Обетованная земля - Эрих Мария Ремарк 10 стр.


- Она живет только прошлым, - заметил Мойков. - Время остановилось для нее после революции семнадцатого года. В тот год она и умерла, только до сих пор не знает об этом. - Он пристально посмотрел на меня. - А за эти тридцать лет случилось слишком много всего, Людвиг. И никакой справедливости в этом кровавом прошлом не было и нет. Иначе пришлось бы истребить полмира. Поверь мне, старику, который когда-то думал так же, как ты.

Я взял радиоприемник и поднялся к себе в номер. Окна комнаты были открыты. На тумбочке стояла китайская бронза. Как бесконечно давно это все было, подумал я. Я поставил радио рядом с вазой и уселся слушать новости, которые передавали нерегулярно и зачитывали неразборчивой скороговоркой в перерывах между джазом и рекламой виски, туалетной бумаги, кольдкрема, летних распродаж, бензина и фешенебельных кладбищ с песчаным грунтом и красивыми видами. Я попытался поймать какую-нибудь заморскую радиостанцию, Англию или Африку; время от времени мне это даже почти удавалось: я разбирал несколько слов, но потом все снова тонуло в неясном треске - то ли шторм бушевал над океаном, то ли гроза разразилась за горизонтом, а может, то были отголоски далеких сражений.

Я встал с кровати и долго смотрел из окна, за которым развесила свои яркие звезды безмолвная июльская ночь. Наконец я снова включил приемник, из которого хлынула бестолковая смесь рекламы с трагедией, причем единственная разница меж ними состояла в том, что реклама становилась все громче и навязчивее, а новости - все хуже и хуже.

Покушение не удалось, в армии начались аресты мятежников - генералы против генералов, а партия убийц тем временем выдумывала для них новые методы пыток: заговорщиков полагалось не просто повесить или обезглавить, а вдоволь помучить перед смертью. Тысячи голосов взывали в эту ночь к Богу, но он, как видно, был на стороне Гитлера. Заснул я только под самое утро, совершенно обессиленный.

В полдень я узнал от Мойкова, что ночью умер один из постояльцев - какой-то робкий эмигрант, целыми днями не выходивший из комнаты. Я его ни разу не видел. Его звали Зигфрид Зааль, а умер он от инфаркта. Тело уже увезли.

- Можешь переехать в его комнату, - сказал Мойков, - она просторнее твоей. И лучше. Ближе к душу. За ту же цену.

Я отказался. Этого Мойков понять никак не мог. Да и я сам, в сущности, тоже.

- Выглядишь ты ужасно, - заметил он. - Видно, снотворное тебя не берет.

- Почему же, обычно берет.

Он окинул меня критическим взглядом.

- В твоем возрасте я тоже только и думал, что о своей личной мести и своей личной справедливости, - сказал он. - А теперь как вспомню, так сам себе кажусь ребенком, который после ужасного землетрясения спрашивает, куда девался его мячик. Понимаешь, о чем я, Людвиг?

- Нет, - ответил я. - Но чтобы ты не подумал, будто я свихнулся, я, так и быть, переселюсь в комнату Зигфрида Зааля.

Я подумал, не позвонить ли Хиршу. Однако внезапно понял, что устал от разговоров о покушении. Оно не удалось, и все осталось по-прежнему. А значит, и говорить было не о чем.

VI

Я принес бронзу назад к Сильверу.

- Она настоящая, - объявил я.

- Прекрасно. Но доплачивать вы все равно не обязаны. Продано, - значит, продано. Мы здесь люди честные.

- И тем не менее я ее возвращаю.

- Почему?

- Потому что я хочу предложить вам сделку.

Сильвер сунул руку в карман пиджака, вытащил десятидолларовую бумажку, поцеловал ее и переложил в другой карман.

- Позвольте мне пригласить вас. Куда бы вы хотели?

- Но почему?

- Мы с братом заключили пари, вернете вы бронзу или нет. Я выиграл. Пойдемте выпьем кофе? Не этого американского, а чешского? Американцы кипятят его до одурения. В чешской кондитерской, напротив, так не делают. Они заваривают свежий кофе, доводят его до кипения и снимают с огня.

Мы перебрались через бурлящую улицу. Поливальная машина едва не окатила нас мощной струей воды. Потом нас чуть было не задавил фиолетовый фургон, развозивший детские пеленки. Сильвер еле успел выскочить у него из-под колес, совершив необычайно грациозный прыжок. Тут я заметил, что сегодня к своим лакированным туфлям он надел желтые носки.

- Какую же сделку вы хотите мне предложить? - спросил он, когда мы сидели в кондитерской, наслаждаясь ароматами выпечки, какао и кофе.

- Я хочу вернуть вам бронзу. А когда вы ее продадите, выручку мы с вами поделим. Сорок процентов вам, шестьдесят мне.

- Это у вас называется "поделить"?

- Я бы даже сказал - щедро поделить.

- Зачем же вы вообще берете меня в долю, если уверены, что бронза настоящая?

- У меня есть две причины. Во-первых, я не смогу ее продать. Я здесь никого не знаю. Во-вторых, я ищу работу. Работу особого рода: временную, без официального разрешения. Короче говоря, работу для эмигранта.

Сильвер пристально посмотрел на меня:

- Вы еврей?

Я кивнул.

- Беженец?

- Да. Но виза у меня есть.

Сильвер задумался:

- А что бы вы хотели делать?

- Да что угодно. Составлять каталоги, наводить порядок - какую-нибудь нелегальную работу. На пару недель, не больше, пока я не подыщу себе еще что-нибудь.

- Понятно. Необычное у вас предложение. У нас в магазине есть громадный подвал. Там полно всякого хлама - мы даже сами не знаем как следует, что там лежит. Вы в этом деле разбираетесь?

- Более-менее. С разборкой и каталогизацией справлюсь, я думаю.

- Где вы учились?

Я вытащил свой паспорт. Сильвер взглянул на графу "Профессия".

- Антиквар, - сказал он. - Так я сразу и подумал! Коллега!

Он допил свой кофе:

- Тогда вернемся в магазин.

Мы снова перешли через улицу. Асфальт почти уже просох после поливальной машины. Солнце жарко пекло, в воздухе пахло влагой и выхлопными газами.

- Старая бронза - это ваш конек? - спросил Сильвер.

Я кивнул:

- Бронза, ковры, еще кое-что.

- Где вы учились?

- В Брюсселе и Париже.

Сильвер протянул мне черную тонкую бразильскую сигару. Я терпеть не мог сигар, но эту все-таки взял.

Я освободил бронзовую вазу от бумажной обертки и внимательно рассмотрел на солнце. На какой-то миг во мне снова проснулся ужас ночей, проведенных в гулких залах брюссельского музея, и я поспешно поставил бронзу на столик у окна.

Сильвер наблюдал за мной.

- Я скажу вам, что мы сделаем, - объявил он. - Я покажу эту бронзу владельцу фирмы "Лу энд компани". Я слышал, он вот-вот должен вернуться из Сан-Франциско. Я сам в этих вещах не очень разбираюсь. Согласны?

- Согласен. А что насчет работы? Разборки и классификации?

- Что вы скажете вот об этом экземпляре?

- Посредственный образец времен Людовика Пятнадцатого работы провинциального мастера. Оригинал, но с позднейшими слоями краски, - без запинки ответил я, про себя помянув добрым словом покойного Зоммера, истинного художника, горячо любившего всякую древность.

- Недурно, - присвистнул Сильвер, протягивая мне зажигалку. - Вы знаете больше меня. Честно говоря, этот магазин просто достался нам по наследству, - продолжил он, когда я раскурил сигару. - Мне и моему брату. Раньше мы были адвокатами. Но это занятие не для нас. Мы честные люди, а не какие-нибудь крючкотворы. А магазин получили всего несколько лет назад и многого еще не понимаем. Но нам очень нравится. Живешь здесь, как в цыганской кибитке, только она стоит на одном месте. А напротив кондитерская, из которой можно следить, не появился ли покупатель. Вы понимаете?

- Вполне.

- Магазин стоит неподвижно, зато улица постоянно движется, - пояснил Сильвер. - Как в кино. Постоянно случается что-то новое. Нам с братом это занятие нравится куда больше, чем защищать всяких жуликов и оформлять разводы. К тому же это порядочнее. Вам так не кажется?

- Совершенно верно, - ответил я, дивясь адвокату, считавшему торговлю антиквариатом более честным ремеслом, нежели юриспруденция.

Сильвер удовлетворенно кивнул:

- У нас в семье я оптимист. Близнец по гороскопу. А мой брат - пессимист. Родился под знаком Рака. Все дела мы ведем вместе. Так что его я тоже должен спросить. Согласны?

- Ничего другого мне не остается, господин Сильвер.

- Хорошо. Загляните ко мне дня через два-три. К этому времени мы и о бронзе разузнаем поподробнее. Сколько вы хотите за свою работу?

- Столько, чтобы хватало на жизнь.

- В отеле "Риц"?

- В гостинице "Рауш". Это подешевле.

- Десять долларов в день вас устроят?

- Двенадцать, - возразил я. - Я заядлый курильщик.

- Но это только на пару недель, - сказал Сильвер. - Не дольше. За прилавком нам помощь не требуется. Тут и нам-то с братом делать нечего. Так что в магазине обычно сидит кто-то один. Вот, кстати, еще одна причина, по которой мы его держим: нам хочется зарабатывать, а не мучить себя работой. Я прав?

- Конечно!

- Просто удивительно, как мы понимаем друг друга. А ведь мы почти незнакомы.

Я объяснил Сильверу, что понимание дается легко, когда ты признаешь правоту другого.

В магазин вошла дама в шляпе с перьями. Каждое ее движение сопровождалось громким шелестом. Должно быть, на ней было надето несколько слоев шелковых юбок. Как бы то ни было, она вся шелестела с низу до верху. Дама была сильно накрашена и отличалась необыкновенной пышностью форм - такая престарелая постельная куколка с дряблым, словно пудинг, лицом.

- У вас есть венецианская мебель?

- Самая лучшая, - заверил ее Сильвер, украдкой сделав мне знак уходить. - Прощайте, граф Орсини! - воскликнул он, обращаясь ко мне. - Ваша мебель будет у вас завтра утром.

- Только не раньше одиннадцати, - возразил я. - Между одиннадцатью и двенадцатью, отель "Риц". Au revoir, mon cher .

- Au revoir ,- ответил Сильвер со страшным акцентом. - Ровно в одиннадцать тридцать.

- Хватит! - воскликнул Роберт Хирш. - Хватит! Тебе не кажется?

Он выключил телевизор. Диктор с ослепительной улыбкой на заплывшем от жира лице самоуверенно вещал о последних событиях в Германии. Самодовольный, сытый голос затих, а удивленное лицо растворилось в тенях, набежавших с краев экрана.

- Слава богу! - сказал Хирш. - Самое лучшее в этих машинах то, что их всегда можно выключить.

- Радио лучше, - возразил я. - По крайней мере, не видишь диктора.

- Хочешь послушать радио?

Я покачал головой:

- Все кончено, Роберт! Ничего не вышло. Искра не разгорелась. Это не революция.

- Это был путч. Поднятый военными, военными и подавленный. - Хирш смотрел на меня ясными, отчаянными глазами. - Бунт профессионалов, Людвиг. Они знали, что война проиграна, и хотели спасти Германию от поражения. Это было восстание патриотов, а не гуманистов.

- Эти понятия нельзя разделять. И потом, мятеж был не только военным - штатские в нем тоже участвовали.

Хирш покачал головой:

- Нет, можно. Если бы Гитлер и дальше шагал от победы к победе, ничего бы не случилось. Так что это не восстание против режима убийц, а мятеж против режима неудачников. Пока людей сажали в концлагеря и сжигали в крематориях, никто не протестовал. Зато когда Германия стала терпеть поражение, они тут же подняли путч.

Мне было жаль Хирша. Он страдал совсем иначе, чем я. Вся его жизнь во Франции была проникнута гневом, состраданием и страстным авантюризмом - моральная сторона вопроса волновала его куда меньше. Окажись на его месте какой-нибудь поборник морали, он быстро угодил бы в ловушку к немцам. А Хирш, как ни странно, был в чем-то сродни своему противнику, хотя и превосходил его во всех отношениях. Нацисты же, несмотря на полное отсутствие совести, были ужасными моралистами, навьюченными тяжелым, неповоротливым мировоззрением - черной моралью и грязным, кровавым мировоззрением, сводившимся к двум принципам: абсолютной власти приказа и рабскому послушанию.

По сравнению с ними Хирш находился в более выгодном положении: он не тащил обозов с амуницией, а отправлялся в бой налегке и во всем следовал голосу разума, не поддаваясь эмоциям. Недаром он был сыном народа, почитавшего ученых и философов уже тогда, когда его преследователи еще прыгали по деревьям, как обезьяны. На стороне Хирша была интуиция и спонтанность рефлексов; он словно и знать не хотел о традициях своего народа, который две с половиной тысячи лет терпел преследования, безропотно страдал и предавался отчаянию. Задумайся он над этим, он бы тут же потерял уверенность в себе и мигом пропал бы.

Я внимательно разглядывал Роберта. Сейчас его лицо казалось спокойным и сосредоточенным. Однако таким же спокойным выглядел некогда и Йозеф Бэр; это было еще в Париже - тогда, сославшись на смертельную усталость, я отказался пить и дискутировать с ним целую ночь напролет. На следующее утро обнаружилось, что он повесился прямо перед окном своей каморки. Его тело раскачивалось на ветру, который хлопал распахнутой створкой окна, словно маятник часов, медленно отмерявший минуты где-то в загробном мире. Люди, лишенные корней, особенно уязвимы и беззащитны перед лицом опасных случайностей, которым в обычной жизни не придаешь большого значения. Смертельно опасным мог стать и собственный рассудок, пустившийся в дебри самоанализа; так смалываются в песок мельничные жернова, если в них не засыпать зерна. Все это мне было известно, и потому после волнений минувшей ночи я не жалел сил, понуждая себя к покорности и забвению. Кто научился терпению, тот был надежнее защищен от разрушений, производимых разочарованием. А Хирш никогда не умел ждать.

Вдобавок ко всему в нем скрывался заядлый вояка. Роберт был не просто раздосадован провалом - он не мог примириться с тем, как по-дилетантски был подготовлен мятеж и само покушение. В нем негодовал профессионал, обнаруживший грубую ошибку коллег.

В магазин зашла краснощекая женщина, по виду домохозяйка. Она потребовала тостер с автоматическим отключением. Я с интересом наблюдал, как Хирш демонстрирует ей сверкающий хромированным корпусом аппарат. Он терпеливо выслушивал покупательницу, давал объяснения и даже ухитрился всучить ей еще и электроутюг; и все же я с трудом мог представить его себе в роли преуспевающего торговца.

Я посмотрел на улицу. Наступил час конторских служащих. В это время все они шли обедать в драгсторы. Выпорхнув, как из клеток, из своих бюро с кондиционированным воздухом, они наслаждались кратким мигом свободы, сразу возомнив себя на две ступени тарифной сетки выше, чем на самом деле. Они самоуверенно шагали целыми группами, громко болтали, теплый ветер играл полами их пиджаков, а они кипели полуденной жизнью и были полны иллюзий, что давно бы уже превратились в начальников, если бы на земле была справедливость.

Хирш тоже разглядывал их, стоя у меня за спиной.

- Это парад бухгалтеров. Часа через два начнется парад жен. Они будут перепархивать от витрины к витрине, от одной лавки к другой, будут приставать с расспросами к продавцам, но, конечно, ничего не купят. Будут болтать о всякой ерунде - у них это называется gossip , - в общем, обо всем, что для них сочиняют в газетах. А на прогулках они всегда выстраиваются по ранжиру: посередке вышагивает самая богатая, а две другие, чуть попроще, эскортируют ее с флангов. Зимой их сразу распознаешь по шубам: в середине норка, а по бокам два черных каракуля. Так и шагают - тупо и целеустремленно. А в это время их еще более целеустремленные мужья досрочно зарабатывают себе инфаркт в погоне за долларом. Америка - страна богатых вдов; впрочем, они тут же снова выходят замуж за молодых, небогатых, но жадных до денег мужчин. Так вот и вертится колесо смертей и рождений. - Хирш засмеялся. - Ну разве можно сравнить это прозябание хотя бы с жизнью блох - полной опасностей и приключений, с их семимильными прыжками от планеты к планете, от человека к человеку, от собаки к собаке, или с жизнью саранчи, пересекающей целые континенты, не говоря уже о жюль-верновских впечатлениях комаров, когда ветер заносит их из Центрального парка на Пятую авеню.

Кто-то застучал в окно.

- Воскресение мертвых! - воскликнул я. - Это же Равич. Или его брат.

- Нет, он сам собственной персоной, - заверил меня Хирш. - Он здесь уже давно. Ты об этом не знал?

Я покачал головой. В Германии Равич был известным врачом. Затем он бежал во Францию, где ему пришлось нелегально работать на одного куда менее толкового французского врача. Во времена нашего знакомства Равич подрабатывал медосмотрами в парижских борделях. Он был очень хорошим хирургом. Обыкновенно французский врач оставался в операционной лишь до тех пор, пока пациент не засыпал под наркозом, а потом приходил Равич и делал операцию. Равича это не смущало: он был счастлив, что у него была работа и он мог оперировать. Это был хирург по призванию.

- Где же ты теперь работаешь, Равич? - спросил я. - И как? Ведь официально в Нью-Йорке нет борделей?

- Так в одной клинике.

- Нелегально?

- Полулегально. Я у них там вроде старшей сиделки. Экзамены на врача опять придется пересдавать. На английском языке.

- Как во Франции?

- Лучше. Во Франции все было гораздо сложнее. Здесь хотя бы признали мой гимназический аттестат.

- Почему бы им не признать и остальные документы?

Равич засмеялся.

- Мой дорогой Людвиг, - сказал он, - разве ты еще не заметил, что представители самых человеколюбивых профессий - самые ревнивые люди в мире? Священники и врачи. Их организации защищают посредственность огнем и мечом. Я не удивлюсь, если меня и в Германии заставят пересдавать все экзамены, когда я вернусь после войны.

- А ты хочешь вернуться? - спросил Хирш.

Равич пожал плечами:

- Поживем - увидим. "Ланский кодекс", статья шестая: "Первый год проходит в отчаянии. Для начала попробуй пережить его".

- А при чем здесь "год отчаяния"? - спросил я. - Или ты не веришь, что война проиграна?

Равич кивнул:

- Верю. Именно поэтому я и готовлюсь к худшему. Покушение на Гитлера не удалось, война проиграна, но немцы продолжают воевать. Их теснят со всех сторон, но они сражаются за каждую пядь земли, как за Святой Грааль . Этот год будет годом разбитых иллюзий. Никто уже не поверит, будто нацисты прилетели с Марса и изнасиловали бедных немцев. Бедные немцы и есть те самые нацисты, и за нацизм они готовы жизнь положить. Так что все эмигрантские иллюзии рассыпаются в крошки, как битый фарфор. Тот, кто так беззаветно сражается за своих так называемых угнетателей, тот уж конечно любит этих угнетателей.

- А покушение? - спросил я.

- Оно не удалось, - ответил Равич. - Осталось безо всякого отклика. Последний шанс бесповоротно упущен. Да и шанса-то никакого не было. Гитлеровские генералы задушили его на корню. Немецкие офицеры обанкротились вслед за немецкой юстицией. И знаете, что будет ужаснее всего? Что все будет предано забвению сразу же после войны.

Воцарилось молчание.

Назад Дальше