Пространство мышления. Соображения - Курпатов Андрей Владимирович 16 стр.


Разве сами интеллектуальные объекты нашего внутреннего психического пространства не являются фикцией, точно так же вмененной нам языком? Да, методология мышления предлагает нам этот удобный дидактический прием – мол, в нас есть те или иные интеллектуальные объекты, необходимые нам для репрезентации (реконструкции) некого, происходящего в нашем мозге процесса. Но что это, как не та же ошибка, которую мы совершаем, когда подменяем "зеброй" некий "голод", который на самом деле никакой не "голод", а некое состояние, которые мы с помощью языка просто не можем ухватить? То же самое со "стулом", который словно бы скрадывает мою действительную боль в ногах, которая, впрочем, и не "боль в ногах", а нечто, что я так называю. А все эти песни о "большой и чистой любви", которая решается удовлетворением каких-то моих психофизиологических потребностей, – это вообще о чем?

"Голод", кажущийся нам такой понятной вещью, – это блеф. Да, нам удобно пользоваться этим словом, потому что оно упрощает нам коммуникацию с другими людьми (и в какой-то части алгоритмизирует наши действия). "Почему у тебя такое плохое настроение?" – "Не обращай внимания, просто проголодался". Не потому ли половина "золотого миллиарда" озабочена постоянным "голодом" и страдает от чудовищного ожирения, а хищники, не знающие слова "голод", – нет, даже если кругом зебры-зебры-зебры? Точно так же и моя "боль в ногах" – это ведь лишь формальное (языковое) объяснение некой слабости, тяжести, дискомфорта, "понятное" другим (сам я не думаю, что у меня "болят ноги", я чувствую дискомфорт и так о нем "отчитываюсь" – не важно, себе или другим). "Хочешь посидеть?" – "Да нет, просто ноги болят". "Да нет" – тонкая метафора, отражающая суть происходящего в языке подлога.

Собственно, я веду к тому (не знаю, правда, насколько успешно), что всё наше понимание мышления, сознания, собственных чувств – лишь такие представления о реальности. Это просто способ так репрезентировать то, о чем ни я, ни кто-либо другой на самом деле думать просто не можем. У нас нет для такого мышления подходящего инструмента, и язык нам в этом тоже помочь не может, а лишь вводит в заблуждение и путает.

То, что язык, казалось бы, пытается ухватить, – прячется за словами, и происходит это хотя бы потому, что язык и не имеет с этим содержанием никакого действительного сродства: то, что он, как предполагается, означивает, является материальным состоянием нашего мозга, тогда как слова становятся знаками чего-то только в пространстве мира интеллектуальной функции.

Мы не можем эффективно обозначить собственную реальность с помощью языка. Нам для этого нужен был бы какой-то особый, приватный язык, а на самом деле даже не язык вовсе, а какой-то особый способ "видения", как у "льва" Витгенштейна. И у льва, кстати сказать, подобное "видение", по крайней мере теоретически, может быть, потому что "язык", который дали ему родители в его прайде, не вводит его в заблуждение по поводу того, что с ним – со львом – происходит на самом деле.

В отличие от льва у нас язык есть – им прошито насквозь всё наше внутреннее психическое пространство. И этот язык в некотором смысле лгал нам с самого начала: маленький ребенок, еще не умеющий почти ничего, уже слышит, что каждое его действие сопровождается специфическими звуками, которые в действительности есть просто коммуникация с ним взрослых. "Ванечка, давай сядем на стульчик?", "Ванечка проголодался? Сейчас заправлю тебе бутылочку смесью!", "Хочешь пИсать, Ванечка?", "Ну что ты плачешь, Ванечка? У тебя что-нибудь болит?".

То, что Ванечка, возможно, испытывает какую-то внутреннюю нехватку, ищет способ ее нейтрализовать, – это да. Но все, что говорят его родители (даже если они угадывают), не есть то, что происходит с ним – с нашим Ванечкой – на самом деле. Язык перевирает все, к чему прикасается, а потому нам следует, наверное, повнимательнее вчитаться в знаменитый витгенштейновский афоризм: "Границы моего языка определяют границы моего мира"…

Всё, чем мы располагаем, это лишь чужой язык – созданный кем-то до нас и за нас с конкретной целью побуждать других к неким действиям, но не для того, чтобы мы через него могли понять себя или то, что с нами происходит, а также собственное мышление. То есть весь наш язык, образно говоря, вывернут наружу, хотя используется нами именно для того, чтобы, как нам кажется, высказать себя.

В результате мы попадаем в лабиринт бесконечных языковых игр, и в какой-то момент нам даже может казаться, что мы вполне понимаем себя и то, чего мы хотим. Но мы "понимаем", таким образом, только нарративы, созданные по тому или иному случаю, а ощущение понимания возникает у нас вне связи с языком, но просто потому, что мы реально испытываем всё то, что пытаемся с его помощью обозначить.

Когда в мозге собирается зрительный образ – той же "зебры" или "стула", – в соответствующих зонах мозга производится огромная работа (одна обработка зрительного образа в ассоциативных полях коры чего стоит!). Но является ли процесс создания мозгом зрительного образа собственно интенциональным актом? Разве всё, что мы знаем об исследованиях зрительного восприятия, не свидетельствует о том, что в этом процессе мозг, по существу, просто пытается идентифицировать возникшее в нем под действием соответствующих сигналов возбуждение? То есть нельзя даже сказать, что он пытается понять собственное состояние. Он, по существу, лишь решает, что ему делать с собственным возбуждением – то есть даже не то, что оно для него "значит", а что следует делать, если он возбужден так.

Иными словами, после того, как соответствующий образ нашим мозгом собран (в нашем внутреннем психическом пространстве возник определенный интеллектуальный объект), важна ли ему – нашему мозгу – некая специфическая идентификация этого образа? Или же всё это на самом деле не имеет никакого значения, а важно лишь то, в отношения с какими другими интеллектуальными объектами нашего внутреннего психического пространства этот интеллектуальный объект вступает?

Полагаю, что по-настоящему важны именно эти внутренние процессы апперцепции, вовлеченности ассоциативных связей коры. Но что про это может сказать наш хваленый язык? Какое действительное отношение он будет к этому иметь? Мы сами можем иметь дело лишь с некой нашей собственной реакцией на эту нашу же собственную апперцепцию, и всё это – по сути и прежде всего – в обход нашего "языкового сознания". Реальные психические процессы не просто обходятся без языка, они в нем и не нуждаются.

Здесь, конечно, надо сделать уточнение – речь не идет о том, что язык не нужен или не играет никакой роли в нашем внутреннем психическом пространстве. Язык реален, через него фактически конструируется наш индивидуальный мир интеллектуальной функции – возникают "плоскость" и "пространство мышления". Не без его помощи фиксируются воспринимаемые нами образы и даже сами наши внутренние состояния. Наконец, именно язык в значительной степени обуславливает сложную иерархическую организацию, которая характеризует человеческое сознание (разработчики искусственного интеллекта сейчас с большим трудом решают аналогичную задачу в рамках создания соответствующих программ). То есть язык нужен и важен. Но ровно так же (или почти так же) важен, например, и бог для истинно верующих. Важен, и что? Они вознесутся на небо? Мне можно с тем же успехом пришить третью руку, и велик шанс, что она приживется. И да, она станет важным обстоятельством моей жизни. Ну и что?

Иначе говоря, важность языка в нашей жизни еще не означает, что он способен решить все задачи, которыми мы пытаемся его нагрузить. С задачами осуществления коммуникации он худо-бедно справляется, но, может быть, он просто не в состоянии помочь нам в понимании самих себя, процессов нашего мышления, в понимании действительных других людей? Мы можем сколь угодно долго описывать, каковы, например, отношения мамы с дочкой или, допустим, у меня с моей третьей, пришитой мне рукой, но разве это даст нам реальность этих отношений? С другой стороны, разве мы не можем осознать эти отношения, просто будучи в них или даже глядя на них со стороны, не используя при этом язык как первоочередной инструмент подобного опыта? Можем, и более того – именно так это и происходит. Да, нам помогают, если так можно выразиться, последствия интроецированного нами языка, изменившего конфигурацию нервных путей нашего мозга. Да, язык выполнит и коммуникативную функцию – когда, например, нужно будет провести психотерапию мамы или дочки или семейную – на двоих. Да, с помощью языка мы можем рассказать кому-нибудь об этой маме и об этой дочке, побудив его тем самым оказать данной семье материальную поддержку, например. То есть он работает, но не всесилен.

Давайте возьмем для примера психические расстройства, чтобы окончательно уяснить себе то, насколько возможности языка действительно ограничены. Порой пациент, страдающий депрессией, не может вымолвить ни слова, не способен объяснить ни что с ним, ни почему. Он и сам этого не понимает – ему просто невыносимо тяжело. Остается только догадываться, какой невероятный объем работы совершает в этот момент его мозг, чтобы создавать такой, буквально раздавливающий человека, "дух тяжести" [Ф. Ницше]. Это психическое напряжение может толкнуть человека на суицид, то есть соответствующая потребность в его мозгу способна противостоять биологическому инстинкту выживания и самосохранения. Но насколько адекватно вся эта огромная активность может быть выражена в словах, в языке?

Или, например, больной с психотическим расстройством – в его сознании развертываются порой невообразимые по сложности и драматизму сцены, весь он может находиться в чудовищном стрессе. А что слова, язык? В лучшем случае – бессмысленное бормотание. Наконец, обычные наши сновидения, так хорошо иллюстрирующие работу интеллектуальной функции, – сложнейшие образы, парадоксальные ситуации, яркие переживания. Но как эту чехарду образов выразить в словах? Как передать другому то, о чем на самом деле был наш сон? Понимаем ли мы сами – хотя, казалось бы, мы ведь даже видели его, – что это был за сон, о чем он был?

Всё это, как мне представляется, с предельной очевидностью свидетельствует о том, что работа интеллектуальной функции в нас – делающей всё, что она с нами делает, с одной стороны, и возможности нашего языка как коммуникативного средства, интроецированного нами, – с другой, – явления, по своему масштабу, значению и сложности проявлений совершенно несопоставимые.

Оговорюсь еще раз: да, мы думаем не без помощи языка, но вовсе не благодаря языку. Важно то, что язык сделал с нами в процессе нашего ему обучения, в процессе интроекции вместе с ним мира интеллектуальной функции, в процессе нашего врастания в культуру и формирования в нас соответствующих структур – "плоскости мышления", "пространства мышления", нашего "личностного "я", перестройки самых принципов работы "дефолт-системы мозга" и т. д. и т. п. То есть важно то превращение, которое произошло с нами благодаря языку, но это не значит, что теперь он подходит мне для решения каких-то конкретных задач.

Если мой генотип изменила радиация, это ведь не значит, что я стал радиоактивен. Так и с языком: то, что он с нами сделал, – значительно, но то, что мы теперь можем сделать его помощью – ничтожно. Если не считать, конечно, марева наших заблуждений, ошибок, неосознанного самообмана, перманентного подлога реальности – всего того, что составляет нашу специфическую "языковую иллюзию".

Сейчас я смотрю в окно – передо мной бухта, море, горы, кипарисы… Сколько и что мне еще надо сказать, чтобы вы поняли то, что именно я вижу? Нет таких слов. Но способны ли мы осознать это? Мы уверены, что язык позволяет нам всё рассказать, объяснить, донести нашу мысль до собеседника, но это та самая – одна большая "языковая иллюзия". Мы не замечаем, да и не можем, наверное, этого заметить: то, что мы хотим сказать, молчит между слов, которые мы произносим и используем.

Слова – поворотные пункты, между которыми располагается то, что мы пытаемся сообщить. Смысл нашего сообщения очевиден нам самим лишь потому, что мы его уже знаем – без слов, прежде слов, а нашему собеседнику из наших слов он никогда не будет понятен. То, что понимает наш собеседник – это то, что возникает у него между этими – как бы нашими, но на самом деле уже его – словами. И это не то, что сообщаем ему мы, а то, что он понимает сам, своим способом и через свои интеллектуальные объекты.

Мышление по самому своему существу немо, а мы лишь пассивно свидетельствуем факт его наличия своими мириадами слов. Собственно, эта немота мышления и есть интеллектуальная функция. Описать ее не проще, чем действительность какой-нибудь волновой функции. Да, всегда можно изобрести нечто наподобие "принципа дополнительности" Нильса Бора – мол, например, интеллектуальная функция пользуется словами и не пользуется ими одновременно. Но само по себе это ничего нам не даст, в этом нет никакого приращения знания, скорее, напротив – введет в заблуждение: нам будет казаться, что мы что-то поняли просто потому, что у нас нашлось для этого подходящее слово или комбинация слов. А вот попытки пройти дальше, продолжить исследование прекратятся, несмотря на то что ответ-то не найден. Впрочем, в этом, собственно, и состоит "темная магия" "языковой иллюзии".

И так ведь всегда происходит – номинация, по существу, воспринимается нами как акт познания: если мы что-то назвали определенным образом и "знаем", что значит само это слово, то нам уже кажется, что мы знаем не значение этого слова, а соответствующий объект. Но самого этого "объекта" в таком уравнении даже нет! Это в лучшем случае танец вокруг искомого объекта – вокруг некой, принципиально не обозначаемой пустоты, но не он сам. Кажется, это должно нас невероятным образом расстраивать – мы не справляемся с задачей. Но подобное понимание данной ситуации было бы, должен сказать, фатальной ошибкой с нашей стороны.

Ведь что происходит? На самом деле, коли так (и если мы способны эту правду принять), перед нами открывается действительная реальность – в данном случае реальность интеллектуальной функции! Ведь всякая подлинная реальность по определению есть нечто принципиально нам неизвестное, тот самый "х" реальности нашего мышления. А если нам удалось ощутить это неизвестное, мы, по существу, вышли на подлинный контакт с реальностью, и большего желать вряд ли возможно.

Но неизвестность пугает и кажется даже в некотором роде постыдной – мол, как мы можем не знать? Мы столько наговорили, а так ничего и не высказали – подлинный "объект" высказывания выпал из нашей речи, "смысл" высказывания спрятался где-то в ее глубине. Да, наверное, для кого-то это повод посокрушаться и все-таки потребовать ясности. Однако, отказываясь от того, чтобы признать свое незнание и существование этого неизвестного (например, формально номинируя его, укутывая в научно-теоретических "нарративах", пряча его за тысячами слов), мы лишаем себя возможности узнать и увидеть большее. Мы пытаемся снизить свой стресс в ситуации неопределенности (что само по себе может быть и правильно), но цена за этот мнимый комфорт – невозможность подступиться к "фактам" реальности.

Да, реальность (сама по себе) нам недоступна, но мы способны находиться в отношениях с реальностью, и сами эти отношения есть "факты", то есть нечто, что есть как результат этого контакта. Естьность этого "есть" означает, что мы все еще имеем дело с реальностью, пусть теперь это и не та реальность, к которой мы подступались, а реальность нашего взаимодействия с ней. Конечно, это не одно и то же, но след "той" реальности в реальности нашего с ней взаимодействия всё еще присутствует, и мы всё еще, соответственно, сохраняем контакт с реальностью. И пусть мы не можем увидеть того, как происходит работа интеллектуальной функции, но мы вполне можем понять, каким образом возможно ее направлять или, по крайней мере, использовать в собственных, осознанных нами нехватках.

Простое, ни к чему, вроде бы, не обязывающее нас правило сообщает следующее: интеллектуальная функция превращает интеллектуальные объекты попроще в интеллектуальные объекты посложнее. Понятие "интеллектуального объекта" – методологический инвариант, то есть всё, с чем имеет дело интеллектуальная функция, может быть названо "интеллектуальным объектом". Понятно, соответственно, что под интеллектуальным объектом может пониматься и визуальный образ поперечной линии, сгенерированный единственной клеткой затылочной коры, и тот самый "Кант", о котором мы уже говорили. "Интеллектуальный объект", впрочем, – тоже методологический инвариант, а не некий реальный объект. Иными словами, реальность там, где интеллектуальная функция что-то делает с интеллектуальным объектом, само это ее действие – нечто, что происходит на самом деле, все прочее же – лишь наши попытки обозначить сам факт, что это действие есть.

Что ж, самое время вернуться к "Канту" и посмотреть, что происходит на самом деле, когда мы думаем "Канта" – очевидно же, что "Кант" лишь название для некого состояния, которое актуализируется во мне в определенных ситуациях. Сначала, как мы выяснили, я достаточно долго формировал в себе соответствующий интеллектуальный объект (это состояние) – мое представление о "Канте", мое понимание "философии Канта". Всё это осуществлялось не без посредства языка, но с помощью интеллектуальной функции: нечто, чему потом предстояло стать "Кантом" в моем внутреннем психическом пространстве, движимое моей озадаченностью, порожденной некой нехваткой, примерялось мною к различным контекстам. Мне потребовалось большое количество вводных, социальных подсказок, после чего весь этот сложный объект был как-то пережит, а затем свернут мною до некой единичности, и теперь мне кажется, что я понимаю, о чем идет речь, когда мне говорят о "Канте".

Является ли теперь этот "Кант" "специальным объектом"? На самом деле, конечно, назвать его специальным объектом в том смысле, как мы говорили о "других людях" (впрочем, в данном случае правильнее говорить о "Других" – с большой буквы), было бы большим преувеличением – сам Иммануил Кант уже ничем не может меня удивить, его нет в реальности (как реального человека с его "внутренними мотивациями"). С другой стороны, некое сродство со специальным объектом он действительно имеет: я формирую некоторое представление о нем, поселяю его в своей "дефолт-системе мозга", он живет у меня там "как человек", в отношении которого у меня действует определенный нарратив. Может ли этот нарратив разрушиться? В случае "чрезвычайных, вновь открывшихся фактов" – вполне.

Назад Дальше