Тело её - половинка разъятого целого. И половина эта всеми своими волнистыми неровностями взывает к немедленному восстановлению, воссоединению, завершению, как требует того половинка расколотой вазы или створка разорванной раковины: пусть часть станет целым, а целое - единым, как сливаются сейчас на девичьей груди и бедрах свет костра и луны, неверные жаркие блики и ровные мертвенные лучи…
Василика переползает под полог и растягивается рядом на спальном мешке. Тенью руки я гладил тень её головы, но она этого не замечала.
Ложись поближе, цыганка!
Глаза твои оторочены соболями. Зрачки твои цвета крепкого чая. Крылья носа трепетны, как лепестки горных пионов…
Лунный свет льется сверху, и тени, её ресниц падают на полщеки. Ресницы можно расчесывать гребешком. А на щеке, словно на грани игральной кости,- две точки - две родинки. Кому-то они выпадут…
Губы у нее от природы сложены в улыбку. Уголки чуть вздернуты, и улыбчивое выражение сохраняется, даже когда она сердится. Губы свежие и розовые, как сыроежки. Я тянусь к ним. Я нахожу их сквозь чадру распущенных волос. Я обжигаюсь о них.
Она отодвинулась.
- Почему?
- Не надо. Я пила твою кровь. Мы теперь как родные.
- Ничего себе! Мы так не договаривались!
- У нас обычай такой. Можешь звать меня -пхенори.
- Как, как?
- Пхенори - сестра.
Не вижу, но чувствую, как она там, в темноте, хитро улыбается.
- Расскажи сказку,- просит она.
- Забыл я все сказки…
- Вспомнишь - поцелую. - Только такую, чтоб я не знала!
Это уже почти как в сказке. Ну, чем тебе не сказка - и эта твоя просьба, и эта ночь?!
Полог палатки отброшен, и серебряный ковш Медведицы висит прямо на растяжной стойке. Конь на холме замер, будто гребень, воткнутый в копну волос. Серп месяца скользит над сопкой так низко, что того и гляди скосит лес на её вершине вместе с неподвижным конём.
Земля отвернулась евразийским материком от солнца, и космическая тьма затопила горы. Ведь ночь - это космос, не прикрытый голубым куполом; космос, приступивший к земле вплотную- до травы и песчинок. Горы нависли над звёздами, как жернова над зернами…
Мы лежим с тобой на обочине Млечного Пути, и мимо нас проносятся по кругу суточного вращения Возничий, Гончие Псы, Пегас, обе Медведицы, Персей, Андромеда, боги, герои, звери и змеи Зодиака.
У человека три грамоты - словарная, математическая и музыкальная. Кто познал язык букв, цифр и нот, тот грамотен трижды. Но кто знает звёздную грамоту, тому можно не учить ни азбуки, ни формул, ни гамм. Так считал один древний арабский астролог.
Всякий раз, когда в глухую заполночь наша подлодка всплывала "на звёзды", я становился его единоверцем.
Крышка верхнего рубочного люка поднималась тяжело и плавно, будто дверца бронированного сейфа, и за ней банковскими сокровищами мерцали спутанные ожерелья созвездий, диадемы, жемчуга внаброс…
Мы месяцами не видели ни встречных судов, ни чаек, ни летучих рыб, ничего того, что хоть как-то развлекает глаз мореплавателя в океанской пустыне. Даже её унылые равнины, которые до тошноты приедаются надводным морякам, скрыты были от нашего глаза.
Единственное, что могли мы обозревать вширь и ввысь, сворачивая шеи и заводя зрачки под лоб, был ночной звёздный купол.
В одно из таких всплытий штурман показал мне созвездие Кассиопеи - перевернутую букву "М". От Кассиопеи по звёздной цепочке Персея взгляд попадал в квадрат Пегаса, помеченный по углам алмазными точками. Пунктир Дракона походил на вздыбленную кобру.
Я учил со звёздия, как заучивают иероглифы. И однажды, запрокинув голову, вдруг понял, что не просто смотрю, а читаю. Читаю самую древнюю Библию человечества - звёздное небо.
Подобный восторг я испытал лет в шесть, когда впервые разрозненные буковки слились у меня в слова, а затем и в картины "Конька-Горбунка".
Я читал звёзды! Я постиг четвертую грамоту, как некто из счастливцев - четвертое измерение мира.
Взгляд мой чертил по небу зигзаги, дуги, спирали, полные того смысла, который ведом был ещё Птолемею, если не его праотцам. Глаза Коперника и Канта пробегали небо теми же тропами, какими странствовал по ночному небу взор Улугбека. Это было больше чем чтение…
Взгляд скользил по звёздным дорожкам неуклонно, как игла по звуковым бороздкам, и в ушах звучала музыка: Альтаир, Арктур, Антарес… Её не нарушали ни возгласы штурманов, целящихся в небо раскоряченными секстанами - "Фролов! Альфа Орла. Товсь! Ноль!" - ни вонючий дым кубинских сигарет "Лигерос". Штурманский электрик Фролов, помечая в блокноте высоты звёзд, смолил эти сигареты безбожно - по три сразу торчали у него изо рта, как гвозди у обойщика. Недели табачного голода он наверстывал в минуты ночных обсерваций.
Какой милой кажется отсюда его рожа, надоевшая к концу похода до зубовного скрежета. Вот уж не думал, что альфа Орла станет синонимом длинноносого язвительного матроса.
Здорово, Персей! Я помню, как в Средиземном из твоих роз звёздий выплыли огни противолодочного самолёта. Мы нырнули тогда, распугав дельфинов. Но из крылатой машины заметили фосфоресцирующий след нашего погружения- он полыхнул зелёным адским огнём,- и летчики набросали вокруг буи - слухачи - точь-в-точь как оцепляют флажками загнанного волка.
Мы прорывались сквозь акустические барьеры, и ушли, обманув алюминиевых птиц хитростью ящериц с той лишь разницей, что наш потерянный "хвост" не извивался, не дрыгался, а, зависнув в глубине, свиристел, копируя шум лодочных винтов. И те, кто нас выискивал, пошли на ложный звук.
Боже, какие ничтожные события записывал я звёздными иероглифами! Знаками, предрешившими столько рубиконов, судеб, жребиев… С таким же кощунством можно было колоть грецкие орехи маршальским жезлом или записывать телефоны на полях папирусных свитков. Но что поделать, если звёздное небо уже исписано моей памятью, как вахтенный журнал. Мне неловко порой смотреть на него, как листать дневник, случайно прочитанный всеми.
…Мы лежим на обочине Млечного Пути с сёдлами в головах и с серебряным ковшом Медведицы в ногах. А над нами в звёздной сети бьётся чёрная рыбина моей субмарины.
Санта-субмарина!
7.
Утром я проснулся оттого, что в ухо забрался жучок. Попробовал достать его мизинцем, но насекомое забилось ещё глубже. Спросонья я нечаянно раздавил его - со страшным хрустом! Взвизгнув от омерзения, бросился к ручью промывать ухо. Сна как не бывало. Я утопил его в пригоршне холодной воды.
Пока я развожу костёр, Василика пригоняет коней. Только она могла разыскать их, забредших невесть куда. Слегка одичав за ночь, кони подпускают к себе не сразу - после долгих увещёваний и хлебных посулов. Мокрые от росы, с кровавыми следами лопнувших от пересоса клещёй, с репейными колючками в челках и гривах, они наконец вверяют себя в хозяйские руки.
Грай возвращается из ночных похождений в коре засохшей грязи. Поваляться в осоке, принять болотную ванну - любимое его удовольствие. Или, может быть, он надеется, что на такую грязную спину никто не посмеет положить потник, седло, вьюки? Скребу его, чищу, а он дышит в лицо мокрыми травами, ароматом кадушки с огурцами - смородиновым листом, диким чесноком, щавелем.
Путь на Край Мира начинался из глубокого ущелья, заросшего таёжными джунглями столь густо, что упади сюда самолёт, и он не разобьется - спружинит на батуте из ветвей, подпрыгнет и опустится на сплетённые кроны целёхоньким.
Внизу сквозь темную зелень листвы светилась нежная зелень реки. Здесь, у входа в ущелье, пологие берега перерастали в каменные стены неоглядной высоты. Скала нависла над тропой гигантской обратной лестницей, чьи мощные ступени почти перекрывали каньон, громоздясь одна над другой.
Берег, по которому мы ехали, входил в ущелье узким заплечиком и очень скоро начинал лезть вверх, упираясь в осыпь каменных глыб. Граненые валуны застыли в самых неустойчивых положениях. Даже непонятно было, что помешало им съехать вниз до конца и что держит их до сих пор? Казалось, неудержимый этот камнепад застыл, повинуясь гипнозу чьего-то взгляда, и стоит этому неведомому духу гор отвести на секунду взор, как вся лавина с пылью и грохотом ринется на заплечико, а оттуда в реку.
Некий дух гор в чем-то провинился, и старшие братья велели держать ему обвал взглядом до тех пор, пока на него не вступит грешник ещё более горший. Только так можно было объяснить это шаткое равновесие.
Осыпью Осужденного Духа назвал я этот подъём.
Мы ведем коней в поводу. Грай карабкается за мной, как заправский альпинист, но иногда подкова соскальзывает с перекошенного камня, и тогда грузное тело слегка сотрясает осыпь. Если умный все же пойдет в гору, то уж коня за собой не потащит, Василикин Гнедко корячится на ребристых плитах, то и дело оступаясь и приседая.
Застывший оползень вывел нас на маленькое плато, прилепившееся к горной стене. Его стоило наречь Эдемом за то, что после смертельного риска и испытания на грешность человек попадал в светлую березовую рощу и мог перевести дух, повалившись в фиалки, цикламены, горную лаванду, огненно-рыжие жарки. Здесь он мог вкусить и целебных ягод облепихи, а пройдя чуть дальше - напиться из полуводопада-полуручья. Без брызг и мути тонкой широкой лентой соскользал он по отвесной плите, а затем, отразившись внизу о плавную крутость, фонтаном взлетел вверх и в три коротких извива сбегал в пропасть. Высота разрывала поток на части, и он не вливался в реку, а обрушивался в нее дождем.
Кроны берез вспухали от птичьего щебета. Плети плюща состязались между собой, кто выше заползет на скалу. Солнце нагревало серые камни, и на них выступали красные капельки земляники. И верилось: вот она, та страна, где "камень становится растением, растение - зверем, зверь - человеком, человек - демоном, демон - богом". Влажный лоб чутко ловит токи ветерка, уши полны птичьих трелей, а глаза залиты сквозь опущенные веки красным золотом солнца.
Здесь было так привольно и радостно, что не хотелось никуда уходить. А мысль о том, чтобы навсегда раствориться в этом зелёном шуме и солнечном буйстве, стать вековечной его частицей, казалась такой заманчивой, что, окажись в моих руках пистолет, я бы не колеблясь, простым нажатием на курок ввергнул себя в этот прекрасный солнцеворот листвы, брызг, птичьего гомона.
Смерть переходила здесь в жизнь щедро, зримо и утешительно.
Вон поодаль из распластанного, наполовину осевшего в землю ствола старой березы вытянулись в рядок семь молодых деревцев. Чем не белые щенята, которых кормит развалившаяся псина?
В стене у расщелины, откуда выливался ручей, была выбита полукруглая ниша размером с почтовый ящик. В нише на плоском красном камне сидел бронзовый, посиневший от времени буддийский божок.
Унести бы бурханчик с собой да поставить на письменный стол… Я не посмел это сделать, и сам не знаю почему. То ли из смутного страха перед спуском по обвалу. (А вдруг, чем чёрт не шутит, глыбы ринутся вниз именно тогда, когда я разрушу эту маленькую кумирню?) То ли потому, что без этого божка ущелье лишилось бы своей тайны и Край Мира превратился бы в обычный обрыв над пропастью… То ли потому, что вспомнил матроса Жамбалова с его "кумирней" в центральном посту…Но камень, на котором сидел Будда, камень был самым настоящим авантюрином - полудрагоценной разновидностью кварца; земля скупо выпустила его из своих недр только на Алтае. Я отщепил себе кусочек: название камня вполне отвечало духу нашего предприятия.
8.
Странное зрение обрел я в горах. Вот зеленобородый корявый кедр сталкивает с валуна березу. Корни её выброшены в воздух, она скособочилась, как канатоходец, потерявший равновесие, и держится до первого ветра. немой вопль о помощи висит над валуном.
Толстенные чешуйчатые корни кедрачей обвивают валуны, как змеи, приподнимают камни над землей, вдавливают их в податливые тела толстенных стволов, и те вбирают их, втягивают их в себя, будто переваривают каменную добычу в морщинистых дуплах, как желудках. Одревесневшие лапы, когти, клешни, щупальца всех мыслимых на земле видов цепляются за скудную, нанесенную ветром почву. Глядя на них, понимаешь, как и почему сложились легенды о хищных орхидеях, растениях-людоедах.
А такого я не видывал за всю свою многоезжую жизнь. Могучее дерево высилось посреди плато. Сквозь лохмотья отринутой коры белели округлости всех форм человеческого тела. Корявый ствол оброс гроздьями женских грудей, вспученными и продавленными пупами, бородавками. Это было живое изваяние. Должно быть, под сенью именно такого древа Эроса свершилось грехопадение Адама и Евы. Тут даже не надо было срывать никаких запретных плодов. Достаточно было внимательно рассмотреть ствол.
Плато Эдем кончалось площадкой, заваленной обломками шестигранных столбов, похожих на гробы. Площадка Разбитых Саркофагов, (по-другому её не назовешь) жалась к стесу горы и уходила за поворот сужающимся карнизом.
Алтайское солнце било в каменную стену с такой силой, что казалось, именно солнечные лучи и раздробили базальтовый монолит. Это из-под их золотых ломиков просыпалась на тропу каменная дребедень. "Каменоломня Солнца",-нанес я новое название на свою мысленную карту.
Гнедко, покорно шедший за Василикой, вдруг захрапел, замотал головой, вырывая повод. Грай тоже раздул ноздри, присел, упираясь передними копытами.
- Балуй, черт! - прикрикнула Василика.
Кони,всхрапывая, прядя ушами, нехотя пошли следом.
Стена состояла в этом месте из гигантской перекошенной стопы каменных плит с глубоко выветренными промежутками. Плиты выступали неровными острыми краями в самых неподходящих местах - то под ногами, то на уровне глаз. Да и сам карниз являл собой край пластины, выдающийся на метр-полтора из общей стопы. В тёмных промежутках прятались корни и змеи. Корни спускались от корявых деревцев, росших на закраинах плит. А змеи - плоскоголовые бурые щитомордники - гнездились в щелях друг над другом - ярусами и этажами. Я назвал стенку Змеиным Солярием, потому что на её каменных полках гады занимались не чем иным, как грели холодную кровь, переваривали на солнцепеке добычу да крутили любовь в прямом смысле этого слова: завязывались скользкими тугими узлами, обвивали друг дружку, сплетались в клубки. При нашем появлении Змеиный Солярий щетинился живыми отростками, которые, гибко покачиваясь, поворачивались нам вслед дружно, словно ворс под ладонью. Они шипели так яростно и надсадно, как будто шипом своим могли спихнуть нас в пропасть. На какую-то секунду, я и в самом деле почувствовал его упругую отталкивающую силу. Мы жались к самому краю тропы, но все равно плоские коробочки змеиных голов качались у самых плеч.
Если в крови Василики жила не только жрица огня, но кое-что перепало и от бродячих факиров-заклинателей, то тем лишь и можно объяснить наш благополучный проход Змеиного Солярия. Мы прошли его так поспешно, что я ни разу не успел ужаснуться высоте, ниспадающей за обрывом карниза.
Тропа вилась по каменной стене и продолжала сужаться. Когда она достигла ширины газетной страницы, я вдруг сообразил, что пути обратно нам уже нет - кони просто не смогут развернуться. Я хотел поделиться столь неприятным открытием с Василикой, но понял, что она сама обо всем догадалась, потому-то мы и идем вперед и вверх безостановочно. Высота росла, и очень скоро я почувствовал себя так, будто стою на балконе десятиэтажного дома и балкон этот без перил. Я с детства боюсь неогороженной высоты и сейчас, сделав несколько шагов, ощутил в коленях знакомую дрожь с томительно сосущей отдачей под ложечку. Боязнь высоты - сладостный страх, ибо где-то в глубинах сознания живет предчувствие: смертельный удар твой будет предварен упоительнейшими секундами полета, пусть отвесного, пусть недолгого, но всё-таки полета, гибельное блаженство которого суждено узнать лишь парашютистам с нераскрывшимися куполами.
Чтобы избавиться от страха я стал смотреть только на тропу. Перекрученная, как тесьма, она отвлекала от жутковатого соблазна глядеть вниз: каждый шаг приходилось обдумывать, словно шахматный ход. И все же боковым зрением я видел, что мы поднялись примерно на уровень стрелы башенного крана. Я представил, что мы и в самом деле стоим с Граем на ажурном пролете где-нибудь в Черёмушках, и на минуту сделалось смешно.
"Ну хорошо,- усердно обманывал я себя,- а если бы эта тропа пролегала на поляне?! Я бы прошел по ней не покачнувшись, даже не заметив, что иду по идеальной прямой. Мне бы хватило ширины стопы. В конце концов, там, внизу, ничто не соразмерно привычным вещам, ничто не выдаёт высоту. Почему бы мне не представить тогда, что в ста метрах подо мной течёт не горная речка, а ручеёк, такой же узенький, каким он видится мне сейчас? А все валуны и каменья внизу - всего-навсего галька. Да-да, я иду вдоль ручья и вижу его с высоты своего роста. Только и всего".
И я пошел почти безбоязненно. Во всяком случае, высота не манила и не притягивала к себе.
Поодаль от тропы и чуть внизу пролетели две птицы, и я увидел их серые в крапинку спины. Я видел спины летящих птиц! Я стоял так высоко, что видел птиц сверху, и парящие птицы были ближе, чем земля.
Высота - близкая, зовущая, пьянящая - ощутилась так остро, что в глазах закачалось ущелье, а каменная стена сама собой стала отдаляться от правого плеча. Плеча, которое так жаждало втиснуться в нее, но не могло почему-то приблизиться к спасительной тверди ни на йоту. Закричи я в ту секунду от ужаса, и уж точно бы свалился вниз. Но спазм перехватил горло. Я промолчал. Удержался.
Василика же бодро шагала по карнизу, едва видная из-за крупа Гнедко. Конь покорно шел следом, но копыта он ставил по самому краю тропы. Держаться ближе к стене ему мешал правый вьюк - в самый раз было перерезать перекидные ремни, и черт с ними, с этими спальниками! Но нож остался в левой суме, а та давно уже свисала над пропастью.
Грай, как и все животные, избегает встречаться глазами с человеком, но сейчас он явно ловит мой взгляд, а поймав, заставляет меня отвернуться. "Куда завел, хозяин?" - не мигая, спрашивал конь.
Тропа-ловушка начиналась от Змеиного Солярия. Ступив на нее с конём, не свернешь назад- лошадь пятиться не умеет, а обойти её ты не сможешь. Похоже, что Василика и сама не знает, куда выходит эта тропа. Да и выходит ли она вообще куда-нибудь? Может быть, дальше, вон за тем поворотом, она обрушена камнепадом или завалена осыпью? Я не хотел думать, что будет, если так оно и случится. Но картина рисовалась сама собой: две лошади медленно и плавно, словно в рапидной киносъемке, кувыркаясь, летят вниз. Летят вдоль отвесных каменных столбов-кристаллов, из которых сплошь составлена наша стена, летят, оглашая ущелье истошным ржанием…
Чтобы освободить дорогу назад, придётся, выбрав самый неожиданный для коня момент, с силой рвануть за повод к пропасти…
Грай шел за мной, приглядываясь, куда и как я ставлю ступни. Правый вьюк истёрся о стенку до дыр. Перед каждым новым перекосом карниза я оборачивался и спрашивал коня глазами: "Пройдешь?" - "Пройду",-отвечал тот и осторожно обнюхивал накрененные к обрыву плиты.