Три допроса по теории действия - Глеб Павловский 7 стр.


Плохую роль сыграл и навык закладывать себя в рабочую схему целиком. Он толкает к синтезу целей клиента с собственными и, так сказать, опьянению субъектностью. Но субъект здесь незаметно перешел на язык ресурсов проекта, да и сам стал ресурсом.

2. Филиппов А. Ф.: А субъект – это кто? Я постоянно слышу слово "субъект": субъект уже был, субъект был готов.

Павловский Г. О.: В моем представлении – тот субъект русской истории как истории действия, который разрушился в 1989–1993 годах. До перестройки я жил в непрерывности русской истории, в быту ее катастроф, как в личном интерьере. Континуум действия стартовал декабристами, Пушкиным и убийством царя Александра, протянулся через три революции до Сталина, Хрущева, диссидентства 1970-х и амнистий Горбачева. Для меня его существование аподиктично и взывало к поступку. Теперь целью стал реванш русской истории, а средством стало ее техническое использование. Кстати, "загрузив" нарративы истории в роли операционной системы политтехнологий, генеря из ее операционализованных кейсов, я стал эффективен.

Но было ли это мной? Лишь отчасти. Возвращение России к историческому бытию – это чаадаевская, то есть нерешаемая задача. А хитростью учредить новый режим, чтобы впредь мне было что охранять, – задача попроще, для графа Витте с Андроповым. Чтобы обрести предмет будущего консерватизма, увы, надо взломать промежуточное status quo как "неподлинное". Тут цель опять стала средством, а русская история – местом перевоспитания. Пенитенциаром.

Опыт прошлого теперь разместился внутри действующего лица, в данном случае меня. А что не помещалось, ну и бог с ним – субъект сузился. Моей задачей стало доставить матрицу События в заинтересованную среду.

Филиппов А. Ф.: Коллективный субъект, группа товарищей?

Павловский Г. О.: Скажем так – личность, готовая к действию, обслуживает коллектив товарищей, обоснованно боящихся масс. Готовая признавать их амбиции и обеспечивать интересы, зная, что Событие переплавит все.

Филиппов А. Ф.: Может быть, это переформулировать. Это все вопросы не для того, чтобы спорить, а для того, чтобы лучше понять. Давайте реконструируем сказанное. Итак, существует определенное количество людей, живущих в настоящий момент. Они вместе не составляют коллективный субъект, но и ни один из них не является тем самым субъектом. Можно ли сказать, что это присущая какому-то количеству, подмножеству действующих способность к определенного рода действиям, которая могла бы быть актуализирована и описана соответствующим термином? Было бы это адекватным выражением того, что вы хотели сказать, или это все же не схватывает суть?

Павловский Г. О.: Что ж, возможно. Эти подмножества, взятые в конфликтном преемстве, и есть суть русского континуума. Субъект здесь всегда нечто промежуточное, он склейка-констелляция исходно различных – и финально разных субъектностей. Например, народничество начала 70-х годов XIX века, как проект action directe ради правды Божьей, взято в перспективе народовольчества – решившегося на кровь, исходя из секулярной щепетильности. Субъект – вечно нестойкая середина пути. Его нет как изначально заданного, и его не будет в конце игры.

Филиппов А. Ф.: Мы удерживаемся от того, чтобы переводить вопросы в практическую плоскость, но они сами начинают переходить в практическую плоскость. С чем или с кем я имею дело как с субъектом? Кого я наблюдаю как субъект? Существует ли он как субъект до тех пор, пока я его не описал как субъект? Кем являюсь я, если это субъект, а я не субъект, или я тоже этот субъект (вхожу во множество, являющееся субъектом)? Для меня очень симптоматично то, что описание этого субъекта, определение, фиксация его в конвенциональных терминах представляет определенную сложность. И есть вторая сторона дела: описывающий, в данном случае вы, который то приближает себя к нему, то отдаляет, задает себе вопросы – а я кто такой? – но до конца не сливается, кто способен указать, какая группа людей или сторона деятельности, сторона самосознания, часть культуры определенного круга людей, может быть пробуждена и стать мотивационной силой, энергией, которая их одушевляет. И вот я назойливо, настырно и совершенно неделикатно пытаюсь все-таки спросить: ну где это? Но хотя ответ, который я получаю, и очень приятный, я готов бесконечно слушать об этом, но в конце речи я обнаруживаю себя несколько ошарашенным, мне по-прежнему не очень уютно. Потому что местоположение этого субъекта мне так и не указали!

Павловский Г. О.: Мне с вами тоже не слишком уютно! Здесь теоретическая трудность, в подоплеке которой тогдашняя моя хитрость – сцепить несовместимое каркасом эффективного действия. Оттого субъект действия здесь осциллирует – он то воля истории, то сообщество, то вообще один-единственный человек. Но у этого мерцающего трикстера или аватара основание уходит в тот же русский континуум действия.

Действуя как диссидент в 70-80-е, я точно знал: за мной святая русская литература [71] , опыт, который мы раскупорили, чтобы спасти. Надо принадлежать к этой истории, а принадлежать можно действуя. Равенство События человеку действующему здесь задано, это принцип – мы внутри нее. Историческое диктует личному, походя разрушая быт. В 70-е машинистка самиздата – твоя сестра по вероятному мученичеству и подруга по судьбе. Это самоуплотняющийся континуум, его прессинг растет с приближением к очагу действия. Только действуя я целостен – связанный событийным. Вопрос местонахождения субъекта тем самым снимается. Мне не уйти от власти, не сбежать в частную жизнь – континуум истории исключает все частное, – зато и вождям СССР некуда от меня деться, поскольку власть посягает на тот же приз, что и я, – на русскую историю.

Интенсивность действия растет, и реальность прекращает быть инертной – ничего однозначного больше нет, невозможного тоже. Активность распознает и отбирает шансы на свой успех. Есть даже моменты прямого знания, инсайта.

Континуум мной не описывается – я в него вхожу, и он меня поглощает. События действенны – например, Вячеслава Игрунова [72] посадили, и это выталкивает в диссидентство долго колебавшегося Павловского. Но то в 70-е годы – а в 90-е русский континуум мертв.

Девяностые осознаны мной как убийство опыта и кощунство – пришли мародеры. Помню, как пишу другу в отчаянии: к черту историю, для меня она кончена – пускай теперь китаянки в Беркли изучают русский язык как мертвый… Но пока я писал это – кстати, валяясь в DC на зеленой лужайке против их Белого дома, – я уже решил воспротивиться. Ладно, у меня больше нет страны – моей страной станет новый ее проект. "Для того ли разночинцы рассохлые топтали сапоги, чтоб я их предал" и т. д.

Все хотят избавиться от беловежского мутанта, но побаиваются. А Гефтер говорит: где страх, там и выход из страха. Почему не принять за стратегическую подсказку? Используя страх как мотив испуганных вывести их из пассива в другую тему – как избавиться от причины страха? Выборы 1996 года были идеальны для такого рефрейминга. Мем "Ельцин неизбираем", разнесенный дурой прессой, легко обернуть в эврику, ошарашив обратным ходом мысли, операционализированным – как избрать неизбираемого? Когда все не готовы к альтернативе, альтернативой может стать единственный, кто готов, – то есть тот же самый! Альтернатива расшифровывается как безальтернативность.

Итоги президентских выборов 1996 года подтвердили мне, что русская история не мертва, что ее сила с нами – она сработала. Субъект есть – it works! Между 1996-м и 1997-м на ряде кампаний сложился проект Большого сценария.

В чем была его техническая логика? Она проста как три пальца, если не юлить. Берем игру в выборы, ставшую массовой забавой, и опрокидываем в нее ряд актуальных нарративов. Нарратив "восхождения великого гражданина" – "он из таких, как мы, он каждый из нас". Страх элит перед массой сочинять не надо – страх сидит в них, он создает накал страстей. Огонь под сковородой, на которой спекается электоральное большинство, – страх. Страх расплаты за заказные убийства, за залоговые аукционы. И тут – Иван-царевич. С одной стороны, Он спаситель элит, верящих (это они сами себя уверили), что их вот-вот растерзает толпа кровожадных пенсионеров. С другой стороны, Он простой горожанин, человек из метро, как вы да я. Славное незапоминающееся лицо парня со сталинской однорублевки. Вы его знаете – ищут пожарные, ищет милиция… Но тогда его еще не нашли.

Меня заводит мысль, что вот же – решение диссидентской антиномии: как упразднить систему, не разрушая страну. Мой ответ – через Событие. Шлюзом в будущее для страны станет Событие, которому нет альтернативы. Оно мобилизует массы во власть, от него не уйти никому. А отверженные сами не захотят уйти, ведь для них это последний шанс на реванш. А ты пока это Событие продумай и подготовь.

Что это было, альтернатива или ресентимент? Как теперь вижу, боль за СССР осталась позади, и я пошел собирать танк. Господа, вам нравилось сыграть в выборы и отдать страну разрушителям? Ладно, будут вам выборы в последний раз.

Чечель И. Д.: У меня вопрос о континууме. Континуум русской истории и континуум вашей действительности – это два континуума или один и тот же? Континуум не может существовать как вещь в себе, наследие как-то передается. Но для перестроечных интеллектуалов континуум передается осмыслением, а для тебя, несомненно, действием.

Павловский Г. О.: Тема перестроечных интеллектуалов мне отвратительна. Нуйкин, Волкогонов, Коротич – это люди, выпавшие из всех актов мышления. По сей день я не в силах к ним быть справедливым, хотя и сам попал было в авторы их программного сборника "Иного не дано" [73] . Все, думал я, хватит нам дискутировать в сборниках – мы вам покажем, что иное дано! (С мстительным аппетитом я твердил эту плоскую шутку.) 1991 год был для вас "великим событием"? Был. Ладно, у вас будет еще одно великое событие, и вы же его захотите. Благодаря вам мы научились делать реакцию так, что самому Константину Леонтьеву мало не покажется. Мое новое алиби: я не политик, как прочие, – я наладчик, мастер-ремонтник. Сижу, починяю примус. Перебывав за двадцать лет на всех сценах политики и медий, я близко рассмотрел, как были сделаны 1989-й, 1991-й, 1993-й, 1996-й. Теперь я знал, что событие можно сделать. 3. Филиппов А. Ф.: Это важная фраза. Если бы я делал большую публикацию, я бы вынес ее в качестве эпиграфа: событие можно сделать.

Павловский Г. О.: Да, я тогда уже начинал все здорово упрощать. Сейчас перечитываю запись разговора с Гефтером в сентябре 1993-го, когда он еще оставался в президентском совете. Там я жестко говорю, что эта РФ – фальшь, политика бесхребетна и ее легко развернуть на 180 градусов. После я тот разговор начисто забуду, как я бедному Гефтеру повторяю и повторяю: если я этого захочу, я так сделаю. Хотя вряд ли уже знал, как это сделать. Но обдумываю идею Большого сценария. В конце 1993-го пишу статью о Гайдаре как политике конструирования. Статья остро критична, но в ней я спроецировал на Кремль картину того, о чем сам подумываю: довольно русским терпеть историю – пора ее спроектировать! Граф Витте монтировал суперкорпорации внутрь самодержавия – займы, инвестиции, монополии. Этим фьюжном укрепляя бюрократическую вертикаль империи. То, что нам нужна вертикаль власти, стало консенсусом еще с середины 90-х. Но инвестиций а-ля Витте неоткуда было взять. Единственное, что монтировалось в бюрократию, был проектный контур внутренней политики, свинченный с центральным ТВ и президентской администрацией после 1996 года.

Филиппов А. Ф.: Тут возникает вопрос с самоочевидным ответом, но все-таки его нужно задать для полноты. В конце 80-х – начале 90-х меня тревожили аргументы тех, кто накликал распад империи. Меня совсем не убеждало, что раз все империи распадались, то и нашей – самое время. Я боялся последствий. Но когда меня спрашивали: "А что ты предлагаешь?" (это все были академические разговоры, без последствий), я отвечал, что в первую очередь предлагаю не кричать в горах, где бывают обвалы. Я считал, что поздно уже предлагать. Но не было ли то, о чем рассказываете вы, на самом деле вот этим ландшафтом гор, покрытых ледниками, в любой момент готовыми обрушиться и снести все? Естественно, что вслед за этим идет еще один понятный вопрос: насколько адекватным чувствует себя человек, который во время схода лавины говорит, что сейчас мы ее перекроим под себя? И что он может, уцелев, думать в ретроспективе?

Павловский Г. О.: После убийств 1993 года я не хотел щадящей политики. Лавина шла, и надо было управлять ее сходом. Когда вещество лавины политик использует как материал для введения ее в берега, а энергию схода – для их уплотнения. Весной 1999-го тогдашний замглавы АП Сысуев [74] покидал Кремль почти с вашими словами: на нас всех идет цунами! А я ему: и пускай. Цунами пройдет перед нами – мы направим его на расчистку конюшен. Так что диагнозом неадекватности меня было не напугать.

Филиппов А. Ф.: Это не для того, чтобы пугать. Набор возможных ответов напрашивается.

Павловский Г. О.: После Буденновска [75] и Хасавюрта [76] стало аксиомой, что мы на дне и хуже не будет. Не может быть, некуда хуже! Мой тогдашний лекторский образ: орбитальная станция "СССР" рухнула, выжившие космонавты, растерзанные и полубезумные в джунглях чужой планеты среди плотоядных хищников. Из остатков советской цивилизации они что-то там мастерят, но все плохо работает. Было ощущение предела дисперсии и запроса на командную волю: прекратите истерику!

Филиппов А. Ф.: А в этот момент вы считали, что континуум русской истории прервался?.

Павловский Г. О.: Конечно, прервался. Финал перестройки отменил русскую историю и русскую литературу. Помню, как в начале 90-х по подъездам валялись горки выброшенных книг, Ленин и Маркс пополам с Чеховым и Лесковым . Святая библиотека закрылась под "Поручика Голицына". В конце романа Брэдбери [77] люди пересказывают друг другу, что кому лучше запомнилось из сожженных книг – это прямо картина Москвы 1990-х. Я был среди этих людей. Так случилось, что лучше всего я знал технологию восхождения Сталина, слишком доходчиво ее пересказал и качественно перекодировал в набор кейсов.

Филиппов А. Ф.: Я тоже вспоминаю это время – без оценок – как абсолютное уничтожение всего старого, я помню ощущение, что прежней жизни больше не будет.

Вопрос, который возникает у меня в связи с этим, мне сложно сформулировать точно, сама постановка его получается несколько мутная. Но, может быть, мне все-таки удастся сделать это хотя бы приблизительно. Смотрите, какое у вас складывается повествование. Начинаются некие действия, их совершает единственный не единственный – неважно, но по самоощущению, о котором мы от вас слышим, один из немногих оставшихся носителей той самой традиции, истории, некогда существовавшего континуума. Вот так они действуют – мудрецы и поэты, хранители тайны и веры, по словам Брюсова. А вокруг них, напомню, джунгли. Допустим, что это хорошо, пока из джунглей раздается какое-то ядовитое шипение и хруст. Там хрустят – мы (под "мы" я разумею вас и тех, кто с вами) строим. ОК. Но время идет, и мы понимаем, что то, что мы принимали за прекращение жизни, оказалось совсем не тем. Жизнь вовсе не прекратилась. Хорошо, когда ты твердо уверен в своем положении (единственного в джунглях), тогда можно начинать восстановление. Ты все делаешь так, как ты это себе представляешь, можешь совершать действия, которые должны быть сделаны. Но вдруг в какой-то момент обнаруживается, что по джунглям вообще-то разбросана куча народа, который тоже что-то делает. Возможно, они и раньше там были. И то, что мы принимали за ядовитое шипение и хруст, было, скажем так, другим способом строить. А теперь уже не видеть их нельзя. И, прямо скажем, они далеко не всегда делают то, что тебе нравится, и не поддерживают именно то, что делаешь ты. Взаимного восторга не наблюдается. Тогда, конечно, надо как-то определиться по отношению к тем островам живой жизни, которые не то уцелели, не то заново возникли помимо, если не вопреки воле преобразователей с их притязаниями.

Я бы с удовольствием сделал это когда-нибудь предметом отдельного разговора Как-то у вас был текст или интервью, которое для меня отчасти пролило свет на некоторого рода ваши стратегии или тактики. Смысл его состоял в том, что у нас слишком много самостоятельных сословий, которые являются реальным тормозом Движения… Педагогическое сословие какое-то. Был такой текст, я не перевираю ваши слова?

Павловский Г. О.: Запросто могло быть.

Филиппов А. Ф.: Я помню как пример именно педагогическое. Но я это перекинул на какие-то другие области и понял, что, может быть, существует у вас такая идея (только ли у вас или еще у кого-то, в данном случае это неважно), что настала такая жизнь, когда все было бы хорошо, но поперек истории, поперек Движения стали такие закостеневшие невежества, рабы собственных эгоистических интересов.

Павловский Г. О.: Архивные старички…

Филиппов А. Ф.: Да, архивные старички и архивные юноши, которых они там воспитывают. Вместо того чтобы склониться перед властью трудящихся на местах, они как-то по-особенному себе представляют благо России, свое собственное благо.

Когда какой-то индивидуальный Нуйкин морочит какое-то количество незрелых мозгов, это ситуация грустная. Но обстоит ли дело так, что именно он сеет зубы дракона? Или, может быть, у разных групп и прочих множеств (профессиональных, обладающих какими-то традициями, региональных да каких-то еще) есть свои, не навязанные извне мнения, но некие собственные качества, есть собственное самобытие, которое обладает гораздо меньшей степенью пластичности, чем нам (вам) хотелось бы, в особенности в тот период, когда кажется, что все рухнуло?

Я еще раз обращаюсь к смыслу своего вопроса, делаю его немножко более ясным для себя самого. Хорошо тому живется, кто думает, что кругом сплошные джунгли и по ним бегают ободранные дикари. Земли новые и населяющие их люди представляют собой tabula rasa. Но мы же видим: они самоорганизуются, у них обнаруживается собственное представление, собственное целеполагание – очень многое из того, что не зависит от творческой воли Демиурга. У меня складывается ощущение, что Демиург говорит Евгению "ужо тебе!", и вся его стратегия или по меньшей мере тактика нацелена на руководящие указания.

Назад Дальше