Четвертая мировая война - Маркос 12 стр.


Как все индейские женщины последние 500 лет, она внезапно перестает быть девочкой и превращается в женщину. Сегодня 8 марта 1995 года, Международный женский день, Тоньите уже исполнилось пять лет и идет шестой. Ее холодный острый взгляд высекает из разбитой чайной чашки ранящие отблески. Любой сказал бы, что это солнце точит острие ненависти, которую посеяло на этой земле предательство… Как разбитое сердце, склеивает Тоньита грязью и слюной свою разбитую чашку. И кто-то рядом забывает на секунду, что он мужчина. И соленые капли, падающие с лица, не дадут заржаветь свинцовой груди…

P.S., рискующий "самым дорогим, что у меня есть" (счетом в долларах?). Я прочитал, что есть "субкоманданте Элиса", "субкоманданте Херман", "субкоманданте Даниэль", "субкоманданте Эдуардо". Поэтому я решил следующее: предупреждаю ГПР, что если она продолжит выдумывать новых "субов", я объявлю сухую голодовку. Более того, требую, чтобы ГПР заявила, что есть только один "суб" ("К счастью", - говорит мое второе "я", читая эти строки) и что она освобождает меня от любой ответственности, связанной с девальвации по отношению к доллару японских иен и немецких МАРОК (отметьте навязчивый нарциссизм). (И пожалуйста, не присылайте мне Вармана! )

P.S., благодарящий за обещания, прикрепленные к одному сонету и изворачивающийся следующим образом:

Когда, в раздоре с миром и судьбой,
Припомнив годы, полные невзгод,
Тревожу я бесплодною мольбой
Глухой и равнодушный небосвод
И, жалуясь на горестный удел,
Готов меняться жребием своим
С тем, кто в искусстве больше преуспел,
Богат надеждой и людьми любим, -
Тогда, внезапно вспомнив о тебе,
Я малодушье жалкое кляну,
И жаворонком, вопреки судьбе,
Моя душа несется в вышину.
С твоей любовью, с памятью о ней
Всех королей на свете я сильней.

Вильям Шекспир XXIX сонет

P.S., рассказывающий о том, что произошло 17 и 18 февраля 1995 года, на восьмой и девятый дни нашего отступления. "Мы следовали двойному острию лунатической стрелы." "Месяц растет, рога на восток", - вспомнил и повторил я, года мы вышли к пастбищам. Необходимо было переждать. В небе военный самолет мурлычет свою мелодию смерти. Мое второе "я" начало напевать:

И пробило и десять и полночь,
И час ночи и два и четыре,
И укрывшихся нас на рассвете
Обнаружил дождь…

Я делаю угрожающий жест, чтобы оно замолчало. Но мое второе "я" защищается:

- Моя жизнь - это песня Хоакина Сабины.

- Но в любом случае она - не любовная, - говорю ему я, забыв о собственном запрете на разговоры.

Камило сообщает, что самолет улетел. Мы выходим на пастбище и долго бредем по влажной от только что прошедшего дождя траве. Я шел, глядя вверх, пытаясь отыскать в темном небе хоть какие-нибудь ответы на старые вопросы.

- Дожди и бык, - успел я услышать предупреждение Камило.

Но было уже поздно, когда я опустил глаза со Млечного Пути, я встретился взглядом с племенным производителем, который, думаю, оказался перепуган не меньше меня, потому что тоже бросился бежать, но в противоположную сторону. Добежав до ограды, я с трудом перебросил через колючую проволоку рюкзак.

Потом я лег на землю и попытался ползком преодолеть нижний барьер. Но то, что я считал грязью, оказалось свежим навозом. Сидя на земле, Камило покатывался со смеху. А на мое второе "я" от смеха напала икота. Я знаками приказывал им замолчать:

- Шшш, нас могут услышать солдаты!

Но ничего не помогало, они продолжали хохотать. Я нарвал немного травы, чтобы, насколько это возможно очистить от навоза рубаху и брюки. Потом надел рюкзак и побрел дальше. За мной плелись Камило и мое второе "я". Они уже не смеялись. Поднявшись, они обнаружили, что тоже сидели в навозе. Влюбляя в себя окрестных коров столь сооблазнительным запахом, мы покинули огромное пересеченное ручейком пастбище.

Когда мы приблизились к лесистой местности, я посмотрел на часы. 02:00. "Юго-восточного времени", - сказал бы Тачо. С везением и без дождя, до начала рассвета нам удалось бы дойти до подножия гор. Так и случилось. Мы пошли по старой тропе, среди огромных толстых деревьев, предвещающих близость сельвы. Нашей сельвы, где живут только дикие звери, мертвые и партизаны. Фонари были не нужны: луна протянула среди ветвей белые световые дорожки, и сверчки замолкали, заслышав наши шаги по сухой листве. Мы вышли к большой сейбе, которая служит дверью в сельву, отдохнули немного и уже на рассвете еще несколько часов продвигалсь в горы.

Тропа время от времени терялась, но, несмотря на прошедшие годы, я помнил общее направление. "На восток, до горной стены", - говорили мы себе сколько? одиннадцать? лет назад. Мы расположились на берегу ручья, который в сухой сезон наверняка исчезает. Задремали. Меня разбудил крик моего второго "я". Я сорвал предохранитель с винтовки и прицелился в сторону услышанного крика. Да, это было мое второе "я": оно держалось за ногу и стонало. Я подошел. Оно попыталось снять носок и сорвало с ноги клок кожи.

- Что же ты так, - сказал я ему, - сначало надо намочить.

Девятый день мы не снимали обуви. Из-за влаги и грязи ткань и кожа превратились в единое целое и снять носок было равнозначно тому, чтобы содрать с себя кожу. Неудобство спанья в обуви. Я показал моему второму "я", что делать. Мы опустили ноги в воду и медленно, понемногу, отделили ткань. У ног был запах дохлой собаки, а кожа превратилась в бесформенную белесую массу.

- Ты напугало меня. Когда я увидел, как ты схватилось за ногу, я решил что тебя укусила змея, - упрекнул я его.

Мое второе "я" не обращало на меня внимания и с закрытыми глазами продолжало окунать ноги в воду. Как будто призывало змей. Камило заколотил палкой по земле.

- Что с тобой? - спросил я его.

- Змея, - ответил Камило, швыряя камни, палки, ботинки и все, что попадалось ему под руку. Наконец он попал змее в голову.

Мы осторожно подошли.

- Мокоч, - говорит Камило.

- Науяка, - говорю я.

Хромая, приближается мое второе "я". И, строя из себя знатока, говорит:

- Это знаменитая Бак Не’ или четырехноска.

- Ее укус смертелен, а противоядия нет, - добавляет оно тоном уличного торговца. Мы разделываем ее.

Разделка змеи похожа на снимание куртки. Сначала ей вскрывают брюхо, как расстегивают зиппер, вынимают внутренности и потом снимают шкуру. Остается белое мясо с хрящами. Его нанизывают на тонкий прут и ставят на огонь. Вкус - как у печеной рыбы, как у макабиль, которую мы ловили в реке Безымянной сколько? одиннадцать? лет назад. Мы съели змею и выпили немного пиноля с сахаром, который нам подарили. Потом, после короткого привала, мы замели следы и продолжили путь. Точно так же, как сколько? одиннадцать? лет назад, сельва приветствовала нас, как положено - дождем. Дождь в сельве совсем другой. Когда он начинается, деревья играют роль гигантского зонтика, и через стену ветвей и листьев удается пробиться немногим каплям. Потом зеленая крыша начинает протекать, насквозь промокает и начинает действовать как гигантская поливальная машина: отовсюду течет, хотя на самом деле дождь, может, уже давно закончился. С дождем в сельве происходит то же самое, что и с войной - всегда известно, когда начинается, но никто не знает, когда закончится. По пути я узнавал старых друзей: уапак’ со своим скромным плащом из зеленого мха, капризная и упрямая прямота канте, ормигильо, каоба, кедр, остролистная и ядовитая чапайя, веер уатапиля, неумеренный гигантизм листьев пих’, похожие на зеленые уши слонов, вертикальная нацеленность в небо байальте, канольте с твердой сердцевиной, постоянная угроза, исходящая от чечем или "злой женщины", которая вызывает сильнейший жар, галлюцинации и острые боли. Деревья и снова деревья. Смесь зеленого и коричневого, вновь заполняющая взгляд, руки, шаги и душу…

Так же, как сколько? одиннадцать? лет назад, когда я попал сюда впервые. Тогда я поднимался на этот проклятый холм и думал, что каждый шаг может быть последним. Я говорил себе: "Еще шаг - и умру", и делал один шаг, потом другой, но не умирал, а продолжал идти. Я чувствовал, что груз за спиной весит сто килограммов и знал, что это неправда, потому что знал, что нес всего пятнадцать килограммов, "просто ты новенький", говорили мне товарищи и с видом сообщников посмеивались. Я продолжал повторять себе, что теперь уже точно следующий шаг будет последним и проклинал тот час, когда мне вздумалось стать партизаном, и как хорошо мне было когда я считал себя интеллектуалом городской организации, и что в революции может быть множество видов деятельности, и все одинаково важны, и зачем я сюда сунулся, и на следующем привале наконец скажу им, что все, хватит, лучше я буду помогать вам там, в городе. Я продолжал идти, и продолжал падать, и доходил до следующего привала и ничего не говорил, - отчасти из стыда, и отчасти, потому что не было сил говорить, - и, хватая ртом воздух, как рыба в пересыхающей луже, говорил себе: ладно, скажу это им на следующем перевале - и повторялось то же самое. В тот первый день в сельве я провел десять часов в пути, и когда стемнело, мне сказали: здесь мы остановимся. Я просто рухнул на землю и сказал себе "я дошел", и еще раз повторил "дошел". И мы повесили гамаки, развели огонь и приготовили рис с сахаром и стали есть. Мы ели, и меня спрашивали, что я чувствовал на холме и как я себя чувствовал, устал ли я, а я только повторял "дошел". И они переглядывались между собой и говорили, что он едва провел один день в походе, но уже успел сойти с ума.

На второй день я узнал, что путь, который я проделал за десять часов с 15 килограммами груза, они проделывают за четыре часа и с 20 килограммами. Я ничего не сказал. "Пойдем", - сказали мне. Я пошел за ними и с каждым шагом спрашивал себя: "Дошел?".

Сегодня, сколько? одиннадцать? лет после этого, история, уставшая от пути, повторяется. Мы дошли. Дошли? Вечер стал облегчением; свет залил место нашего привала, как пшеница, которая облегчила мне столько рассветов. После того как Камило наткнулся на сак холь ("лицо старика" или "белая голова"), мы перекусили. Их оказалось семь. Я сказал Камило, чтобы не стрелял; может быть, они охотились на оленя и я подумал, что мы тоже на него выйдем. В результате - ничего: ни сак холь, ни оленя. Мы подвесили гамаки и растянули клеенки. Вскоре, когда уже стемнело, пришли куницы и стали на нас лаять, потом появились уойо или ночные обезьяны. Я не смог уснуть. У меня болело все, даже надежда…

P.S., самокритичный, позорно притворяющийся сказкой для женщин, которые иногда девочки, и для девочек, которые иногда женщины. И поскольку история повторяется, сначала в виде фарса, а затем - в виде трагедии, сказка называется…

Дурито II
(Неолиберализм, увиденный из Лакандонской сельвы)

Шел десятый день, давление на нас уменьшилось. Я отошел немного в сторону, чтобы приготовить себе место для ночлега. По пути я смотрел вверх, выбирая пару хороших деревьев, с которых ночью ничего не свалится. Поэтому окрик, прозвучавший у меня из-под ног, оказался полной неожиданностью:

- Эй! Осторожно!

Вначале я ничего не увидел, но останавился и подождал. Почти немедленно зашевелился один лист и из-под него вылез жучок, который сразу же начал возмущаться:

- Почему вы не смотрите себе под ноги? Вы чуть меня не раздавили!

Этот аргумент показался мне знакомым.

- Дурито? - решился я.

- Для вас Навуходоносор! Не фамильярничайте! - возмущенно ответил мне жучок.

У меня уже не осталось сомнений.

- Дурито, ты что, меня не помнишь?

Дурито, то есть, я хотел сказать, Навуходоносор, с задумчивым видом стал меня разглядывать. Он достал из-под своих крылышек маленькую трубку, заполнил ее табаком, зажег и после долгой затяжки, вызвавшей у него нездоровый кашель, сказал:

- Мммм, ммм.

Потом еще раз повторил:

- Мммм, ммм.

Я знал, что это надолго, так что решил присесть. После многократных "ммм…", Навуходоносор, то есть Дурито, воскликнул:

- Капитан?

- Он самый! - сказал я, удовлетворенный, что меня узнали.

Дурито (думаю, что будучи узнанным, могу снова называть его этим именем) принялся проделывать серию движений лапками и крылышками, которые на корпоральном языке жуков, является чем-то вроде радостного танца, хотя мне лично это больше напоминает приступ эпилепсии. Много раз с с разными ударениями повторив "Капитан!", Дурито наконец остановился и обрушил на меня вопрос, которого я так боялся:

- У тебя есть с собой табак?

- Да, но я…, - я попытался потянуть время, чтобы подсчитать свои запасы. В этот момент ко мне подошел Камило и спросил:

- Ты звал меня, Суп?

- Нет… ничего… Я так просто… напевал и… и не беспокойся… можешь идти, - волнуясь, ответил я.

- А, ладно, - сказал Камило и ушел.

- Суп? - удивленно спросил Дурито.

- Да, - сказал я, - теперь я - субкоманданте.

- И это лучше или хуже, чем капитан? - допытывался Дурито.

- Хуже, - ответил я ему и самому себе.

Я быстро сменил тему и со словами:

- Вот, у меня есть немного, - протянул ему мешочек с табаком.

Перед тем, как получить от меня табак, Дурито вновь продемонстрировал свой танец, на этот раз приговаривая "спасибо!".

По окончании табачной эйфории мы приступили к трудной процедуре раскуривания трубки. Я прилег на рюкзак и стал глядеть на Дурито.

- Ты совершенно не изменился, - сказал я ему.

- Зато ты выглядишь довольно потрепанным, - ответил мне он.

- Такова жизнь, - сказал я, чтобы уйти от темы.

Дурито опять начал свои "иммм, ммм." и вскоре спросил:

- И что же привело тебя сюда после стольких лет?

- Понимаешь ли, я подумал, и поскольку никаких особых дел у меня нет, хорошо бы прогуляться по прежним местам и увидеть старых друзей, - ответил я.

- Рассказывай мне сказки! - возмутился оскорбленный Дурито.

Потом наступила следующая пауза "мммм, ммм" и инквизиторских взглядов.

Я больше не выдержал и сказал:

- На самом деле, мы отступаем, потому что правительство начало против нас наступление…

- Ты удираешь! - сказал Дурито.

Я попытался объяснить ему, что это стратегический отход, тактическое отступление и все, что мне пришло в этот момент в голову.

- Ты удираешь! - сказал Дурито, на этот раз вздыхая.

- Ладно, да, я удираю и что? - сказал я с раздражением, скорее по отношению к себе, чем к нему.

Дурито не настаивал. Он надолго замолчал, только дым наших трубок свивал мост между нами. Через несколько минут жучок сказал:

- Кажется, что-то тебя смущает, и не только "стратегическое отступление".

- Отход. Стратегический отход, - поправил я его. Дурито подождал, чтобы я продолжил.

- На самом деле, меня смущает то, что мы оказались не готовы. И мы оказались не готовы по моей вине. Я поверил, что правительство хочет диалога и отдал делегатам приказ начать консультации. Когда нас атаковали, мы обсуждали условия диалога. Нас застали врасплох. Меня застали врасплох… - сказал я с грустью и мужеством.

Дурито курил и ждал, пока я рассказал ему обо всем произошедшем за последние десять лет. Когда я закончил, он сказал мне:

- Подожди.

Oн нырнул под листик. Вскоре он вылез, толкая впереди себя свой письменный столик. Потом он принес стульчик, сел, достал бумаги и с озабоченным видом начал их пролистывать.

- Мммм, ммм, - говорил он, просматривая каждый лист. Через некоторое время он воскликнул:

- Вот оно!

- Что "вот оно"? - спросил я, заинтригованный.

- Не перебивай меня! - серьезно и торжественно сказал Дурито. И добавил:

- Слушай меня внимательно. Твоя проблема - та же, что и у многих других. Речь идет о социальной и экономической доктрине, известной как "неолиберализм"…

"Этого еще мне не хватало… уроков по политэкономии", - подумал я. Кажется, Дурито услышал мои мысли, потому что срезу же пресек меня:

- Шшш! Это не обычный урок! Это академический курс.

"Академический курс" показался мне преувеличением, но я приготовился выслушать жучка. После нескольких "мммм, ммм", Дурито продолжил:

- Это метатеоретическая проблема! Да, вы исходите из того, что "неолиберализм" - это доктрина. Под местоимением "вы" я подразумеваю тех, кто настаивает на заскорузлых и квадратных, как ваша голова, схемах. Вы думаете, что "неолиберализм" - это доктрина капитализма, стремящегося преодолеть кризис, который сам капитализм приписывает "популизму", не так ли?

Дурито не дал мне ответить.

- Конечно, это так. Хорошо, но на самом деле оказывается, что "неолиберализм" - это не доктрина капитализма, стремящегося преодолеть или объяснить кризис. Это сам кризис, ставший экономической теорией и доктриной! То есть, в "неолиберализме" нет ни малейшей согласованности, ни планов, ни исторической перспективы. То есть, это просто теоретическое дерьмо.

- Странно… Я никогда не читал и не слышал подобной интерпретации, - сказал я удивленно.

- Конечно! Это только что пришло мне в голову! - с гордостью говорит Дурито.

- А как это связано с нашим бегством, то есть с нашим отходом? - спрашиваю я, сомневаясь во столь новаторской теории.

Назад Дальше