Все тогда слушали радио, а те немногие, что могли купить телевизор (он в этой стране по-прежнему символ роскоши), смотрели телевизор. В то время, то есть в конце августа – начале сентября, каждый день приносил щедрую порцию сенсаций о жизни двора и императора. Сыпались цифры и имена, указывались номера банковских счетов, названия имений и частных фирм. Показывали дома представителей знати, сосредоточенные там богатства, содержимое тайников, горы драгоценностей. Часто выступал министр высочайших привилегий Адмасу Рэтта, который, давая показания перед комиссией по расследованию коррупции, сообщал, кто из сановников, что и когда получил, где и на какую именно сумму. Сложность, однако, состояла в том, что невозможно было провести четкую грань между государственным бюджетом и персональной императорской казной, все это было стерто, смазано, выглядело двусмысленно. На государственные средства сановники возводили дворцы, приобретали поместья, ездили за границу. Самые колоссальные богатства сосредоточивались в руках императора. С годами усиливалась и его алчность, его старческая, жалкая ненасытность. Об этом можно было бы говорить с грустью и снисходительностью, если бы не тот факт, что Хайле Селассие брал из государственной казны миллионы, совершая (и он сам, и его люди) эти хищнические операции посреди кладбищ жертв голодной смерти, кладбищ, обозримых даже из окон императорских палат. В конце августа военные оглашают декрет о национализации всех императорских дворцов. Таковых было пятнадцать. Судьбу дворцов разделяют приватные предприятия Хайле Селассие, в том числе пивоваренный завод имени Св. Гийоргиса, автобусный парк в Аддис-Абебе, производство минеральных вод в Амбо. Офицеры продолжают наносить императору визиты и ведут с ним длительные беседы, настаивая, чтобы он вернул из зарубежных банков свои сбережения и передал их в государственную казну. Вероятно, никогда не удастся точно установить, какая именно сумма находилась на счету императора. В пропагандистских выступлениях речь шла о четырех миллиардах долларов, но это можно считать преувеличением. Скорее, имелись в виду несколько сотен миллионов. Настойчивость военных кончилась неудачей: император не вернул правительству этих денег, они до сих пор хранятся в зарубежных банках. Однажды, вспоминает Л. М., во дворец явились офицеры, заявив, что вечером по телевидению будет демонстрироваться фильм, который Хайле Селассие обязан посмотреть. Камердинер сообщил об этом императору. Монарх охотно согласился выполнить просьбу своей армии. Вечером сел в кресло перед телевизором, началась передача. Демонстрировался документальный фильм Джонатана Дамбильди "Утаенный голод". Л. М. заверяет, что император досмотрел фильм до конца, после чего предался медитациям. В эту ночь, с 11 на 12 сентября, слуга и его господин – два старика в опустевшем дворце – не спали, так как это была новогодняя ночь, согласно эфиопскому календарю начинался Новый год. По этому случаю Л. М. расставил во дворце канделябры, зажег свечи. На рассвете они услышали рокот моторов и скрежет гусениц, движущихся по асфальту. Потом воцарилась тишина. В шесть часов утра ко дворцу подкатили воинские автомашины. Трое офицеров в полевых мундирах проследовали в кабинет, в котором император пребывал с самого рассвета. Там, отвесив ему предварительные поклоны, один из них зачитал текст отречения. (Этот текст позже появился в печати и был оглашен по радио, звучал он следующим образом: "Несмотря на то что народ в доброй вере расценивал трон как символ единства, Хайле Селассие I использовал авторитет, достоинство и честь престола в своих личных целях. В результате страна оказалась в состоянии разрухи и упадка. Кроме того, 82-летний монарх, принимая во внимание его возраст, не в состоянии выполнять свои обязанности. В связи с этим Его императорское величество Хайле Селассие I отрекается от престола 12 сентября 1974 года, а власть на себя принимает Координационный комитет Вооруженных сил. Эфиопия превыше всего!") Император, стоя, внимательно выслушал офицера, вслед за этим он выразил всем свою благодарность, констатируя, что армия ни разу не обманула его ожиданий, и добавил, что если революция совершается для блага народа, то и он на стороне революции и не будет противиться отречению. "Тогда, – заявил офицер (он был в чине майора), – ваше императорское величество, пожалуйста, следуйте за нами!" – "Куда?" – спросил Хайле Селассие. "В безопасное место, – пояснил майор. – Ваше императорское величество лично удостоверится в этом". Все вышли из дворца. У подъезда стоял зеленый "фольксваген". За рулем сидел офицер, который распахнул дверцу и придержал переднее сиденье, чтобы император мог влезть в машину. "Как? – задохнулся Хайле Селассие, – я должен ехать на этом драндулете?" Подобное восклицание в то утро было единственным проявлением императорского протеста. Через минуту он умолк. "Фольксваген" тронулся, предшествуемый джипом с вооруженными солдатами, такой же джип следовал сзади. Еще не было семи, комендантский час продолжал соблюдаться, поэтому они ехали по пустынным улицам. Император жестом руки приветствовал редких прохожих, повстречавшихся в пути. Наконец автоколонна скрылась в воротах казарм Четвертой дивизии. По приказу офицеров Л. М. собрал во дворце свои вещи и с узелком за спиной вышел на улицу. Остановил проезжавшее такси и велел отвезти себя домой на Джимми-роуд. Теферра Гебреуолд рассказывает, что вскоре, в полдень, прибыли два офицера и заперли дворец на ключ. Один из них положил ключ в карман, они сели в джип и укатили. Два танка, появившихся ночью перед дворцом (за день люди засыпали их цветами), вернулись в расположение части.
Эфиопия.
Хайле Селассие по-прежнему убежден,
что он – император Эфиопии.
Аддис-Абеба, 7 февраля 1975 (агентство Франс Пресс). Изолированный в помещениях старого, расположенного на холмах Аддис-Абебы дворца Менелика, Хайле Селассие последние месяцы своей жизни проводит в окружении солдат.
По рассказам очевидцев, эти солдаты (как в лучшие времена существования империи) по-прежнему отвешивают поклоны царю царей. Благодаря этим жестам, как засвидетельствовал это недавно представитель международной организации по оказанию помощи, который нанес ему визит и посетил других узников, заключенных во дворце, Хайле Селассие продолжает верить, что он – император Эфиопии.
Негус находится в добром здравии, стал много читать (несмотря на свой возраст, он не пользуется очками) и время от времени дает советы солдатам, которые его охраняют. Необходимо добавить, что солдат этих меняют еженедельно, так как почтенный монарх сохранил свой талант убеждения. Как и в прежние времена, каждый день бывшего императора протекает в рамках установленной программы, согласно протоколу.
Царь царей встает на рассвете, участвует в заутрене, позже читает. Иногда интересуется тем, как протекает революция. Бывший властелин еще и теперь повторяет то, что заявил в день своего низложения: "Если революция совершается для блага народа, я на стороне революции".
В прежнем кабинете императора, в нескольких метрах от здания, где пребывает Хайле Селассие, десять руководителей "Дерга" продолжают обсуждать проблемы спасения революции, поскольку в связи с восстанием в Эритрее возникают новые сложности. Рядом заключенные в клетках императорские львы издают грозное рычание, домогаясь ежедневной порции мяса.
По другую сторону старого дворца, близ дома, занятого Хайле Селассие, расположены помещения, где пребывают заточенные в подвалах сановники, вельможи и нотабли, ожидая решения своей дальнейшей судьбы.
"Эфиопиан геральд":
Аддис-Абеба. 25 8 1975. (ЭИА).
Вчера скончался бывший император Эфиопии – Хайле Селассие I. Причиной смерти явилась сердечная недостаточность.
Шахиншах
Боже,
Я хотел бы, чтобы на свете не было ничего дурного.
Деби (Из сборника "Письма детей Господу Богу")
Карты, лица, поля цветов
Здесь все выглядит так, словно полиция только что произвела повальный обыск. Всюду разбросаны газеты, целый ворох газет, местных и зарубежных, экстренные выпуски с приковывающими взгляд крупными заголовками.
УЛЕТЕЛ.
И громадными фотографиями худощавой, вытянутой физиономии, на которой заметна попытка не обнаружить ни нервозности, ни краха, физиономии со столь усредненными чертами, что они, собственно, ничего уже не выражают. А рядом более поздние по датам другие экстренные выпуски, поспешно и триумфально извещавшие, что
ВОЗВРАТИЛСЯ,
а ниже, на всю газетную полосу фото иного порядка: лицо человека патриархального вида, суровое и замкнутое, не выражающее ни малейшего желания что-либо сказать.
(А между этим отлетом и этим возвращением какая бездна эмоций, какой накал страстей, сколько гнева, угроз, сколько пыла!)
На каждом шагу – на полу, на стульях, на тумбочке, на письменном столе – разбросанные в беспорядке клочки бумаги, обрывки газет, заметки, сделанные второпях и настолько невразумительно, что теперь мне самому приходится ломать голову, откуда я выудил фразу: "буду вас искушать, кормить обещаниями, но вы не позволяйте себя обмануть" (Кто это сказал? Когда и кому?).
Или красным карандашом поперек страницы: "Непременно позвонить по телефону 64-12-18 (а уже прошло столько времени, что вспомнить, чей это номер и почему тогда он был мне так необходим, невозможно).
Неоконченные и неотправленные письма: "Старик! Пришлось бы долго рассказывать, что я здесь увидел и пережил. Мне однако трудно упорядочить свои впечатления, которые…"
Самый невероятный беспорядок на большом круглом столе: фотографии разной величины, магнитофонные кассеты, любительские восьмимиллиметровые пленки, бюллетени, фотокопии листовок – все это в куче, в беспорядке, как на барахолке. А кроме того – плакаты и альбомы, пластинки и собранные книги, подаренные людьми, полная документация только что завершившегося периода, который еще можно услышать и увидеть, ибо он запечатлен здесь: на кинопленке – движущиеся, бурные потоки людей; на кассетах – рыдания муэдзинов, звук воинских команд, разговоры, монологи; на снимках – лица в порыве упоения, в экстазе.
Теперь при мысли, что здесь необходимо навести порядок (ибо близился день моего отъезда), меня охватывало безразличие и безграничная усталость. Честно говоря, сколько я ни живу в гостинице – что со мной происходит довольно часто – обожаю, когда в комнате беспорядок, ибо он создает впечатление какой-то жизни, служит замещением интимности и тепла, доказательством, что такое чужое и неуютное место, каким по природе своей оказывается любой гостиничный номер, хотя бы отчасти покорено и освоено. В старательно убранном помещении я испытываю оцепенение и одиночество, меня подавляют все прямые линии, края мебели, поверхность стен, меня коробит от всех этих посторонних и строгих геометрических форм, угнетает весь этот скрупулезный и тщательный порядок, что существует, словно сам по себе, без тени нашего присутствия. К счастью, уже через несколько часов пребывания моими усилиями (впрочем, неосознанными, вызванными спешкой или ленью) весь существующий порядок рушится и пропадает, все вещи обретают жизнь, начинают перемещаться с места на место, вступая во все новые отношения и связи, становится тесно и вычурно и тем самым более приветливо, непринужденно и привычно. Можно передохнуть и внутренне расслабиться.
Но пока у меня нет сил что-либо передвигать в этой комнате, потому я спешу вниз, где в пустом, мрачном вестибюле четверо мужчин попивают чай и режутся в карты. Они захвачены какой-то сложной игрой, правил которой мне никогда не постичь. Это не бридж и не покер, не очко, не "зиклих". Играют одновременно двумя колодами, молчат, в какой-то момент один с довольной миной заберет все карты. Через минуту проводят жеребьевку, раскладывают на столе десятки карт, размышляют, что-то высчитывают, во время подсчетов вспыхивают ссоры.
Все четверо (административная обслуга) живут за мой счет, я содержу их, так как остаюсь ныне в гостинице единственным постояльцем. Кроме них на моем содержании уборщицы, повара, официанты, прачка, сторожа и садовник и, думаю, еще несколько человек вместе с их семьями, я не хочу сказать, что если бы затягивал с оплатой, эти люди умерли бы с голоду, но на всякий случай стремлюсь вовремя оплатить счета. Еще несколько месяцев назад найти в этом городе комнату было подвигом, выигрышем в лотерее. Несмотря на обилие гостиниц, царило такое оживление, что приезжие абонировали койки в частных больницах, только бы где-нибудь устроиться. Но теперь коммерция кончилась, кончились легкие заработки и ошеломительные сделки, местные бизнесмены попрятались, а их зарубежные партнеры, побросав все, в панике выехали. А недавно прекратились туристические поездки, прекратилось всякое международное сотрудничество. Часть гостиниц сожгли, некоторые позакрывались, либо они стоят опустевшие, одну из них партизаны превратили в свою штаб-квартиру. Город ныне занят собой, ему не нужны чужеземцы, он не нуждается во внешнем мире.
Картежники прерывают игру, желая попотчевать меня чаем. Здесь пьют только чай или йогурт, кофе и алкогольных напитков не употребляют. За пристрастие к алкоголю можно получить сорок, даже шестьдесят ударов кнутом, а если за исполнение приговора возьмется плотный крепыш (обычно такие охотнее всего хватаются за кнут), то он превратит нашу спину в хорошую отбивную. Итак, мы прихлебываем горячий чай, поглядывая в другой конец вестибюля, где возле окна стоит телевизор.
На экране возникает физиономия Хомейни. Хомейни говорит, сидя в прямом деревянном кресле, которое установлено на сбитом из досок возвышении, где-то на одной из площадей (судя по убогому виду построек) бедняцкого квартала Кума. Кум – маленький заурядный плоский городок, лишенный очарования, в ста пятидесяти километрах к югу от Тегерана, в центре истощенной и дьявольски раскаленной пустыни. Казалось, бы, в этом убийственном климате ничто не должно способствовать размышлениям и созерцанию, однако же Кум – город религиозного фанатизма, яростной ортодоксии, мистики и агрессивной веры. В этом городке пятьсот мечетей и крупнейшие духовные семинарии, здесь ведут споры знатоки Корана и хранители традиций, здесь заседают седовласые аятоллы, отсюда Хомейни управляет страной. Он никогда не покидает Кум, не ездит в столицу, вообще никуда не ездит, нигде не появляется, никому не наносит визитов. Раньше он жил здесь с женой и пятью детьми в маленьком домишке на тесной, пыльной, незамощенной улице, вдоль которой проходила сточная канава. Теперь он переселился ближе к центру, в дом своей дочери, с балконом на улицу, с этого балкона Хомейни обращается к людям, если они собираются толпой (чаще всего это ревностные паломники, посещающие мечети священного города и в первую очередь могилу Непорочной Фатимы, сестры восьмого имама Резы, недоступную для иноверцев). Хомейни ведет жизнь аскета, питается рисом, йогуртом и фруктами, живет в одной комнате с голыми стенами, без мебели. Есть лишь подстилка на полу и стопка книг. В этой комнате Хомейни принимает также наиболее официальные зарубежные делегации, сидя на одеяле, расстеленном на полу, прислонившись спиной к стене. Сквозь окно он видит купола мечетей и обширный внутренний двор медресе – замкнутый мир бирюзовой мозаики, сине-зеленых минаретов, прохлады и тени. Поток гостей и посетителей не иссякает целый день. Если наступает перерыв, Хомейни удаляется на молитву или остается дома, чтобы предаться раздумьям либо же просто, что естественно для восьмидесятилетнего старца, подремать. Человек, у которого постоянный доступ в комнату Хомейни, – это его младший сын Ахмед, имеющий духовный сан, как и его отец. Второй сын, первенец, надежда всей его жизни, погиб при загадочных обстоятельствах, говорят, что он был вероломно убит шахской полицией.
Камера запечатлевает площадь, заполненную до краев, голова к голове. Фиксирует полные любопытства и сосредоточенности лица. В одном месте, в сторонке, отделенные от мужчин ощутимо исходящим от них предупреждением, завернувшись в чадру, стоят женщины. День пасмурный, серый, цвет толпы темный, там же, где женщины, – черный. Хомейни одет, как всегда, в темные просторные одежды, на голове – черный тюрбан. У него застывшее бледное лицо и седая борода. Когда Хомейни говорит, его руки покоятся на подлокотниках кресла, он не жестикулирует. Он не наклоняет ни головы, ни тела, пребывая в неподвижности. Лишь время от времени хмурит высокий лоб и воздымает брови, помимо этого ни один мускул не дрогнет на этом крайне решительном и непреклонном лице человека колоссального упорства, категорической и беспощадной воли, которая не признает компромиссов и, возможно, даже сомнений. На этом лице, как бы отлитом в форму раз и навсегда, неизменном, не подверженном никаким эмоциям и настроениям, не выражающем ничего, кроме напряженного внимания и внутренней сосредоточенности, в постоянном движении пребывают только глаза: живой изучающий взгляд скользит по кудрявому морю голов, охватывает все пространство площади, самые удаленные ее края, продолжает дальше свое детальное обследование, словно настойчиво ища нечто конкретное. Я слышу монотонный голос аятоллы, с глухой интонацией, с ровным, медленным ритмом, мощным, но без полета, без темперамента и блеска.
– О чем он говорит? – спрашиваю я картежников, когда Хомейни на минуту смолкает, обдумывая следующую фразу.
– Он говорит, что мы должны сохранять достоинство, отвечает один из них.
Оператор тем временем переводит камеру на крыши близлежащих домов, где стоят юноши с автоматами, головы их обернуты полосатыми платками.
– А что он говорит теперь? – снова спрашиваю я, ибо не понимаю языка фарси, на котором изъясняется аятолла.
– Он говорит, отвечает один, что в нашей стране не должно быть места для чуждых влияний.
Хомейни продолжает выступление, все слушают его с неослабным вниманием, на экране видно, как кто-то утихомиривает столпившуюся у возвышения детвору.
– Что он говорит? – снова спрашиваю я минуту спустя.
– Он заявляет, что никто не посмеет распоряжаться в нашем доме и что-то нам навязывать, и еще говорит: будьте братьями, сохраняйте единство.