Во времена Сандомирского рокоша польские публицисты проводили параллели между мятежом Зебжидовского против Сигизмунда III и войной москвитян с "предателем" царем Василием Шуйским, который "государя убил". В последнем случае речь шла о событиях весны 1605 г., когда при приближении к столице войск Лжедмитрия в Москве вспыхнуло восстание, которое возглавили князья Шуйские. По их наущению были задушены жена и сын Бориса Годунова, а его дочь Ксения сослана в монастырь.
В период шведского "потопа" и войн с Москвой в середине XVII столетия Веспазиан Коховский в 1655–1657 гг. усматривал связь между нынешними грабежами и убийствами, совершавшимися казаками в Белоруссии в 1658 г., и эксцессами времени захвата поляками Москвы при Сигизмунде III. В публицистике времени Яна Казимира осуждались "złamanie słowa Moskwie z przyczyn wojen od Dymitra zaczętych" (нарушение данного Москве слова из-за войн, начатых [Лже]Дмитрием) и "zuchwałą gorliwość religijną naszych w Moskwie" (дерзкое религиозное рвение наших в Москве) при Сигизмунде III. С неодобрением говорилось о недобросовестном ведении (mala f de) переговоров о союзе с Алексеем Михайловичем, имея в виду сорвать их при первом удобном случае.
Как видно, в польской политической публицистике XVII в. нет недостатка в примерах критики собственной позиции и объективной оценки политики Речи Посполитой по отношению к Московскому государству в первой половине XVII в., что опровергает тезис о преобладании в отношении поляков к "чужим" ксенофобии и предубеждений. Последние доминировали в стереотипах, распространяемых среди "широких масс" в пропаганде католической церкви и в литературе для общественных низов, – то есть в текстах, чаще всего встречающихся, но отнюдь не наиболее репрезентативных для характеристики образа мыслей "политической нации" как эквивалента сегодняшнего "политического класса".
Польско-московская уния рассматривалась польскими публицистами как аналогия, своеобразное воспроизведение польско-литовской унии. В основе и того и другого союза был заложен принцип политического партнерства. В связи с этим авторы неоднократно прибегали к сравнению возможного избрания на польский престол московского князя с выбором польским королем великого князя литовского Ягайло. Публицисты указывали, что, хотя литвин и был язычником, однако, став польским королем, он не только принял христианство в латинском обряде, но и заставил принять его своих подданных. При дворе Ягайло отдавал предпочтение польской знати, жалуя им земли в Великом княжестве Литовском.
Только через призму примера Ягайло можно понять кажущуюся наивной уверенность публицистов, в частности Мыцельского и Фредро, что цари – тираны для своих исконных подданных – не только не нарушат свободу польской шляхты, но даже расширят ее привилегии, обуздают произвол магнатов подобно тому, как Иван IV сокрушил могущество боярства. Авторы полагали, что избранный королем московский кандидат будет опираться на шляхту и сможет провести судебные и административные реформы, необходимые для усовершенствования управления обоими государствами.
Основываясь на прецеденте Люблинской унии 1569 г., польские публицисты рисовали заманчивые картины "тройственной унии" трех монархий – польской, литовской и русской, равной по могуществу ас сирийской и византийской державам и Римской империи. Такое государство простиралось бы "от моря – до моря" (от Каспия – до Северного моря). Только в этом контексте можно правильно истолковать стереотипный перечень "выгод" от польско-русской унии, приводимый в проектах как конца XVI в., так и первой половины XVII в.
Рассмотрим аргументы авторов в пользу "тройственной унии" в порядке частоты их применения в источниках. Во-первых, возвращение Речи Посполитой территорий, отторгнутых от нее и присоединенных к Московскому государству (так называемых авульсов). В этом случае царь возвращал бы их некоторым образом "сам себе", например, как княжество, пожалованное своему сыну и на ленном праве присоединенное к Речи Посполитой (подобно Прусскому княжеству). Во-вторых, устранение конкуренции Нарвы с Гданьском в балтийской торговле и развитие транзитной торговли через Литву. В-третьих; уния государств открывала бы перспективу унии православия с католицизмом. Начало могло быть положено переходом в католичество царевича как электора, а в дальнейшем – вероятно, и его подданных. В-четвертых, создавалась бы возможность приобретения польской знатью как более цивилизованными и достойными подданными исключительного влияния при московском дворе. В-пятых, уния с Москвой давала шанс на восстановление былого военного могущества Речи Посполитой. В этом случае царь давал бы деньги (nervum belli) на содержание объединенных вооруженных сил и выставлял бы пехоту, а поляки – конницу. Это позволило бы не только обеспечить общую безопасность, но и дало бы возможность совместного наступления на турок и татар.
Все эти выгоды носили экономический, а не идеологический характер. Трудно усмотреть в них проявление польского экспансионизма. Ныне они кажутся нам абстрактными, а история показала их нереальность. Такими же их видели и современники, объяснявшие это, прежде всего, двумя причинами. Первая заключалась не только в статусе православия как государственного вероисповедания в России времени царя Алексея Михайловича, но и в том, что Святой престол и польские епископы априори исключали кандидатуру московского правителя на польский трон. Вторая причина основывалась на благоразумной осторожности, ибо нельзя было поручиться, что избранный польским королем русский царь сохранит в неизменном виде общественный и политический строй Речи Посполитой.
Русско-польская уния означала бы на практике поглощение Речи Посполитой Россией, превращение "вольной элекции" (свободного избрания короля шляхтой) в пустую формальность и de facto преобразование польско-литовского государства в наследственную монархию и навязывание польской шляхте "московской неволи", а отнюдь не приобщение московского дворянства к польским шляхетским вольностям. Такие возражения настойчиво выдвигались противниками "тройственной унии" – начиная с Яна Димитра Соликовского во время первого бескоролевья и кончая великим коронным канцлером Стефаном Корыциньским и подканцлером Стефаном Ольшовским при Яне Казимире. История подтвердила правоту критиков проекта "тройственной унии".
Рассмотрение "альтернативного" варианта развития в истории подчас является инспиративным, и все же напоминание о проблеме "тройственной унии" представляется важным для понимания сущности федерализма как устойчивого феномена польской политической идеологии со времени Люблинской унии и вплоть до двадцатилетия между Первой и Второй мировыми войнами. Вопрос о характере и степени преемственности идеи федерализма на разных исторических этапах, разумеется, может вызывать дискуссию, подобно тому как, с точки зрения канонов классического историзма, может представляться абсурдным, несмотря на бросающиеся в глаза аналогии, сравнивание территориальных пределов Сарматии XVII в. с концепциями некоторых мыслителей славянофильского толка в XIX в., например Н.Я. Данилевского. Однако в сравнительных исследованиях по истории политических идей в Польше и России подобное обращение к воззрениям раннего Нового времени может оказаться не только интересным, но и полезным, в частности, для преодоления стереотипов, хотя бы на страницах научных трудов.
Перевод с польского Бориса Носова
Л.И. Ивонина (Смоленск)
Пруссия и Россия в европейских войнах первой четверти XVIII в.
Первые две декады XVIII столетия ознаменовались тяжелейшим международным кризисом, который в историографии нередко называют Второй Тридцатилетней войной. Этот кризис проявился в двух больших европейских войнах, в дипломатическом и военном отношениях тесно связанных друг с другом: на западе – в войне за испанское наследство (1701–1714) и на северо-востоке – в Северной войне (1700–1721). Одним из связующих звеньев между ними являлась Пруссия, географическое положение и политические амбиции которой затрагивали интересы многих государств, в частности динамично развивавшейся России. Вообще отношения между Пруссией и Россией можно отнести к разряду наиболее интересных и противоречивых в ходе европейских войн, тем более что именно на это время как раз приходится подъем и России, и Пруссии. Какие же факторы воздействовали на эти отношения?
Первый из них можно обозначить как общеевропейский. В конце XVII в. Европа вновь оказалась в состоянии лихорадочного поиска стабильности. Уже начиная с 1680-х гг. на континенте среди больших, средних и малых государств наметилась существенная перегруппировка сил, смена центров политического, экономического и идеологического влияния. Новая конфигурация субъектов системы международных отношений на континенте формировалась как дипломатическим путем, так и посредством применения силы. Американский историк П. Кеннеди справедливо назвал самой характерной ее чертой на протяжении полутора столетий после Вестфальского мира 1648 г. созревание мультиполярной системы европейских государств. Однако мультиполярная система сложилась отнюдь не сразу и находилась в начале XVIII в. еще в стадии становления, то есть на этапе формирования эффективной парадигмы равновесия сил.
Второй фактор, определивший характер российско-прусских отношений, можно условно назвать прусско-европейским. Свои интересы в войнах начала XVIII столетия преследовали отнюдь не только великие державы, но и второразрядные по европейской "табели о рангах" государства. Для целого ряда средних и небольших немецких и итальянских княжеств необходимо было обеспечение режима правовой защиты как в рамках международного права, так и в соответствии со статусом "чинов" Священной римской империи от возможных территориальных притязаний Франции. Такие государства, а среди них особенно Бранденбург-Пруссия, Бавария, Ганновер и Савойя-Пьемонт, стремились к повышению своей роли в мире "дворов и альянсов", к повышению статуса своих государей и их владений в иерархии европейских монархий и даже вынашивали замыслы приобщиться к компании великих держав. И в самом деле, некоторым, в данном случае Пруссии, удалось достичь своих желаний.
Вообще-то конкуренция в кругу европейских династий была старой игрой. Но со второй половины XVII в. началась всеобщая модернизация политической жизни: то было время возведения в высокий ранг церемониала на разных уровнях, проникшего в систему международного представительства и во многом определявшего положение и силу государства. В барочном мире дворы и союзы для рангов государств были почти столь же важны, как мощь их армий. К 1700 г. для всей Европы вопрос ранга и репутации приобретает новое качество. Эти понятия тесно переплетались между собой, олицетворяя, во многом благодаря Королю-Солнце, международное дворянство и дворянскую придворную культуру.
Третьим фактором, по аналогии со вторым, стал русско-европейский. В эпоху раннего Нового времени страны Восточной и Центральной Европы не просто конкурировали между собой за первенство, а были вовлечены в жестокую борьбу за выживание: период между 1650 и 1750 гг. являлся решающим этапом в этой борьбе. Для Петра Великого было просто необходимо одержать победу над Карлом XII и завоевать Ливонию, Эстонию и Ингрию, если он намеревался связать Россию с развитием Европы. Едва укрепившись на российском троне, русский царь поначалу вовсе не намеревался развивать активную внешнюю политику на Западе. В свое время это пытались делать Иван Грозный и отец Петра Алексей Михайлович, но в итоге потерпели поражение. Он обратился против Турции и в этом надеялся найти поддержку на Западе в конце 1680-х и 1690-е гг. Но Великое посольство царя Петра не достигло поставленных целей. Во время войны 1688–1697 гг. морские державы уклонились от предоставления помощи России, а что касается Империи, то Карловацкий мир 1699 г. по своим результатам для Леопольда I был несравним с результатами русско-турецкого мира 1700 г. для Петра I. Не достигнув желаемого на юге в определенной степени благодаря отсутствию должной поддержки занятых более важными делами европейских государств, Петр обратил свои взоры на запад, к Балтийскому морю.
Если русская политика в Причерноморье выдвигала для царя Петра на первый план отношения с Веной и Варшавой, то активизация усилий на северо-западе была в значительной мере связана с позициями Речи Посполитой, Саксонии и Пруссии. В течение полутора столетий, начиная с 1558 г., во всех странах, боровшихся за господство на Балтике (России, Швеции, Бранденбург-Пруссии, Речи Посполитой), произошли глубокие изменения в военной области, государственном управлении, общественной структуре и сословном строе. К концу XVII в. из перечисленных государств только Россия и Бранденбург-Пруссия ускорили темпы своего развития, обогнав Швецию и особенно Польшу. Последняя, потерявшая в христианском мире свое значение как барьера против турок и нуждавшаяся в серьезной трансформации политического устройства, все более становилась объектом споров более развитых держав за влияние в ее землях и даже их раздел. Речь Посполитая, сохранившая архаичные структуры государственного устройства шляхетской республики, вступила в период становления Вестфальской системы в полосу упадка, сменившегося на рубеже XVII–XVIII вв. длительным кризисом, и стала "яблоком раздора" для целого ряда сильных держав – как представителей "западного", так и "восточного" абсолютизма. В первые десятилетия XVIII в. именно здесь находился важный пункт внешнеполитических интересов Швеции, России и Пруссии.