Созданный в начале войны ЕАК оказался идеальной площадкой для осуществления злодейских замыслов, для истребления не только ненавистных палачам наборных еврейских шрифтов, так называемого квадратного письма, но и живых, добрых, всю жизнь занятых благородным трудом людей. Духовные и идейные цели ЕАК были безупречны и святы: убежденный, страстный антифашизм, мобилизация всех сил и средств на борьбу с фашизмом, спасение порабощенных народов Европы, и не в последнюю очередь еврейской нации, ее важнейшей европейской ветви, от полного уничтожения. Рядом с ЕАК, под крылом Совинформбюро, возникали и другие антифашистские комитеты: славянский, женский, молодежный, комитет ученых СССР. Они трудились сообща, и никому не могло прийти в голову, что однажды весь ЕАК, люди, преданные стране и нравственно чистые, не повинные ни в чем недобром настолько, что и судьи под конец перестали в этом сомневаться, - что они будут тем не менее убиты, истреблены потому, что этого захотел Сталин.
Вокруг ЕАК и газеты "Эйникайт", издававшейся комитетом, постепенно сгруппировались все еврейские писатели и журналисты, именно все, и это важно иметь в виду, многие деятели культуры и науки. Трудно назвать кого-либо из еврейских писателей страны, от молодых, начинавших в ту пору, до таких патриархов, как прозаики Дер Нистер или Бергельсон, кто остался бы в стороне от антифашистской работы, не писал бы для "Эйникайт" или по запросам зарубежных изданий, поступавшим в ЕАК из США, Англии, Мексики, Аргентины, Бразилии и других стран. И почти никто из авторов не избежал ареста, следствия, обвинительного приговора. Скажу даже так: не следует называть тех считанных, кого обошли репрессии и преследования: едва ли им доставило бы радость узнать, что в дни, когда преследовалась и обвинялась кровь, национальность, когда на плаху и на муку шли сотни людей, слепой случай сохранил их, уберег от страданий.
Никакая служба сексотов, никакие "аналитики" госбезопасности не смогли бы так оперативно и успешно составить списки заслуживающих покарания, разбросанных по стране от Владивостока и Биробиджана до Прибалтики, от Москвы до Ташкента и Душанбе евреев-литераторов. Но два списка: членов ЕАК, не только руководства, членов его президиума, но и всех рядовых активистов ЕАК, и авторов антифашистской "Эйникайт" - тотчас же положили начало следствию. Достаточно было назвать, так сказать, "в рабочем порядке" антифашистскую газету "Эйникайт" буржуазно-националистической, и каждый, кто писал для нее на идиш и печатался на ее страницах, автоматически причислялся к антисоветчикам, а следователи Абакумова умели добиваться нужных признательных показаний.
Во главе ЕАК стоял Михоэлс, членом президиума после убийства Михоэлса стал Зускин, это давало повод обвинить в буржуазном национализме московский ГОСЕТ, закрыть его и по такому случаю разогнать и другие еврейские театры, кроме одного случайно сохранившегося, киевского, спасенного послевоенным изгнанием из Киева в Черновцы. Чего ни коснись: науки, школы, еврейского ученого комитета при АН УССР, альманаха "Дер Штерн", переводчиков с еврейского и на еврейский, певцов-солистов и даже известных литераторов, пишущих на русском, но по происхождению евреев, - все специально было стянуто в один клубок, взято под подозрение в кабинетах Лубянки. Возникла атмосфера недобрых двусмысленностей, предположений, что эти литераторы по зову крови, по некоему врожденному национализму готовы изменить родине и идеалам коммунизма.
Удача сама шла в руки следователей - надо было лишь закрыть глаза на правду и закон, двигаться вперед властно и жестоко, калеча арестованных физически и морально - пытками, унижениями, матом, угрозами расправы с детьми, с близкими, лишением сна, плевками в лицо, карцером. Нам нет нужды ссылаться на жалобы подследственных на пытки и истязания; сами следователи - когда и для них наступил час расплаты за содеянное, а эта пора для иных наступила еще при жизни Сталина, отвернувшегося от Абакумова, - многое рассказали о себе и еще охотнее друг о друге.
"Преступников", собранных по полнейшему произволу, по ничтожному факту: кто-то присутствовал на каком-то обеде, посетил в интуристовской гостинице журналиста или общественного деятеля из США, страны - союзницы в годы войны; написал для зарубежной печати очерк о киевском враче профессоре Губергрице или авиаконструкторе Лавочкине, ответил на письмо из редакции "Эйникайт" или, не приведи Господь, сам обратился в газету с предложением о сотрудничестве, - таких "преступников" набралось несколько сот. Их оказалось так много, что иные из них группами были выделены по ходу следствия в отдельные слушания еще до лета 1952 года, когда решалась судьба членов президиума ЕАК, и были приговорены к разным срокам, а иные, как, например, журналисты Мириам Железнова (Айзенберг) и Персов, ничем не согрешившие против наших законов и нравственности, к расстрелу. Их убивали молчком, без газетной шумихи и ликующих кликов "народа", и молчком увозили в лагеря. И о суде над "главными преступниками", о приговоре суда не скоро узнали даже близкие: преступный процесс прошел втайне, скрытно, сталинский идеологический аппарат на этот раз отступил от давнего обыкновения извлекать пропагандистскую пользу из пролитой крови.
К этой особенности дела ЕАК я еще вернусь, она не случайна.
Следствию по делу ЕАК удалось довольно быстро составить фальшивые признательные протоколы, обвинив арестованных в "буржуазном национализме", в попытке создания "антисоветского националистического подполья", в измене Родине и даже в шпионаже по заданию американских спецслужб.
Недоставало одного: "заказанного" Сталиным террора или хотя бы подготовки к таковому, а именно посягательства на жизнь соратников Сталина, но прежде всего на самого вождя. Любые обвинения в терроре автоматически находили отклик в подозрительном Сталине. И все же главные, вожделенные обвинения долго не давались Абакумову. Они, можно сказать, дышали в затылок, грозя вот-вот выйти наружу, объявиться: ведь все эти Вовси и Этингеры, профессора, медики, пробившиеся слишком высоко, все эти мастера черной магии, "ненавидя" страну - в чем Абакумов не сомневался, - должны были ненавидеть и ее славных руководителей.
Без параграфа о терроре, о готовности к террору обвинение представлялось незавершенным, каким-то сиротским. Оно не могло вызвать полного удовлетворения Сталина.
В середине декабря 1947 года Абакумову выпала наконец удача, проступил след террора, и на сей раз террора против самого Сталина.
IV
По "Заключению" (от 4 ноября 1955 года) прокурора Главной военной прокуратуры полковника юстиции Жукова, "…основанием к аресту Фефера, Шимелиовича и других и началу дела бывших руководителей ЕАК послужили показания ранее арестованных Гольдштейна и Гринберга. Гольдштейн арестован 19.XII.1947 года по указанию Абакумова и без санкции прокурора". По приказу Абакумова Лихачев и Комаров, начальник и заместитель начальника следственной части по особо важным делам, "…начали домогаться от Гольдштейна показаний о проводимой якобы им шпионской и националистической деятельности, несмотря на то что никаких данных на этот счет в органах госбезопасности не было". Исполняя волю министра, следователи Комаров и Сорокин "подвергли Гольдштейна избиениям и, таким образом, вынудили его подписать сфабрикованный ими с участием работника секретариата Абакумова - Бровермана - протокол допроса, в котором указывалось, что Гольдштейну, со слов Гринберга, а затем и путем личного общения с руководителями ЕАК, известно, что Лозовский, Фефер, Маркиш и другие, под прикрытием ЕАК, занимаются якобы антисоветской, националистической деятельностью, поддерживают тесную связь с реакционными еврейскими кругами за границей и проводят шпионскую работу". Старший следователь спустя время подтвердил, что выполнил вместе с Комаровым приказ об избиении доктора наук Гольдштейна, что издевательства продолжались до той поры, пока Гольдштейн не показал наконец "…о шпионской деятельности Михоэлса и о том, что он (Михоэлс) проявлял повышенный интерес к личной жизни главы советского правительства в Кремле".
Внезапно возникшее обвинение Михоэлса - личный заказ Абакумова, уже замыслившего его ликвидацию как необходимый и непременный шаг для успешного развития всей преступной авантюры, для ареста множества лиц и скорого следствия. Абакумов и его подручные понимали, что Михоэлс не шпион, не изменник, не антисоветчик, но пытки сделают свое дело, скоро будет добыто столько ложных обвинительных показаний, что и самим палачам впору поверить в ими же сочиненные протоколы. Когда подписи жертв насилия уже появились внизу каждой допросной страницы, а жертва ненавистна тебе уже по самому звучанию своего имени, по форме ушей, по непременно "короткой" шее (Комарову она показалась короткой даже у Маркиша с его гордой посадкой головы, у стройного Тальми…), по загадочному для палачей языку идиш, а еще и потому, что русским языком жертва владеет лучше и грамотнее следователей-"забойщиков", когда ненавистна сама его кровь, - поверить можно и в нечистую силу.
Участь двух докторов наук - Гольдштейна и Гринберга - поможет нам отойти от принятых и таких щадящих определений, как "побои", "физические методы воздействия", скрадывающие реальный, непереносимый ужас того, каким образом выбивались подписи подследственных. Я с растущим беспокойством всматривался в подписи непокорного Шимелиовича и видел, как надругательства на протяжении сорока месяцев следствия изменили его "автограф", опытный графолог прочитал бы по этим подписям всю его долю этой поры, как мы - не побоюсь такого сравнения! - прослеживаем трагическое жизнеописание Ван Гога по его пронзительным автопортретам…
Не все обладали упорством и силой воли Шимелиовича, его мужеством обличать палачей и по ходу следствия, и в судебном заседании. Но сохранились письма Гольдштейна из тюрем и лагерей: письмо от 3 апреля 1950 года и от 11 октября 1953-го. Первое письмо из Верхнеуральской тюрьмы, бывшей в начале 30-х годов политизолятором для противников Сталина; оно писано еще при жизни диктатора. Гольдштейн осторожно жалуется на то, что он "семь раз подвергался тяжелым репрессиям", а из второго письма мы узнаем трагические подробности. Второе письмо адресовано в Министерство внутренних дел СССР, в то время уже подведомственное Берии, которому вторично после 1938 года показалась не только выгодной, а прямо-таки спасительной роль освободителя, защитника униженных и оскорбленных. "Я был снова вызван на допрос, - писал Гольдштейн 11.Х.1953 года, - на котором, кроме майора Сорокина, присутствовал подполковник Лебедев, а также другой подполковник, фамилии которого я не знаю. Могу сообщить только, что он с лысиной, идущей от лба… Меня стали избивать резиновой палкой по мягким частям [спустив штаны, били по гениталиям. - А.Б.]. Держали меня двое: подполковник Лебедев и еще какой-то майор, а избивал меня майор Сорокин. Затем заставили меня сбросить туфли и стали нещадно бить по пяткам. Боль была совершенно невыносимая… Не имея возможности дольше переносить боль, я стал просить о пощаде, вопя, что все, что угодно, скажу и признаю… Но когда меня, избитого и истерзанного, заставили подняться, я не знал, что сказать. Избиение возобновилось с новой силой".
Тогда-то Гольдштейн и назвал первое всплывшее в потрясенной памяти имя Захара Григорьевича Гринберга, шестидесятилетнего кандидата исторических наук, старшего научного сотрудника Института мировой литературы АН СССР им. Горького. Сказал, что Гринберг интересовался тем, как живут дочь Сталина Светлана и "ее муж Мороз", интересовался, хотя даже не знал точной фамилии еврейского зятя Сталина - Мороз или Морозов? "Не успел я это промолвить, как меня, не держащегося на ногах, потащили в одну из соседних комнат, в которой я увидел за столом неизвестного мне генерал-полковника. Увидев меня в таком истерзанном состоянии, генерал-полковник спросил, не заболел ли я".
Опасаясь пожаловаться, Гольдштейн только проговорил: "Да…" "Меня, избитого, с окровавленной рукой, увели в камеру, где я пролежал в полубредовом состоянии всю ночь и весь следующий день".
Сорвавшееся в бреду имя, ложь или обмолвка стоили Гринбергу жизни: арестованный также без санкции прокурора лихорадочно заторопившимся Абакумовым, он попал в лефортовско-лубянскую мясорубку, долго держался, был бит нещадно, по любимому выражению Абакумова, "смертным боем". Искалеченный, он 22 декабря 1949 года умер в тюрьме. По медицинскому свидетельству, умер от инфаркта миокарда: что ж, верно, от боли в пятках или ягодицах не умирают, должно разорваться сердце…
Гольдштейна вновь привели к Абакумову, генерал-полковник "…настаивал, чтобы я не отказывался от того, что показал против Евгении Александровны Аллилуевой… Тогда-то министр, посетовав, что Гринберг отрицает правильность моего сообщения об интересе Михоэлса к кремлевской квартире Сталина, спросил: "Значит, Михоэлс подлец?" Все это время и в течение ряда долгих недель меня допрашивали 2 раза в день. Один раз днем, от 2 до 5 часов, и второй раз ночью, приблизительно с 12 часов до четырех с половиной и пяти с половиной утра. Ночью я не спал, а с 6 утра до 10 вечера не давали ни на минуту вздремнуть надзиратели… Часто ночные допросы - без допросов: следователь читает газету, куда-то уходит, рассказывает об охоте на волков в Брянской области, о том, как он летал бомбить Берлин, и т. д… Лишь после подписания протокола [признательного. - А.Б.] я позволил себе спросить у майора Сорокина: в чем же конкретно меня обвиняют?.. Сорокин сказал, что, подписав протокол № 1, в котором говорится о передаче сведений об Иосифе Виссарионовиче Сталине, я уже тем самым признал себя виновным в шпионаже".
Что же так воодушевило Абакумова? Что заставило его торопиться, действовать опрометчиво, заявить в присутствии своих помощников, что "показания Гольдштейна [об интересе Михоэлса к личной жизни Сталина по заданию иностранной разведки. - А.Б.] он держать не может и обязан о них доложить в Инстанцию"? По свидетельству полковника Лихачева, едва подтверждение версии о нацеленности "еврейских буржуазных националистов" на жизнь и семью Сталина было "выбито" (!) и у Гринберга, оно тоже было немедленно отправлено в Инстанцию.
Абакумов сделал один из ошибочных ходов, роковых для его судьбы, погубивших его в июле 1951 года. Сведениям о "террористических замыслах" против Сталина в Инстанции придавалось исключительное значение. Не случайно Комаров, тоже оказавшийся в тюрьме в 1951 году, в письме к И.В. Сталину прежде всего верноподданнически напоминал: "В 1948 году я первый при допросах арестованных выявил, что еврейские националисты проявляют интерес к нашим руководителям партии и правительства, и в результате этого в дальнейшем вышли на Еврейский антифашистский комитет". Комаров похвалился тем, что допрашивал Аллилуеву - сестру покойной жены Сталина - и установил, что "вокруг нее концентрируется группа лиц еврейской национальности". Он позвонил из Лефортова, где шли допросы, Абакумову, и немедленно "по подозрению" были арестованы Шатуновская и Гольдштейн, из них стали выбивать признания о передаче американской разведке сведений о руководителях советского правительства. Комаров уверен, что именно ему принадлежит заслуга раскрытия заговора ЕАК, не подозревая, как долго подготавливалось, пестовалось и разрабатывалось это дело упорным, прямолинейным, но не лишенным злодейской фантазии Абакумовым.
Аллилуевы раздражали Сталина самим своим существованием. Даже смолкшие, покорные, они все равно оставались бы немым укором ему, постоянным напоминанием о женщине, которую он когда-то любил, чьими портретами украсил свой дом, с годами теряя нежность к ней и взращивая в себе обиду: как она могла, как посмела нанести ему удар в спину! Ненавистен был Сталину - потому и поплатился - Павлуша, подаривший Надежде Сергеевне дамский, почти игрушечный пистолетик, ненавистны были и благополучные, продолжавшие жить как ни в чем не бывало жены соратников - Полина Жемчужина-Молотова, Мария Марковна - жена Кагановича, Дора Хажан - жена А.А. Андреева, жены Ворошилова, Буденного, Калинина. Не сделавшись ни схимником, ни женоненавистником - отнюдь, - по злобности натуры он рад был разрушить и домашнее счастье сподвижников, презренные семейные, "мещанские" радости бытия. Он отнимал их от дома, превращая ночь в день, затягивая частые застолья до глубокой ночи, а то и до утра, но наиболее радикальным решением становился арест жен - впадающий в паранойю Сталин действовал безжалостно.
Анна Сергеевна Аллилуева не притихла, вела жизнь открытую, говорливую, по слухам, доходившим до Сталина, приступила к писанию мемуаров. Она пыталась и со Сталиным держаться с достоинством, за что и поплатилась сама, а с ней и Аллилуева Евгения Александровна и ее муж, Николай Владимирович Молочник.
Среди знакомых Аллилуевых был и доктор экономических наук Гольдштейн. 11 декабря 1947 года, на следующий день после ареста Евгении Аллилуевой и Молочника, дочь Аллилуевой от первого брака, Кира Павловна, пришла к Гольдштейнам, рассказала им об аресте родителей и попросила их посетить на следующий день концерт в консерватории, где должна быть Светлана Сталина, чтобы рассказать ей о случившемся.
Гольдштейны в концерт не пошли, побоялись, но осторожность не спасла Исаака Иосифовича. Наружное наблюдение донесло, к кому поспешила дочь арестованных, и в ночь на 18 декабря его взяли. Началось выколачивание нужных показаний: речь шла о родне Сталина, о его доме, о дочери Светлане, незадолго до того познакомившей Гольдштейна со своим мужем. Поэтому Абакумов лично занялся арестованным в поисках нити, которая вывела бы на материал "террора", тайной подготовки к нему.