По сути, решение оставить Москву вело к падению авторитета не только главнокомандующего Кутузова, но и самого Александра I. Об этом свидетельствует, прежде всего, письмо великой княгини Екатерины Павловны к императору: "Мне невозможно далее удерживаться, несмотря на боль, которую я должна вам причинить. Взятие Москвы довело до крайности раздражение умов. Недовольство дошло до высшей точки, и Вашу особу далеко не щадят. Если это уже до меня доходит, то судите об остальном. Вас громко обвиняют в несчастье, постигшем Вашу империю, во всеобщем разорении и разорении частных лиц, наконец, в том, что Вы погубили честь страны и Вашу личную честь. И не один какой-нибудь класс, но все классы объединяются в обвинениях против Вас. Не входя уже в то, что говорится о том роде войны, которую мы ведем, один из главных пунктов обвинений против Вас – это нарушение Вами слова, данного Москве, которая Вас ждала с крайним нетерпением, и то, что Вы ее бросили. Это имеет такой вид, что Вы ее предали. Не бойтесь катастрофы в революционном роде, нет. Но я предоставляю Вам самому судить о положении вещей в стране, главу которой презирают… На Вас жалуются и жалуются громко. Я думаю, мой долг сказать Вам это, дорогой друг, потому что это слишком важно. Что Вам надлежит делать, – не мне Вам это указывать, но спасите Вашу честь, которая подвергается нападениям…".
В своем обстоятельном ответе Александр I писал следующее: "Нечего удивляться, когда на человека, постигнутого несчастьем, нападают и терзают его. Что лучше, чем руководствоваться своими убеждениями? Именно они заставили меня назначить Барклая главнокомандующим 1-й армией за его заслуги в прошлых войнах против французов и шведов. Именно они говорят мне, что он превосходит Багратиона в знаниях. Грубые ошибки, сделанные сим последним в этой кампании и бывшие отчасти причиной наших неудач, только подкрепили меня в этом убеждении". Далее император обосновывает причины назначения главнокомандующим именно Кутузова: "В Петербурге я нашел всех за назначение главнокомандующим старика Кутузова – к этому взывали все. Так как я знаю Кутузова, то я противился сначала его назначению, но когда Ростопчин в своем письме ко мне от 5 августа известил меня, что и в Москве все за Кутузова, не считая ни Барклая, ни Багратиона годными для главного начальства, и когда Барклай, как нарочно, делал глупость за глупостью под Смоленском, мне не оставалось ничего иного, как уступить общему желанию – и я назначил Кутузова". Исходя из этого, можно сделать вывод, что император учитывал, прежде всего, общественное мнение при назначении главнокомандующим Кутузова.
После решения оставить Москву российская армия совершила два дневных перехода и свернула с Рязанской дороги к Подольску на старую Калужскую дорогу, а оттуда – на новую Калужскую. Поскольку часть казаков продолжала отступать на Рязань, французские лазутчики были дезориентированы и Наполеон в течение 9 дней не имел представления о местонахождении русских войск.
Реакция простых жителей города после отступления армии за Москву, по словам С. Маевского, состоявшего при корпусе генерала российской армии А. Розенберга, была следующей: "С рассветом мы были уже в Москве. Жители ее, не зная еще вполне своего бедствия, встречали нас как избавителей; но узнавши, хлынули за нами целою Москвою! Это уже был не ход армии, а перемещение целых народов с одного конца света на другой".
Подпрапорщик и будущий декабрист И. Якушкин писал об оставлении местным населением родного города: "Не по распоряжению начальства жители при приближении французов удалялись в леса и болота, оставляя свои жилища на сожжение. Не по распоряжению начальства выступило все народонаселение Москвы вместе с армией из древней столицы. По Рязанской дороге, направо и налево, поле было покрыто пестрой толпой, и мне теперь еще помнятся слова шедшего около меня солдата: "Ну, слава Богу, вся Россия в поход пошла!". В рядах между солдатами не было уже бессмысленных орудий; каждый чувствовал, что он призван содействовать в великом деле…".
При эвакуации катастрофически не хватало лошадей, а те, кому они доставались, часто быстро их лишались: "При выезде из заставы я приобрел себе дорожных товарищей, – отмечал участник ополчения, писатель И. Лажечников, – шесть или семь дюжих мужичков. Они не преминули упрекнуть меня за оставление Первопрестольной столицы, и если б не быстрота лошадей в моей повозке, мне пришлось бы плохо".
Более негативную картину оставления Москвы рисовал князь Д. Волконский: "Выходящие из Москвы говорят, что повсюду пожары, грабят дома, ломают погреба, пьют, не щадят церквей и образов, словом, всевозможные делаются насилия с женщинами, забирают силою людей на службу и убивают. Горестнее всего слышать, что свои мародеры и казаки вокруг армии грабят и убивают людей – у Платова отнята вся команда, и даже подозревают и войско их в сношениях с неприятелем. Армия крайне беспорядочна во всех частях, и не токмо ослаблено повиновение во всех, но даже и дух храбрости приметно ослаб с потерею Москвы".
О настроениях высших московских кругов во время эвакуации из города можно узнать из письма ранее упоминаемой М. Волковой к ее подруге В. Ланской: "Вчера мы простились с братом и его женой. Они поспешили уехать, пока еще есть возможность достать лошадей, так как у них нет своих. Чтобы проехать 30 верст до имения Виельгорских, им пришлось заплатить 450 рублей за девять лошадей. В городе почти не осталось лошадей, и окрестности Москвы могли бы послужить живописцу образцом для изображения бегства египетского. Ежедневно тысячи карет выезжают во все заставы и направляются одни в Рязань, другие в Нижний и Ярославль. Как мне ни горько оставить Москву с мыслию, что, быть может, никогда более не увижу ее, но я рада буду уехать, чтобы не слыхать и не видеть всего, что здесь происходит…"
Вскоре и сама М. Волкова покидает Москву и в следующем письме пишет уже из Рязани: "Почти два часа, как мы приехали в Рязань. Я узнала, что завтра идет почта в Москву, и пользуюсь случаем, чтобы написать тебе, дорогой друг. Скрепя сердце переезжаю я из одной губернии в другую, ничего не хочу ни видеть, ни слышать, 16-го числа нынешнего месяца выехала я из родного, милого города нашего. Сутки пробыли мы в Коломне; думаем пробыть здесь завтрашний день, а потом отправимся в Тамбов, где поселимся в ожидании исхода настоящих событий. Мы едем благополучно, но ужасно медленно двигаемся, так как не переменяем лошадей. Везде по дороге встречаем мы только что набранных солдат, настоящих рекрутов, и города в центре страны имеют совершенно военный вид".
Достигнув Тамбова, семья М. Волковой принимает следующее решение: "…наконец мы дотащились сюда и намерены здесь ожидать решения нашей участи. Если матушка-Москва счастливо вырвется из когтей чудовища, мы вернемся; а ежели погибнет родимый город, то отправимся в Саратовское наше имение…".
Дополнительные опасности тех, кто даже покинул Москву, ожидали на дороге. Писатель И. Лажечников в своих мемуарах описывает страшную сцену: "…На заре, под Островцами, я сошел с повозки и мимоходом взглянул в часовню, которая стояла у большой дороги. Вообразите мой ужас: я увидел в часовне обнаженный труп убитого человека… Еще теперь, через сорок лет, мерещится мне белый труп, бледное молодое лицо, кровавые, широкие полосы на шее, и над трупом распятие…".
Безусловно, потеря Москвы была настоящей трагедией для простого населения. Но для полного понимания такой стратегии Кутузова следует указать, что по воспоминаниям приближенных после военного совета в Филях он плохо спал, долго ходил и произнес знаменитое: "Ну, доведу же я проклятых французов… они будут есть лошадиное мясо".
Уже ближе к вечеру 2 (14) сентября в опустевшую Москву вступил Наполеон. Характерно, что именно на следующий день припадал день коронации российского императора, который традиционно на широкую ногу праздновался в Петербурге. Судя по воспоминаниям современников, этот день был кульминационной точкой в противостоянии императора и петербургского общества: "…Уговорили государя на этот раз не ехать по городу на коне, а проследовать в собор в карете вместе с императрицами, – рассказывает в своих мемуарах А. Стурдза. – Тут в первый и последний раз в жизни он уступил совету осторожной предусмотрительности; но поэтому можно судить, как велики были опасения. Мы ехали шагом в каретах о многих стеклах, окруженные несметною и мрачно-молчаливою толпою. Взволнованные лица, на нас смотревшие, имели вовсе непраздничное выражение. Никогда в жизни не забуду тех минут, когда мы вступали в церковь, следуя посреди толпы, ни единым возгласом не заявлявшей своего присутствия. Можно было слышать наши шаги, а я была убеждена, что достаточно было малейшей искры, чтобы все кругом воспламенилось. Я взглянула на государя, поняла, что происходило в его душе, и мне показалось, что колена подо мной подгибаются".
"Лучше уж всем лечь мертвыми, чем отдавать Москву!": Наполеон в Москве
2 (14) сентября 1812 года в 2 часа дня французский император Наполеон прибыл на Поклонную гору. В то время она находилась на расстоянии 3 верст от Москвы. Здесь по распоряжению неаполитанского короля Мюрата в боевой порядок был построен авангард французских войск. Тут же в течение получаса Наполеон ожидал противника, но, так и не дождавшись никаких действий, приказал выстрелом из пушки дать сигнал к дальнейшему движению войск на город.
Современники упоминают, что кавалерия и артиллерия на лошадях скакали во весь опор, а пехота бежала бегом за ними. Достигнув приблизительно через четверть часа Дорогомиловской заставы, Наполеон спешился у Камер-Коллежского вала и начал расхаживать взад и вперед. Император ожидал делегацию из Москвы или символического выноса городских ключей. Пехота и артиллерия под музыку стали входить в город. При этом реакция солдат была особо торжественной и радостной. В частности, не мог скрыть своего восторга и воодушевления военный врач Ф. Мерсье. При этом он испытывал небывалую гордость от того, что Москва находится в руках французов: "Было уже около двух часов дня; яркое солнце отражалось тысячами цветов от крыш распростертого внизу обширного города. При виде этого зрелища пораженные им французские солдаты могли только воскликнуть: "Москва! Москва!", подобно тому, как моряки, когда приближаются к концу долгого и утомительного плавания, кричат: "Земля! земля!"… Какой великий день славы настал для нас!.. Он должен стать самым величественным, самым блестящим воспоминанием для нас на всю жизнь. Мы чувствовали, что с этого момента наши действия приковывают к себе взоры всего мира и что самое малейшее из наших движений станет историческим… В этот момент были забыты все опасности, страдания. Можно было и дорого заплатить за гордость счастья говорить про себя во всю остальную жизнь: "Я был в Московской армии!".
Офицер итальянской королевской гвардии, входившей в состав корпуса принца Евгения Богарне, также особо подчеркивал значение вступления французской армии в Москву: "При имени Москвы, передаваемом из уст в уста, все толпой бросаются вперед, карабкаются на холм, откуда мы слышали этот громкий крик. Каждому хочется первому увидеть Москву. Лица осветились радостью. Солдаты преобразились. Мы обнимаемся и подымаем с благодарностью руки к небу; многие плачут от радости, и отовсюду слышишь: "Наконец-то! Наконец-то Москва!".
Вскоре это воодушевление сменилось раздражением и непониманием происходящего.
Арман Луи де Коленкур, находившийся при особе императора, вспоминал: "Когда 14-го в 10 часов утра император был на возвышенности, называемой Воробьевыми горами, которая господствует над Москвой, он получил коротенькую записочку Неаполитанского короля, сообщавшую ему, что неприятель эвакуировал город и что к королю был послан в качестве парламентера офицер русского генерального штаба просить о приостановке военных действий на время прохождения русских войск через Москву". Действительно, через некоторое время к Наполеону подошел молодой человек в синей шинели и круглой шляпе и, поговорив несколько минут с Наполеоном, вошел в заставу. По мнению очевидца, этот человек сообщил императору, что российская армия и жители покинули город. Распространившись среди французов, это известие вызвало сначала некоторое недоумение, которое с течением времени переросло в уныние и огорчение. Неспокойным выглядел и сам Наполеон.
Оставляя Москву, Кутузов на самом деле приказал начальнику русского арьергарда генералу М. Милорадовичу доставить французским войскам записку. Она была адресована начальнику Главного штаба Великой армии Наполеона маршалу Л. Бертье. Эту записку доставил и вручил маршалу Мюрату (для передачи Бертье) штабс-ротмистр Ф. Акинфов, впоследствии генерал и декабрист. В записке, помимо просьбы дать возможность российскому арьергарду беспрепятственно отступить из Москвы, упоминалось о том, что "раненые русские солдаты, остающиеся в Москве, поручаются человеколюбию французских войск". Эти просьбы были удовлетворены. Раненым солдатам российской армии также был обеспечен достойный уход. Подтверждением последнего являются воспоминания А. Норова, которому на Бородинском поле оторвало стопу и который остался в одном из московских госпиталей: "Пришла ночь, страшное пожарное зарево освещало комнату, люди мои исчезли, а потом и женщина; я был весь день один. На другой день вошел в комнату кавалерист: это был уже французский мародер. Он начал шарить по всей комнате, подошел ко мне, безжалостно раскрыл меня, шарил под подушками и под тюфяком и ушел, пробормотав: "Il n’a done rien" ("Однако. Ничего нет" – фр.), в другие комнаты. Через несколько часов после вошел старый солдат и также приблизился ко мне. "Vous etes un Russe?" – "Oui, je le suis". – "Vous paraissez bien soufrir?" Я молчал. "N’avez-vous pas besoin de quelque chose?" – "Je meurs de soif" ("Вы русский?" – "Да". – "Вы, кажется, сильно пострадали?.." "Не нуждаетесь ли вы в чем-нибудь?" – "Я умираю от жажды" – фр.). Он вышел, появилась и женщина; он принес какие-то белые бисквиты и воды, обмочил их в воде, дал мне сам напиться, подал бисквит и, пожав дружелюбно руку, сказал: "Cette dame Vous aidera" ("Эта дама вам поможет" – фр.). Я узнал от этой женщины, что все, что было в доме, попряталось или разбежалось от мародеров; о людях моих не было ни слуху ни духу. Следующий день был уже не таков: французы обрадовались, найдя уцелевший от пожара госпиталь с нужнейшими принадлежностями. В мою комнату вошел со свитою некто почтенных уже лет, в генеральском мундире, остриженный спереди, как стриглись прежде наши кучера, прямо под гребенку, но со спущенными до плеч волосами. Это был барон Ларрей, знаменитый генерал-штаб-доктор Наполеона…".
Подходя к городу, французские войска стали разделяться на две части и обходить Москву справа и слева, чтобы вступить в нее через разные заставы. Сам же Наполеон, обдумал информацию об отсутствии населения и армии в городе, сел на лошадь и также въехал в Москву. Далее последовала конница. Достигнув берега Москвы-реки, Наполеон остановился. Его авангард переправился за Москву-реку, а пехота и артиллерия стали переходить ее по мосту. Конница стала переправляться вброд. После переправы французская армия стала разбиваться на мелкие отряды, занимая караулы по берегу, главным улицам и переулкам.
Вот как описывает первую реакцию немногих оставшихся жителей Москвы на вступление в город французских солдат русский офицер Ф. Глинка, который одним из последних выезжал из города: "…Вдруг как будто бы из глубокого гробового безмолвия выгрянул, раздался крик: "Французы! Французы!" К счастью, лошади наши были оседланы. Кипя досадою, я сам разбивал зеркала и рвал книги в щегольских переплетах. Французам не пеняю. Ни при входе, ни при выходе, как после увидим, они ничего у меня не взяли, а отняли у себя прежнее нравственное владычество в Москве. Взлетя на коней, мы понеслись в отворенные сараи за сеном и овсом. В один день, в один час в блестящих, пышных наших столицах, с горделивой чреды прихотливой роскоши ниспадают до последней ступени первых нужд, то есть до азбуки общественного быта. Мелькали еще в некоторых домах и модные зеркала, и модные мебели, но на них никто не взглядывал. Кто шел пешком, тот хватался за кусок хлеба; кто скакал верхом, тот нахватывал в торока сена и овса. В шумной, в многолюдной, в роскошной, в преиспещренной Москве завелось кочевье природных сынов степей. В это смутное и суматошное время попался мне с дарами священник церкви Смоленской Божией Матери. Я закричал: "Ступайте! Зарывайте скорее все, что можно!" Утвари зарыли и спасли. С конным нашим запасом, то есть с сеном и овсом, поскакали мы к Благовещению на бережки. С высоты их увидели Наполеоновы полки, шедшие тремя колоннами. Первая перешла Москву-реку у Воробьевых гор. Вторая, перейдя ту же реку на Филях, тянулась на Тверскую заставу. Третья, или средняя, вступала в Москву через Дорогомиловский мост. Обозрев ход неприятеля и предполагая, что нам способнее будет пробираться переулками, я уговорил братьев моих ехать на Пречистенку, где неожиданно встретили Петровский полк, находившийся в арьергарде и в котором служил брат мой Григорий, раненный под Бородиным. Примкнув к полку, мы беспрепятственно продолжали отступление за Москву. По пятам за нами шел неприятель, но без натиска и напора. У домов опустелых стояли еще дворники. Я кричал: "Ступайте! Уходите! Неприятель идет". "Не можем уходить, – отвечали они, – нам приказано беречь дома". У Каменного моста, со ската кремлевского возвышения, опрометью бежали с оружием, захваченным в арсенале, и взрослые и малолетние. Дух русский не думал, а действовал… Между тем угрюмо сгущался сумрак вечерний над осиротевшею Москвою; а за нею от хода войск, от столпившихся сонмов народа и от теснившихся повозок, пыль вилась столбами и застилала угасавшие лучи заходящего солнца над Москвою. Внезапно раздался громовой грохот и вспыхнуло пламя. То был взрыв под Симоновым барки с комиссариатскими вещами, а пламя неслось от загоревшегося винного двора за Москвою-рекою…"
Вступившие французские войска убедились в том, что улицы города действительно были пустынны. Перед Наполеоном ехали два эскадрона конной гвардии, а его свита была очень многочисленной. При этом бросалась в глаза разница между пестротой и богатством мундиров окружавших императора людей и простотой убранства мундира его самого. По пути, на Арбате, Наполеон увидел только содержателя аптеки с семьей и раненого французского генерала, находившегося у них на постое. Когда он достиг Боровицких ворот Кремля, то, глядя на стены, сказал с насмешкой: "Voila defieres murailles!" (Какие страшные стены! – фр.)
Упоминаемый Арман де Коленкур писал следующее: "В Кремле, точно так же, как и в большинстве частных особняков, всё находилось на месте: даже часы шли, словно владельцы оставались дома. Город без жителей был объят мрачным молчанием. В течение всего нашего длительного переезда мы не встретили ни одного местного жителя; армия занимала позиции в окрестностях; некоторые корпуса были размещены в казармах. В три часа император сел на лошадь, объехал Кремль, был в Воспитательном доме, посетил два важнейших моста и возвратился в Кремль, где он устроился в парадных покоях императора Александра".