История свободы. Россия - Исайя Берлин 18 стр.


Герцен, как всегда, глубок и изящен. "Тургенев был больше художник в своем романе, чем думают, и оттого сбился с дороги, и, по-моему, очень хорошо сделал – шел в комнату, попал в другую, зато в лучшую". Автор явно начал тем, что хотел сделать что-нибудь для отцов, но они оказались такими ничтожествами, что его увлек "крутой Базаров", "и вместо того, чтоб посечь сына, он выпорол отцов". Герцен, вполне возможно, прав – могло быть так, хотя Тургенев отрицает это, что Базаров, которого автор начал описывать враждебно, стал очаровывать своего создателя. Герой, подобно Шейлоку, оказывается более человечным и куда более сложным, чем изначально позволял замысел книги, и таким образом сразу же меняет и, возможно, искажает его. Природа иногда подражает искусству: Базаров взволновал молодежь, как Вертер в предыдущем столетии, повлиял на нее, как разбойники Шиллера, как Лары, Гяуры и Чайльд-Гарольды Байрона. Впрочем, эти новые люди, добавил Герцен в более позднем эссе, эти догматики и доктринеры, загипнотизированные собственным жаргоном, являют собою наименее привлекательную сторону российского характера, полицейскую – солдафонскую – его сторону, жестокий бюрократичный "кожаный сапог"; они хотят сломать ярмо старого деспотизма, но только для того, чтобы заменить его на свое собственное. "Поколение сороковых", к которому принадлежали Герцен и Тургенев, может быть, было глупым и слабым, но следует ли из этого, что их наследники – жестокие, грубые, лишенные любви, циничные молодые филистеры шестидесятых, которые ухмыляются, насмехаются, толкаются и пихаются, не прося извинения – непременно лучше? Какие новые принципы, какие новые конструктивные решения они дали? Разрушение – это разрушение, а не созидание.

Вслушиваясь в неистовый галдеж, вызванный романом, можно различить, по крайней мере, пять позиций. Одни – сердитое правое крыло – считали, что Базаров представляет собой апофеоз новых нигилистов и происходит от низкого желания подольститься к молодым. Другие радовались, что Тургенев удачно выявил варварство и подрывную деятельность. Третьи осуждали его за то, что он создал злую пародию на радикалов, снабдил реакционеров оружием, играл на руку полиции; они называли его ренегатом и изменником. Четвертые, как Дмитрий Писарев, гордо отстаивали идеи Базарова как свои собственные и благодарили Тургенева за его честность и симпатию ко всему самому живому и бесстрашному в растущей "партии будущего". Наконец, пятые считали: автор сам не полностью уверен, что он хотел сделать, его позиция неподдельно двойственна, он художник, а не памфлетист, он сказал истину, как он ее видел, без ясной политической цели.

Этот спор продолжался в полную силу после смерти Тургенева. О жизнеспособности его романа говорит тот факт, что дебаты не умерли даже в следующем веке, ни до, ни после русской революции. На самом деле, еще десять лет назад эта битва по-прежнему бушевала среди советских критиков. За нас Тургенев или против нас? Гамлет он, ослепленный пессимизмом угасающего класса, или, как Бальзак или Толстой, он видел дальше? Кто он, наконец, – предтеча преданного идее, воинствующего советского интеллектуала или злобная карикатура на отцов российского коммунизма? Полемика еще не окончена.

Тургенев был расстроен и озадачен такой реакцией на его книгу. Прежде чем посылать ее в типографию, он принял обычные меры предосторожности, бесконечно ища советов. Он читал рукопись друзьям в Париже, он менял, смягчал, пытался угодить всем. Базаров несколько раз менялся, двигаясь вверх и вниз по моральной шкале в соответствии с впечатлениями того или иного советчика. Нападки слева нанесли Тургеневу такие раны, которые мучили его весь остаток жизни. Много лет спустя он писал: "<…> меня уверяют, что на стороне "Отцов"… я, который в фигуре Павла Кирсанова даже погрешил против художественной правды и пересолил, довел до карикатуры его недостатки, сделал его смешным!" Что касается Базарова, он "честен, правдив и демократ до конца ногтей". Много лет спустя Тургенев говорил анархисту Кропоткину, что он любил Базарова: "<…> сильно любил. <…> я покажу вам дневник, где записал, как я плакал, когда закончил повесть смертью Базарова". "Скажите по совести, – писал он одному из своих самых язвительных критиков, сатирику Салтыкову (который выражал недовольство тем, что реакционеры используют слово "нигилист" для осуждения всякого, кто им не нравится), – разве кому-нибудь может быть обидно сравнение его с Базаровым? Не сами ли Вы замечаете, что это самая симпатичная из всех моих фигур?" Что до "нигилизма", это, возможно, была ошибка. "…Я готов сознаться <…> что я не имел права давать нашей реакционной сволочи возможность ухватиться за кличку – за имя; писатель во мне должен был принести эту жертву гражданину <…> я признаю справедливым и отчуждение от меня молодежи, и всяческие нарекания… Возникший вопрос был поважнее художественной правды – и я должен был это знать наперед". Он претендовал на то, что разделяет почти все убеждения Базарова, кроме воззрений на художества. Одна знакомая дама сказала ему, что он ни за отцов, ни за детей, а сам нигилист; он думал, что она может быть права. Герцен сказал, что в них всех было что-то от Базарова, в нем самом, в Белинском, в Бакунине, во всех тех, кто в 1840-х обвинял российское царство тьмы перед лицом Запада, науки и цивилизации. Тургенев и этого не отрицал. Он без сомнения принимал разный тон в письмах к разным корреспондентам. Когда радикальные русские студенты в Гейдельберге потребовали разъяснить его собственную позицию, он сказал им, что "если читатель не полюбит Базарова со всей его грубостью, бессердечностью, безжалостной сухостью и резкостью <…> я виноват и не достиг своей цели. Но "рассыропиться", говоря его словами – я не хотел <…> Я не хотел накупаться на популярность такого рода уступками. Лучше проиграть сражение (и, кажется, я его проиграл) – чем выиграть его уловкой". Тем не менее своему другу Фету, консервативному помещику, он писал, что сам не знает, любит он Базарова или ненавидит. Имел ли он в виду превознести или обругать его? Он не знает. И это повторилось восемь лет спустя: "<…> мои личные чувства [к Базарову] были смутного свойства (любил ли я его, ненавидел ли – Господь ведает!)". Либеральной мадам Философовой он написал: "Базаров, это мое любимое детище, из-за которого я рассорился с Катковым <…> Базаров, этот умница, этот герой – карикатура?!" И добавил, что это "бессмысленный упрек".

Тургенев считал, что презрение молодых несправедливо до невыносимости. Он писал, что летом 1862 года "гнусные генералы меня хвалили – а молодежь ругала". Лидер социалистов Лавров сообщает, что Тургенев горько жаловался ему, как несправедливо, что радикалы изменили отношение к нему. Он возвращается к этому в одном из поздних "Стихотворений в прозе": "<…> честные души гадливо отворачиваются от него; честные лица загораются негодованием при его имени". Это не просто уязвленная amour propre. Тургенев страдал от глубинного ощущения, что он поставил себя в политически неверную позицию. Всю жизнь он хотел идти в ногу с прогрессивными людьми, с партией свободы и протеста, но не смог принять их жестокого презрения к искусству, цивилизованному поведению, всему, что для него было дорого в европейской культуре. Он ненавидел их догматизм, высокомерие, страсть к разрушению, ужасающее незнание жизни. Он уехал за границу, жил в Германии и Франции и возвращался в Россию только для мимолетных визитов. На Западе повсеместно восхваляли его и восторгались им. Но он-то ведь в конце концов хотел говорить именно для русских. Популярность его у русской публики в 1860-х и во все времена была очень велика, но больше всего он хотел угодить именно радикалам. Они же бранились или не реагировали.

В следующем романе "Дым", который он начал сразу после публикации "Отцов и детей", он пытался залечить раны, свести счеты со всеми оппонентами. Роман был опубликован пять лет спустя, в 1867 году, и содержал острую сатиру на два лагеря – на напыщенных, тупых, реакционных генералов и бюрократов и глупых, ограниченных, безответственных болтунов из левого крыла, которые в равной степени оторваны от реальности, в равной степени неспособны вылечить Россию. Это спровоцировало дальнейшую атаку на него. В этот раз он не удивился. "…Меня ругают все – и красные, и белые, и сверху, и снизу – и сбоку – особенно сбоку". Польское восстание 1863 года, а через три года – покушение Каракозова на императора породили большой подъем патриотических чувств даже среди либеральной российской интеллигенции. Тургенев был списан со счетов российской критикой, и правой, и левой, как разочарованный эмигрант, который больше не видит своей страны из Баден-Бадена и Парижа. Достоевский называл его ренегатом и советовал ему достать себе телескоп, который бы помог ему лучше видеть Россию.

В 1870-х Тургенев начал нервно, опасаясь оскорблений и унижений, восстанавливать отношения с левым крылом. К его удивлению и облегчению, его хорошо приняли в русских революционных кругах Парижа и Лондона; его ум, добрая воля, неиссякаемая ненависть к царизму, очевидная честность и беспристрастность, симпатия к отдельным революционерам, огромное обаяние подействовали на их лидеров. Более того, он выказал смелость робкого от природы человека, вознамерившегося побороть свои страхи: тайно давая деньги, он помогал публиковать нелегальные материалы, он открыто встречался с объявленными вне закона террористами, которых выслеживала полиция в Париже и Лондоне. Все это смягчило сопротивление. В 1876 году он опубликовал "Новь" (которую считал продолжением "Отцов и детей") – окончательную попытку объясниться перед негодующей молодежью. "Молодое поколение, – писал он на следующий год, – было до сих пор представлено в нашей литературе либо как сброд жуликов и мошенников <…> либо <…> возведено в идеал, что опять несправедливо – и, сверх того, вредно. Я решился выбрать среднюю дорогу – стать ближе к правде; взять молодых людей, большей частью хороших и честных – и показать, что, несмотря на их честность, самое дело их так ложно и нежизненно, что не может не привести их к полному фиаско. Насколько мне это удалось – не мне судить <…> во всяком случае <…> они <…> должны чувствовать ту симпатию, которая живет во мне – если не к их целям, то к их личностям". Герой "Нови" Нежданов, неудавшийся революционер, кончает жизнь самоубийством, в значительной степени потому, что его происхождение и характер не дают ему приспособиться ни к жесткой дисциплине революционной организации, ни к неторопливой и серьезной работе настоящего героя романа, практического реформатора Соломина, чьи негромкие, но неустанные труды внутри его собственной демократически организованной фабрики призваны создать более справедливый общественный порядок. Нежданов слишком цивилизован, слишком чувствителен, слишком слаб, а главное, слишком сложен, чтобы соответствовать строгому, монашескому новому порядку: он мучительно мечется, но в конце концов терпит поражение, потому что "не может опроститься"; равно как и сам Тургенев, и здесь корень проблемы, как указал Ирвинг Хау. Своему другу Якову Полонскому Тургенев писал: "<…> если за "Отцов и детей" меня били палками, за "Новь" меня будут лупить бревнами – и точно так же с обеих сторон". Три года спустя газета Каткова опять обвинила его в том, что он "шут "этой молодежи"", <…> готов плясать на каком угодно канате только бы не лишаться благоволения этих "русских нигилистов", в которых резюмируется для него все представление о современной "молодежи"". Как всегда, он ответил сразу: он сказал, что не изменил своих взглядов ни на йоту за последние сорок лет. "Я всегда был и до сих пор остался "постепеновцем", либералом старого покроя в английском, династическом смысле, человеком, ожидающим реформ только свыше – принципиальным противником революций <…> Молодежь была права в своей оценке – и я почел бы недостойным и ее и самого себя представляться ей в другом свете".

Назад Дальше