– Ну, Франсуаза, у тебя уже почти получается… Не унывай!
И я, всхлипывая, принимаюсь сквозь слезы читать полстраницы с самого начала. Невыразительная, бессмысленная вереница звуков, которые трудно произносить, тем более что мешают слезы и все время приходится сморкаться.
В третий, в четвертый раз читаю этот проклятый абзац, и мадмуазель по-прежнему спокойно спрашивает:
– Ну о чем здесь говорится? Полно, утри слезы, высморкайся, попей воды, вот так, а теперь сначала, на запятых отдыхай. Слушай хорошенько, что читаешь.
Слушать? Слушать?? Начинаю сначала и – о чудо! Я стала слушать, что читаю, и фраза обрела смысл! Это было замечательно! Добравшись до точки, я пошла дальше, слушая свое чтение, потом, добравшись "до красной строки", начала сначала, хотя мадмуазель ничего не говорила, – просто для собственного удовольствия; сперва я читала медленно, слушала сама себя, и мой напряженный, монотонный голос делался увереннее, я читала уже быстрее, останавливалась на запятых, продолжала, понижала голос на точках! Я не хотела останавливаться, но всех уже звали к столу. Так вот что такое читать? Каждое предложение, каждый абзац что-то означают. Да, но…
За столом мадмуазель сказала маме:
– Готово, Франсуаза читает.
– Быстро научилась.
– Да, хотя Франсуазе показалось, что не очень, и я не вполне уверена, что ей это понравилось. Правда, Франсуаза?
– Нет, понравилось… просто я не знала, что такое читать.
Братья спросили:
– Ты думала, это как?
– Не знаю… Как-то по-другому.
– Какая ты все-таки дурочка! Читать – это и есть читать, а писать – значит писать, вот и все.
Они, конечно, были правы, наверное, так оно и было.
После обеда на пляже я подошла к зонтику, под которым сидела мадмуазель с вышиванием.
– Скажите, мадмуазель…
– Что такое?
– Я хотела бы знать, как по правде учатся читать.
– Но ты же теперь знаешь.
– Да, потому что вы сказали, чтобы я слушала… И тогда мне стало понятно, но может быть, завтра я уже так не сумею!
– Что ты! Теперь уже не забудешь. Это все равно что ходить: если научилась, то уже не разучишься.
– Да, но я про то, что там написано… Хорошо, что мне понятно, но это не интересно, это не настоящие "Туфли Абу Касима".
– Нет, настоящие – это начало истории. Ты прочла первую главу.
Я задумалась.
– О чем ты размышляешь?
– Я думаю, почему вы мне раньше не сказали, чтобы я слушала.
– Нет, я тебе все время говорила, но у тебя не получалось слушать, тебе, наверно, было слишком трудно следить глазами.
– А когда читаешь и слушаешь, это другая история, чем та, что нарисована?
– Иди играй, завтра разберемся, что тебя смущает.
А на другое утро я читала уже быстрей и понимала прочитанное, но в книге и в самом деле не говорилось о том, что я хотела узнать.
– Почему он говорит не то, что на картинке?
– Послушай, – объяснила мадмуазель, – тот, кто рисовал, сперва прочел историю, а потом придумал картинки про то, что прочел. Если бы ты не видела картинок, ты бы тоже их придумывала, исходя из текста.
– Но "тексты" – это же то, что было в конце учебника?
– Конечно, ты права, но история о туфлях Абу Касима – это тоже текст.
– Ах, это текст? Текст – это и есть история? (я растерялась). Тексты в учебнике были ни о чем, просто упражнения в чтении.
– Нет, это были предложения, в которых про что-то говорилось. А ты не поняла?
– Нет, там не было картинок, одни слова.
– Но это как раз и значит читать: картинки не нужны; думаешь, о чем здесь говорится, и можешь нарисовать, как ты представляешь себе прочитанное.
– Ага! Но бывают такие слова, что я себе ничего не представляю…
Истина приоткрылась мне; вместе с новым знанием я осознала то, что до сих пор было для меня непредставимо. Игра воображения, которое разбудили во мне замечательные картинки этой волшебной книжки, оказалась ловушкой. История, которую я жаждала узнать, была приманкой, ради которой мне так хотелось научиться читать и благодаря которой я "так быстро научилась", но какое разочарование я испытала, усвоив это новое знание!
Тогда мне было удивительно, что я сумела научиться читать. Да, научилась, – но это и все! И теперь я уже не могла утратить это знание. Затем я осознала, что это то же самое, как ездить на велосипеде. Это не забывается. Невозможно спутать названия цветов, нельзя не отличить верную ноту от фальшивой. Мне это казалось таким странным… Я пыталась разучиться читать… Я обнаружила, что, если смотреть определенным образом, буквы расплываются… как будто я не умею читать. Но я знала, что это просто забавный фокус (я нарочно делала так, чтобы глаза разъехались в разные стороны). Я не "могла" читать, но я все-таки "умела" читать. И потом, мой фокус не удавался с крупными буквами, как в заголовках газет. Помню, я, совсем маленькая, задумалась над необратимостью знания: даже если больше не хочешь знать того, чем овладела после долгих стараний (я, например, сперва овладела чтением, а потом почувствовала, что угодила в ловушку, что хотела этого по глупости) – все равно ты это уже знаешь.
Но, между прочим, воспоминание об этой необратимой перемене осталось для меня связано с незабвенными "Туфлями Абу Касима", с теми восхищавшими меня черно-белыми "гравюрами", с плоским текстом, так отличающимся от всплеска моего воображения, порождавшего образы, которые оказались настолько красноречивы, что вызвали у меня желание и настойчивое стремление научиться читать; и это стремление благодаря моей наставнице и ее учебнику открыло мне дорогу к культуре. А если бы у меня не было личной мотивации в виде определенной книги, которую я сама выбрала и на которой сосредоточила все свои желания? А если бы я часами сидела в школе вместе с тремя десятками других детей, для которых так же, как для меня, смысл уроков чтения не оправдывался бы необходимостью прочесть именно эту книгу, необходимостью, которую поняла и использовала мадмуазель, борясь с моим сопротивлением и усталостью, умело поддерживая во мне мужество и справляясь с моим упрямством? Именно эта "мотивировка необходимостью" вкупе с учебником, а главное, с межличностными отношениями ученицы и учительницы, питавших взаимное доверие, все это вместе привело к успеху. Научить человека грамоте… Когда? Как? Зачем?
А родись я на пятьдесят лет позже, в эпоху мультфильмов, аудиовизуальных средств, комиксов, – появилось бы у меня это пылкое желание научиться читать?
Может быть, об этом лучше спросить философов.
2 глава
Происхождение детского психоаналитика и его путь
Чтобы лучше понять труд Франсуазы Дольто и тот огромный, возрастающий с каждой новой сменой поколений интерес к нему, необходимо поместить этот труд в его исторический контекст и упомянуть не только о препятствиях, стоявших у нее на пути, но и о постепенном развитии "идеи" исследовательницы, которая была в то же время и ее призванием. Мы увидим, что психоанализ оказался, в сущности, подспорьем и подтверждением детской, девичьей и женской интуиции.
Итак, после того как в возрасте пяти лет я открыла для себя чтение, мне стало ясно, что я буду делать дальше: я буду издателем детской газеты.
Когда я еще не умела читать, меня завораживали детские газеты, которые я видела в киосках или в руках у старших братьев. Я восхищалась чертежами самоделок, которые надо была смастерить из картона или из лоскутков, хотя чтение инструкций еще было мне недоступно. У нас были еженедельники 1880 года, переплетенные в свое время для братьев и сестер моей мамы. Их достоинства и недостатки были для меня очевидны. Быть взрослой и умной значило выпускать детскую газету, которая обладала бы достоинствами других газет, но была бы свободна от их недостатков, в частности от неправдоподобия выдуманных "правдивых историй".
К восьми годам мои планы изменились.
– …А ты, Франсуаза, кем ты хочешь стать, когда вырастешь?
– Врачом-воспитателем.
– Что это значит?
– Это значит таким врачом, который знает, что дети иногда болеют от того, как их воспитывают.
Я была четвертым ребенком в семье (в ту пору нас, детей, было у родителей уже шестеро). У англичанки, которая ухаживала за малышами (мама занималась теми, кто постарше), часто возникали стычки с кухаркой. У самого младшего бывали рвоты. Вызывали врача, и он предписывал диету. Малыш плакал от голода. Я замечала, как из-за домашних неурядиц, которые скрывали от мамы, дети выбиваются из нормального ритма. Я знала об этом, но помалкивала. Я понимала, что происходит.
Забившись в уголок, я раздумывала: почему доктор не спрашивает, что у вас произошло? Почему, узнав, что у младшего брата несварение желудка, он говорит: "Надо посадить ребенка на диету и три дня держать дома"? А ведь если бы он спросил: "Что у вас произошло от шести до восьми вечера?" – именно тогда брата начало рвать, он бы узнал, что англичанка переругалась с кухаркой и та на нее наорала… А я это заметила (мне было пять лет), но никто меня об этом не спрашивает. И мне казалось, что, знай об этом врач, он бы мог успокоить моего братика:
– Не обращай внимания, они поссорились, но не нужно из-за этого переживать. Это вечная женская склока между кухаркой и мисс. Я давно это понял, так что ты вполне можешь обойтись без рвоты. Какое тебе дело до их ссор!
Дома всегда было полно народу: дяди, тети, бабушка с дедушкой. Много веселья, но и много осложнений. Такая насыщенная семейная жизнь позволяла наблюдательному и восприимчивому ребенку, каким я тогда была, осознавать, до какой степени отношения между людьми и всяческие испытания влияют на их эмоциональный тонус, на их здоровье. То, что называли болезнями, на самом деле было эмоциональными реакциями. У меня на глазах женщины и дети физически или психологически расклеивались, потому что их отец, или брат, или жених пропал без вести на войне или потому что один из сыновей освобожден от воинской повинности… Я говорила себе: "Какие дураки эти доктора, они не понимают детей. И взрослых тоже не понимают. Может быть, если бы все эти люди кричали или плакали, им бы не нужны были лекарства".
Мне хотелось, чтобы врач, которого мама вызывала, когда кто-нибудь из детей заболевал, не попадал в плен мнений, которые высказывала мама – это, мол, начало болезни, – а понимал, что ребенок хочет что-то выразить, и догадывался бы, в чем дело. А мама тревожилась и решала, что ребенок болен. Разумеется, ребенок не мог объяснить маме, что именно произошло. Может быть, он уже и сам об этом не помнил.
Если нам нездоровилось, у мамы портилось настроение (на самом деле она тревожилась). Мы чувствовали себя виноватыми, что доставляем маме беспокойство. Приходил врач, укладывал нас в постель, мы томились. Мне казалось, что было бы лучше разрешить выздоравливающему ребенку встать, поиграть, если он чувствует, что это ему по силам. Моя мама послушалась бы врача, если бы он ей это посоветовал: она и сама была непоседой. Но…
– Доктор велел тебе сидеть дома, не утомляться… или даже лежать в постели: до тех пор, пока температура не упадет до 36,8°.
Силы с каждым днем прибывали, а приходилось притворяться инвалидом, несмотря на то, что состояние вполне позволяло встать. Надо было оставаться пассивными. Мне это казалось глупым и несправедливым. С какой стати кто-то посторонний приказывает тебе лежать? Почему мы должны лежать в постели? Глупо. Когда-то врачи предписывали "оставаться у себя в комнате". Но в те времена в той же комнате жили и все остальные. В наше время, когда уже топили во всем доме, это стало означать полную изоляцию. Даже если твоя болезнь не заразна или опасность заразить других миновала. Я понимала, что нельзя ходить в школу, если можешь заразить других учеников. Но ведь дома я могла развлекаться, читать, делать все, что хочу. Почему под предлогом болезни я должна валяться в постели, если мне хочется встать?
Согласно моим детским представлениям, "врач-воспитатель" так бы не поступал. Ни за что!
У меня не было ни малейшего сомнения: болезни бывают от семейных неприятностей. (В действительности, конечно, бывает и по-другому.)
Дети могут великолепно понять чутьем, что нужно всем детям. Даже маленькие могут подать дельный совет. Может быть, врожденная интуиция подсказала мне то, что спустя два-три десятилетия получило название психосоматика? Нет. Думаю, что к выбору профессии, которая давала мне выход на будущее с оглядкой на настоящее и прошлое, меня подтолкнул опыт войны 1914 года.
Когда разразился всемирный конфликт, мне было пять с половиной. С этого возраста и до десяти лет (до 1918 года) я присутствовала при трансформации семей, и меня потрясли многочисленные драмы людей, которые, лишившись среды, обеспечивавшей им устойчивость и безопасность, оказывались не готовы принять свою судьбу. Семьи разрушались из-за отсутствия отцов. Одни женщины сходили с ума, другие становились "неврастеничками". Взрослые оказывались хрупкими. К тому же – деньги. Вдова, не имевшая никакой квалификации, должна была зарабатывать на жизнь. Вокруг я видела женщин-служащих, женщин-лавочниц, которые работали и не утрачивали равновесия, даже если мужа или сына убивали на войне.
Портнихи неплохо зарабатывали и не стыдились того, что они портнихи. Но одна военная вдова из буржуазной среды не могла быть портнихой, хотя руки у нее были умелые, она не имела профессии, люди не хотели к ней обращаться; ей приходилось шить тайком и сбывать свои изделия через посредниц за сущие гроши… И все эти женщины не могли обеспечить своим детям такую жизнь, как при мужьях… Несчастные, недоедающие, всеми пренебрегаемые, униженные, они теряли лицо, теряли силы, и вся их жизнь шла под откос. Это меня поразило. И я себе сказала: человек должен рассчитывать только на самого себя и в случае надобности уметь заработать себе на жизнь. Во мне укоренилась мысль, что женщина, которая растит детей, должна еще до замужества обзавестись профессией, чтобы потом, если с мужем случится несчастье, если он погибнет на войне, попадет в аварию или заболеет, она могла обеспечить детям ту жизнь и то воспитание, которые они с мужем для них предусмотрели.
Итак, получить профессию. Но не какую попало.
Другое наблюдение склоняло меня к выбору профессии, которая была бы не только средством обеспечить существование. Во время войны 1940 года были МЯСы (это расшифровывалось как Масло-Яйца-Сыр. – Примеч. сост. франц. изд.) – спекулянты, торговавшие на черном рынке при оккупации. Новые богачи, нувориши – так называли их в войну 1914-го. Было известно, что они наживаются на нищете людей. Они спекулировали на чужом несчастье, покупая задешево дома, мебель, драгоценности, землю, акции, а потом перепродавали как можно дороже. Я не хотела заниматься коммерцией, потому что коммерция представлялась мне занятием для негодяев. На самом деле это не так. Посредники необходимы, просто все дело в способе посредничества, в соблюдении или несоблюдении законов.
"Бывают такие профессии, – думала я, – которые несовместимы с человечностью".
Закон, провозглашавший мораль извлечения выгоды за счет других, меня возмущал. Я видела, как люди, которыми я восхищалась, которых считала порядочными, за годы войны превратились, с моей точки зрения, в жуликов, эксплуатировали время, здоровье других людей. На мой взгляд, это было падение. "Бывают такие профессии, – думала я, – которые несовместимы с человечностью".
Это заставило меня обратиться к заботе о детях – ведь многие взрослые меня разочаровали, – потому что для живых существ в процессе становления можно было сделать очень многое; они еще не были изуродованы, разрушены жизненными испытаниями (или жизненными удачами).
…"Врач-воспитатель". Он, по крайней мере, связан с будущим.
Помимо этого, я надеялась выйти замуж, родить детей, и если муж будет достаточно зарабатывать, жить по-буржуазному, на содержании мужа. Я не видела в этом ничего дурного; с моей точки зрения, роль женщины заключалась в поддержании домашнего очага и воспитании детей. Если муж зарабатывает достаточно – прекрасно. Но я себе сказала: до замужества я хочу получить профессию, потому что мало ли что… Я видела столько вдов, оставшихся с детьми на руках и без всяких средств. Служба социального обеспечения появилась лишь в 1936 году. Людей разоряла не только война. Были и кризисы, и американский крах 1929 года, и русская революция с ее эмигрантами. И болезни…
В шестнадцать лет, получив степень бакалавра, я хотела продолжить учебу и стать врачом. Но пришлось ждать годы, прежде чем я смогла записаться на медицинский факультет. Почему? Потому что мать возражала, а отец к ней присоединился: ты теперь наша единственная дочь. У тебя пять братьев. Оставайся при нас. У тебя нет никакой насущной необходимости зарабатывать на жизнь.
– Когда тебе стукнет двадцать пять, делай как знаешь. А до тех пор живи с нами. Если не передумаешь, уйдешь из дому после двадцати пяти.
У меня не было никаких причин огорчать родителей.
Сначала в нашей семье было две девочки и четыре мальчика. Я была четвертым ребенком. Моя старшая сестра за несколько месяцев сгорела от рака, ей тогда было восемнадцать, а мне – двенадцать лет. Когда мне было пятнадцать, мама родила пятого сына. Для нее была непереносима мысль, что единственная оставшаяся у нее дочь уйдет из семьи. И потом, с ее точки зрения, если девушка решила получить образование, она обрекает себя на безбрачие и бездетность. В нашей семье, как с материнской, так и с отцовской стороны, я была первой девушкой, изъявившей подобное желание.
– Ты не создана для этого, – твердила мать.
– Я хочу сама зарабатывать себе на жизнь, – возражала я, – жить в своем собственном доме.
– Ты можешь остаться с нами, и потом, рано или поздно ты выйдешь замуж…
– Я хочу получить образование и профессию.
– Значит, ты не собираешься выходить замуж? Можно учиться и дома, не посещая университета.
– Да, правильно, но я хочу изучать медицину. Это мне интересно, и я хочу обеспечить себя серьезной профессией – пускай даже потом я выйду замуж, обзаведусь детьми и не буду работать.
С точки зрения наших матерей, порвать с привычками женщин их социальной среды означало сбиться с пути. В кругу, к которому принадлежала моя мама, мысль, что женщина стремится получить образование, чтобы зарабатывать себе на жизнь, вызывала ужас. Мне грозило наихудшее – моя мать предсказывала: никто тебя не возьмет замуж. Это значило – лишить себя и ее потомства. Безумие. Позор. Даже для моих родителей, людей, восприимчивых к культуре настолько, что дома у нас не существовало никаких ограничений в чтении. А поскольку интересы у меня были разносторонние – шитье, музыка, спорт, – скучать мне было некогда. Я терпеливо ждала. И я об этом не жалею. Я была немного старше своих однокурсников, когда приступила к учению, которое в то время сразу же вводило студента в больницу и сталкивало с людским страданием.