек, углубились и глаза, как в подъямки, – ни по чему не разобрать, видят они нас или нет. Так и не шевельнулись. Вторая, в цветном платке, тоже посох свой обхватила и так уперла под подбородок.
– Здравствуйте, бабушки, – бодро заявляем в два голоса. Нет, не слепые, видели нас на подходе. Не меняя рукоположения, отзываются – мол, здравствуйте.
– Вы тут – давнишние жители?
В темном платке отвечает:
– Да сколько живы – все тут.
– А во время войны, когда наши пришли?
– Ту-та…".
Дальше пошли расспросы о возрасте. Одной, оказалось, восемьдесят пятый, вторая же – всего лишь с двадцать третьего!
"– Так я на пять лет старше вас.
А лицо ее в солнце, и щеки чуть розовеют, нагрелись. В солнце, а не жмурится, оттого ли что глаза внутрь ушли и веки набрякшие.
– Что-то ты поличьем не похож, – шевелит она губами. – Мы и в семьдесят не ходим, а полозиим.
От разговора нижние зубы ее приоткрываются – а их-то и нет, два желтых отдельных торчат.
– Да я тоже кой-чего повидал, – говорю.
А вроде – и виноват перед ней.
Губы ее, с розовинкой сейчас и они, добро улыбаются:
– Ну дай тебе Господь еще подальше пожить.
– А как вас зовут? С пришипетом:
– Искитея.
И сердце во мне – упало:
– А по отчеству?
Хотя при чем тут отчество. Та – и была на пять лет моложе.
– Афанасьевна.
Волнуюсь:
– А ведь мы вас – освобождали. Я вас даже помню. Вот там, внизу, погреб был, вы прятались.
А глаза ее – уже в старческом туманце:
– Много вас тут проходило.
Я теряюсь. Странно хочется передать ей что-то же радостное оттого времени, хотя что там радостное? Только что молодость. Бессмысленно повторяю:
– Помню вас, Искитея Афанасьевна, помню.
Изборожденное лицо ее – в солнышке, в разговоре старчески теплое. И голос:
– А я – и чего надо, забываю.
Вздохнула.
В темном платке – та погорше:
– А мы – никому не нужны. Нам бы вот – хлебушка прикупить".
Хлебушка прикупить когда-то красавице Искитее и ее подруге теперь, как вскоре выясняется, потруднее, чем в войну. Когда двинулись ветераны на машине с начальством назад (повздыхав, конечно, о судьбах российского села), случается неожиданная заминка. Поперек дороги встали стеной старухи из брошенной властями деревни.