Вокруг трона - Валишевский Казимир Феликсович 38 стр.


II

Переписка Северной Семирамиды с фернейским патриархом до сих пор еще не опубликована вполне. В Сборнике Императорского Русского Исторического Общества от 1872 до 1880 г. напечатано с сотню писем императрицы к философу. Многие из них совершенно неизвестны во Франции, другие известны только на половину своего содержания, и в тексте остальных, наконец, большие отступления от первоначальной редакции.

Эта корреспонденция, со стороны Екатерины, была, собственно говоря, не чем иным, как периодическими защитительными речами pro domo, объяснениями в форме писем действий правительства и политики вдовы Петра III, как бы возражениями против критики и недоверия части европейской публики. В них встречаются даже перечисления бунчуков, отнятых у турецких пашей, разбитых Румянцевым.

"На этот раз уж нельзя сказать, чтоб все это было куплено на рынке".

Приведенное нами место принадлежит к числу еще не появившихся во французских изданиях, и очень правдоподобно, что сама Екатерина постаралась об этом пропуске подобно многим другим, о которых она просила, когда Бомарше приступил к изданию сочинений великого писателя. Екатерина даже обращалась к посредничеству Людовика XVI, вызываясь принять на себя издержки "по перепечатке листов", которые эти опущения могут вызвать. Г. де Монморен, тогдашний министр иностранных дел, распорядился сделать "перепечатки": но Семирамида так и не заплатила за них!

Письма к Вольтеру принадлежали, с другой точки зрения, к числу тех, о которых Екатерина отзывалась пренебрежительно. В своих откровенных беседах с Гриммом она находила "их тон очень заурядным". Признаться в этом ей не казалось тяжело; но напрасно она относилась к ним так пренебрежительно: мы теперь находим многие из этих писем очень милыми, настолько, что ответы Вольтера не выигрывают при сравнении. По временам она сама, или по наущению Шувалова, очень остроумными рассуждениями останавливала поток хвалебного красноречия, в котором обыкновенно изливался патриарх. "Зачем хочет он поместить меня среди божеств? Разве уж так завидно это место, куда люди ставили то луковицы, то кошек, телят, звериные шкуры, змей и крокодилов?"

Письма, которыми обменивались Фридрих II и его не совсем добровольная союзница в пользовании выгодами от раздела Польши, носят отпечаток большей задушевности со стороны короля и сдержанности со стороны императрицы. Переписка велась в тоне официальной вежливости, и воображение, также как непринужденность, в них совершенно отсутствуют. Это язык двух государей, дружески беседующих между собой о делах своих государств в присутствии своих министров. Совсем иное дело переписка с Иосифом II. В области внешней политики Фридрих II, за исключением отдельных уклонений, еще оставался представителем старинной торжественной и определенной политики. Екатерина была очень рада, встретив в Иосифе партнера, проникнутого, так же как она, новым духом и расположенного следовать современной моде. Мода же была относиться ко всему небрежно, иронически, вносить насмешку даже в обсуждение самых серьезных вопросов. Ко всему этому Вольтер приучил свою ученицу; она в восторге от такого направления и применяет его и вкривь и вкось, как женщина капризная, смелая, мало обращающая внимания на правила и приличия. Говорится ли в письмах о привитии оспы внучатам или об изгнания турок из Европы в союзе с коронованным братом, – везде тон Екатерины, который и Иосиф также охотно принимает – тон легкий, шутливый, поверхностный. Не поступаясь ни на шаг своими интересами, обмениваются шутками, отклоняются в сторону, стараются блеснуть остроумием, стремясь уверить друг друга, что стоят не только на высоте задач высшей политики, которые намереваются разрешить вместе, но также на высоте самой утонченной современной умственной культуры. Наконец, ласкают друг друга и льстят друг другу с оттенком нежности, которой никак нельзя заметить в обмене самыми гиперболическими комплиментами с царственным берлинским корреспондентом.

У нас нет не только полного собрания писем Екатерины, но даже полного списка ее корреспондентов. В депеше от 31 января 1789 г. к графу Монморену Сегюр указывает на одного, который иначе остался бы неизвестным: "Я узнал секретно, но вполне достоверно, что императрица с самого того времени, как Фокс был министром, не прекращала своей переписки с ним".

Посылать письма и получать их в те времена, было совсем не так, как теперь, – исполнением общественной необходимости. Тогда не ограничивались сообщением новостей, обменом мыслей или деловыми переговорами: писали, чтоб писать друг другу. Принц де Линь начинает одно из своих писем Екатерине такими словами: "Если бы во всех четырех частях света находился теперь самый маленький великий человек, я бы написал ему, чтобы не беспокоить вас, государыня; но вашему величеству приходится расплачиваться и за себя, и за исчезнувших великих людей". В Германии, кроме г-жи Биельке и Циммермана, двух официальных корреспондентов императрицы, у нее еще были другие, как например барон Ассебург, предоставленный в распоряжение Екатерины датским министром Бернсторфом для переговоров о женитьбе Павла на германской принцессе. После падения Бернсторфа, Ассебург, не любивший Струэнзее и ничем не связанный с Данией, как уроженец Брауншвейга, охотно принял предложение Екатерины служить в России.

С Циммерманом Екатерина вступила в переписку по поводу его книги "О уединении", присланной ей им самим. Она увлеклась чтением этого сочинения после смерти Ланского. Она писала Циммерману, чтобы потолковать об умных вещах и о вздоре, и была очень довольна, получая от него письма, "в которых буквально столько же ума, сколько вздора", и находила, что и у него, как у Дидро, и отчасти как у нее самой "голова, идущая сама не знает куда, но всегда дальше, чем обыкновенно полагают". Екатерина сообщала о своем удовольствии Гримму и подумывала призвать Циммермана в Петербург, как Дидро. Но ей скоро пришлось убедиться, что она имеет дело не с парижским энциклопедистом. Медик по профессии, Циммерман был немецким ученым и философом, а у немецкой науки и немецкой философии всегда бывали очень странные приемы. Когда, приехав в Ганновер, курьер, привезший драгоценный перстень и первое письмо от Екатерины, осведомился, дома ли доктор Циммерман, его не впустили: доктора не было дома.

– Досадно! Я по поручению ее величества, императрицы.

– Ах, извините! Вам стало быть надо надворного советника Циммермана! Он дома и сейчас примет вас.

Посланному пришлось прождать полчаса в приемной: г. советник одевался.

Наконец он появился, одетый в великолепный серебряный парчовой камзол. Это уже вовсе не было похоже на человека в черном платье, бывшего гостем Екатерины десять лет тому назад.

Слог же писем Циммермана, напротив, напоминал Семирамиде стиль Вольтера и Дидро, только он был несколько тяжеловеснее.

Она прочла в этих письмах, что "потомство будет изумлено, увидав, как она создана и приспособлена, чтобы быть владычицей во всем", и что, "благодаря своему обширному гению, она идет к бессмертию всеми путями славы". Она узнала также, что ее комедии, "переведенные на немецкий язык, составили бы событие в Европе", и это, конечно, усилило ее желание иметь при себе столь красноречивого человека. Она обратилась за посредничеством к другому доктору, уже жившему в Петербурге – тому самому, которого мы видели возле умирающего Ланского. При подобном случае д’Аламбер отнесся с высокомерным презрением к золотому мосту, который императорская щедрость намеревалась построить для него; Дидро пустился в путь, даже не зная, будет ли чем дотянуть путешествие до конца; немецкий же философ прежде всего принял свои меры и начал торговаться.

Когда Вейкарт сообщил Циммерману о желании императрицы, тот написал письмо в двадцать семь страниц, из которых вытекало, что он был бы счастлив увидать вблизи государыню, о которой и у него уже составилось самое высокое мнение, что рад служить ей и уже готов пуститься в дорогу, но желает прежде получить приглашение на определенную должность с гарантированным содержанием в семь, восемь тысяч талеров в год: английский король платит ему в настоящее время тысячу семьсот в год, а практика приносит втрое больше. – "Вы скажете, что это слишком много для философа? Друг мой, этого мало! Я до сих пор еще не в состоянии купить себе клочок земли и свободу, составляющих цель моих стремлений". Кроме того, князь Орлов уже предлагал ему последовать за ним в Россию, где он устроит ему жизнь "Жан-Жака Руссо" в одном из своих поместий, при десяти тысячах рублей в год содержания. Циммерман отказался, и князь бросился ему на шею, плача от сожаления. А княгиня чуть не помешалась.

– Дорогой человек! – заметила Екатерина, прочтя письмо, и прекратила переговоры. Она отказалась от врача и продолжала переписку с философом, касаясь всевозможных вещей, начиная от самых высоких нравственных вопросов и кончая приготовлением сыров. Циммерман пытался было возобновить переговоры, уменьшив свои требования; но Екатерина сделала вид, что очень заботится о здоровье философа, для которого опасается последствий такого долгого путешествия, и Циммерману пришлось удовлетвориться почетным поражением. В момент крымского путешествия он писал Вейкарту:

"Таврида! Таврида! Эта моя первая мысль утром, когда просыпаюсь, и последняя – вечером, когда засыпаю. 4 января я получил неизвестным мне путем вашу записку от 10 декабря. "О"! подумал я, распечатывая ее: эта записка без сомнения из Тавриды. "В ней не оказалось ни слова о Тавриде, но необычайно трогательные выражения от самой прекрасной, великой и милостивой души, какая есть на престоле и на земле. Более отзывчивой души никогда не существовало. "Не могу решать, но уже приняла решение (это ее слова) год тому назад, а теперь беру его обратно, ввиду того, что здоровье вашего друга может от того пострадать". Это слова ангела. О Боже! подобные слова суть выражения самой высокой и возвышенной, самой нужной и трогательной милости на земле".

Переписка с членами семьи также занимает значительное место в корреспонденции Екатерины. Она здесь проявляет много приятных качеств. Письма к великому князю Павлу и его жене в большинстве случаев по форме не позволили бы Вольтеру гордиться своей ученицей, но по содержанию принадлежат перу любящей матери, умеющей высказывать свое чувство. "Потрудитесь все четверо, отец, мать и двое детей, перецеловаться между собой", читаем мы в одном из этих писем. Среди них находится одно, написанное, в виде исключения по-русски. Вот оно:

"Петербург, 19 января 1782 г.

Александр Павлович третьего дня просил меня, чтоб я ему достала еще брата, но я его с просьбой отослала к вам, любезные дети; но он весьма просил, чтоб я отписала вам его просьбу, чтоб вы ему привезли третьего брата. Я спросила его, на что ему третий брат? На сие я получила ответ, что необходимо нужно брата одного еще для той важной причины, что он, когда сидит кучером, тогда у него один ездовой, а надобно, чтобы было два. Видя справедливость его требования, сообщаю вам с подкреплением с моей стороны просьбы друга моего сердечного. Он прибавил (конец письма по-французски:) еще другие подобные же причины, которые слишком долго приводит; достаточно, думаю, знать вам самую важную из всех".

Очень также милы писанные в шутливом тоне коротенькие письма к принцессе Каролине Дармштадской, "человеку сильной души и вовсе не сплетнице", как определила ее однажды сама Екатерина в беседе с Волконским. Но так ли уже не любила сплетню приятельница Вольтера и г-жи Биельке? Первое место, занимаемое Гриммом в числе ее корреспондентов, по-видимому, указывает на противоположное.

III

Гримму, действительно, принадлежит первое место среди корреспондентов Екатерины. Основательный труд Шерера избавляет меня от обязанности знакомить читателя с этой любопытной личностью придворного и фельетониста. Я только подчеркну некоторые черты в нем – именно те, благодаря которым на его долю, как мне кажется, выпала честь стать наперсником Екатерины, с которым она обо всем говорила откровенно, делая его, так сказать, ежедневным свидетелем своей самой интимной жизни.

Уже в 1764 г. Екатерина, по-видимому, была подписчицей "Литературной переписки". И участие ее было не из последних: она давала ежегодно полторы тысячи рублей, между тем как польский король платил всего пятьсот, а Фридрих, которого Гримм, однако упорно отказывался вычеркнуть из числа подписчиков, не платил ничего. С течением времени императрица стала все чаще и чаще обращаться к этому человеку, знавшему все и имевшему обширные связи с различными литературными и артистическими поручениями: покупкой картин или библиотек, раздачей медалей, передачей официальных разъяснений. Таким образом она, мало-помалу, привыкла иметь его в своем постоянном распоряжении, и он сам с удовольствием вошел в роль фактотума. Когда, в 1773 г. он в свите принцессы Гессен-Дармштадской, дочь которой выходила замуж за великого князя Павла, приехал в Петербург. Переписка уже надоела ему. Он перебивался с ней кое-как и теперь передал ее Мейстеру. Ему ни на одну минуту не приходило в голову поселиться навсегда в северной столице; он слишком ясно видел двойную опасность, грозившую ему там: уверенность в смерти со скуки и вероятность, по прошествии более или менее продолжительного срока, навлечь на себя немилость, уже поразившую его друга Фальконе. Он поставил себе целью – и добился ее необыкновенно ловко – жить в Париже, совершенно посвятив себя службе великой государыни. Гримм письменно изложил свое желание, искусно прибегнув при этом к литературному приему смешения серьезного с шутливым – приему, обеспечившему успех "Маленькому пророку из Бемишброда", точно так же, как всем, добивающимся чего-либо у великих мира сего. Успех обеспечивался двумя вечными уловками: пародией и не знающей границ лестью. Гримм написал пародию на "Верую", чтобы изложить свое исповедание веры в качестве новообращенного в екатерининский культ, и прибегнул к вмешательству лейб-медиков Екатерины – англичанина и немца – чтобы провести в шуточной консультации мысль, что его необходимо отправить в Париж, потому что он не годен ни на что больше, как на исполнение поручений, и, может быть, полезен только там. Он уехал, увозя, пока только разрешение императрицы писать ей прямо, и очень небольшие денежные выгоды: Екатерина в это время наводила экономию. Но когда он вернулся в Петербург в 1776 г., ко второй свадьбе великого князя, его положение уже было упрочено. Его беседы с императрицей, продолжавшиеся до семи часов, всполошили всех иностранных дипломатов с французским послом во главе. Гримм сделался важной персоной; но он не злоупотреблял этим. В письмах к мадам Жоффрен ему, правда, случалось иногда принимать несколько развязный тон, говоря об императрице и ее милости к нему в выражениях вроде: "Это прелестная женщина: жаль, что она не живет в Париже". Но в присутствии самой Екатерины он никогда не позволял себе никакой вольности. Он в этом отношении принял манеру держать себя, сохраненную им до конца жизни: манеру обожателя, глубоко сознающего собственное ничтожество. Когда Екатерина предложила ему место директора в новой задуманной ею школьной организации, он ловко уклонился от принятия предложения, говоря, что "ему хочется броситься к ногам императрицы и умолять ее оставить его в числе ее собак". Впрочем, он указывал, что будет плохим педагогом в России, так как язык Вольтера – единственный, которым он владеет правильно, и кроме того, разве не условленно, что он всегда останется "ничем" в распоряжении ее величества? На этот раз, уезжая в Париж, он увозил с собой неопределенный, но тем более соблазнительный титул императорского агента, при жаловании в две тысячи рублей и чине, соответствующем полковничьему. Это последнее очень забавляло Фридриха, но сам Гримм вовсе этим не смущался.

Ему не суждено было свидеться более с Екатериной; но, тем не менее, – и совершенно справедливо – он считался в глазах всей Европы человеком, стоящим ближе всего к русской императрице, хотя и был отдален от нее пространством в восемьсот миль. В течение двадцати семи лет он сохранил это исключительное положение, получая кое-какие почетные отличия, которым всегда придавал очень большое значение, и живя в скромном довольстве, отнятом у него революцией. Террористы, разграбившие его дом, не нашли там корреспонденции Екатерины: Гримм успел увезти ее в Германию. Революционерам пришлось удовольствоваться сожжением портрета императрицы; но все имущество Гримма погибло. По словам Шерера, это представлялось не конфискацией – так как Гримм был иностранцем и даже дипломатом, пользовавшимся в качестве такового покровительством народного права – но просто секвестированием, за которым последовало возвращение, в силу декрета Директории. Я не беру на себя противоречить ученому биографу, а еще менее того, осуждать революционное правосудие, и поэтому ограничусь передачей фактов. Применение этого правосудия, стоящего по-видимому в глазах Шерера очень высоко, можно исторически восстановить в следующем виде: состояние Гримма в то время, когда его захватила революция, состояло в тридцати тысячах ливров дохода, кроме довольно богатой обстановки и великолепной библиотеки. Возвращены были – как признает сам Шерер – только ценности. Книги, бумаги, картины, избегнувшие вышеупомянутого сожжения, застряли в хранилищах, откуда кое-какие остатки попали во французские музеи.

Конфискованные ценности были оценены в шестьдесят тысяч и выплачены – ассигнациями. Легендарная история пары манжет, к которой свелась эта уплата и которая под пером Гримма приняла вид шутки, имеет основанием весьма реальный факт, очень обыкновенный для времени, когда все это произошло. Стараясь избежать потерь от все более и более падавших бумажных денег, банкиры императорского наперсника прибегли к приему, обыкновенному в эти смутные времена: они превратили ассигнации в товар, и Гримм за свои 60 тысяч получил три пары кружевных манжет и несколько кусков кисеи – все в ящике, высотой в шесть дюймов. Вот все, что у него осталось от его состояния после столкновения с революцией.

Назад Дальше