Конфуцианская традиция твёрдо стояла на неизменности пяти главных отношений в коллективе: 1) отношения вышестоящего к нижестоящему, подчинённому; 2) отношения отца к сыну; 3) отношения мужа к жене; 4) отношения старшего брата к младшему и 5) отношения между товарищами. Таким образом, стабильность общества фиксировалась и "по вертикали" (начальник – подчинённый, отец – сын, муж – жена, старший брат – младший брат) и "по горизонтали" (начальник – начальник, подчинённый – подчинённый, друг – друг). При этом чисто личностные характеристики при выполнении каждым определённых ему ролей были абсолютно второстепенны.
Даосско-буддийская традиция закрепила подобное предпочтение общего перед личным в человеке. Практика дзэнских монастырей первоначально направлена на "обрезку" слишком выдающихся личностных качеств и амбиций. Жёсткая дисциплина, физические наказания, послушания, тяжкий физический труд, скудная пища, ежедневные многочасовые медитации – всё это средства для умаления телесного и психического я и достижения состояния "бесстрастности – не-я" (мусин-муга). К этому добавляется и особая ментальная практика коанов, нацеленная не только на сведение на нет генерализующих, логически упорядочивающих возможностей языка, но и на унижение самооценки человека.
Впоследствии монахи достигают состояния сатори, или полного отрешённости от я, состояния не-я, – предельной прозрачной открытости для проникновения потоков Дао, которые пронизывают всё сущее, подобно некоей аморфной сетеобразной связи. Тогда монахи обретают бо́льшую свободу, а вместе с тем и возможность совершенствования такого состояния. Для самосовершенствования монахи часто отправлялись в скитания, "вбрасывая себя" в природный Универсум. Претерпевая огромные трудности и лишения, они достигали преображения своего сознания до космического уровня, до ощущения космоса как самого себя.
Больной опустился гусь
На поле холодной ночью.
Сон одинокий в пути.(Перевод В. Марковой)
В этом пронзительном трехстишии больной поэт Мацуо Басё (1644–1694) отождествляет себя и с гусем, и с заброшенным полем, воссоздавая атмосферу космического одиночества, в которую погружено всё живое. Басё не был монахом, однако вел монашеский образ жизни; облачась в монашеские одежды он несколько раз уходил в длительные скитания. Скитания художника – это один из способов достичь высот мастерства. Японская художественная традиция подразумевала длительный – часто длиной в целую жизнь, от детства до старости – путь совершенствования мастера в избранном виде искусства. Такой путь очень напоминал монашескую практику и так же, хотя и в несколько ослабленном виде, выступал в качестве аскетического опыта самоотречения и растворения в профессии, и далее – в природном Универсуме.
Бесформенное подвижное Дао является источником образов – бесплотных "матриц", образующихся при взаимодействии с мельчайшими, почти бесплотными частицами ци (яп. ки). Они пронизывают всё и вся, наподобие невидимой сети. В пересечениях-ячейках этой сети находятся и люди, и животные, и растения, и неодушевлённые предметы.
Основоположники даосизма характеризовали никак не ощутимое, аморфное первоначало как "ничто", "форму бесформенного", "звук беззвучного". Буддисты отождествили Дао-ничто с Дхармакайей – космическим телом Будды, которое также называлось "Ничто".
Даосско-буддийское Ничто напоминает Единое Платона и также является крайним пределом форм – т. е. "бесформенным", которое, тем не менее, содержит в себе зародыши форм-идей. (Правда, есть и существенное различие между Единым и Ничто. В дальневосточной традиции Дао – подвижная субстанция, в то время как для Платона движение означало утрату целостности Единого, так как для движения необходимы разные части.) И тем не менее, дальневосточное Ничто – это не абстракция, не противоположность "бытию" и не торичеллиева пустота, а наоборот, вместилище, полнота всех возможных образов и форм, их неиссякаемый источник, откуда они возникают и куда всегда возвращаются.
Ничто, или "Пустота", в дальневосточной традиции имело ещё одно измерение – это не ощутимые грубыми человеческими чувствами и не постигаемые не менее грубым рассудком отношения между людьми и отношения между человеком и Космосом, Природой. Действительно, каковы "на ощупь" любовь, верность, взаимовыручка, доблесть, долг, восхищение? Хотя эти формы отношений телесно неощутимы и не оформлены ("пусты"), они, однако, не являются менее значимыми, чем сам человеческий и природный мир, вполне осязаемый и обладающий весьма определёнными формами.
Такие отношения и есть неотъемлемое измерение Дао-пустоты, пронизывающей всё и вся. Это некое "силовое поле", удерживающее мироздание в порядке. Действия отдельного человека никак не должны подвергать деструкции это поле, нарушая изначальную гармонию Дао.
Мы остановились на этом вопросе столь подробно, чтобы было понятно, почему основоположник японской философской эстетики, Нисида Китаро, уделял большое внимание проблеме "поля-ничто", почему отдавал приоритет изучению не собственно человека, а именно тонкому, неощутимому полю отношений между людьми. "Поле-ничто" и способ существования и взаимодействия в нём подтолкнули Нисиду к формулированию понятия интуиции практического действия.
Прежде чем дать подробный анализ интуиции практического действия, рассмотрим ряд предварительных тезисов. Как уже говорилось, путь художника и путь монаха – это прежде всего путь самостановления. Смысл такого пути состоит в личностном умалении посредством духовных и физических практик, которые упомянуты выше и благодаря которым человек совершенствуется в его телесно-духовном единстве. Только тот, кто достиг определённой ступени совершенства (т. е. личностного умаления наряду с высоким уровнем технического мастерства), может считаться подлинным мастером на избранном пути (додо-но дзёдзу). Иными словами, духовный и физический тренаж мог привести человека к преображению, при котором достигается такая ступень мастерства, когда Дао – форма бесформенного – начинает определять все движения художника, когда он становится "медиумом", наблюдающим за собой "отстранённым глазом" (рикэн-но кэн).
Такое состояние называется в буддизме интуитивным (тёккан) и по сути является неким "тонким чувством", шестым по счёту, протягивающим свои невидимые "щупальца" ко всему: к партнёру по сцене, к партнёру по созданию рэнга – стихотворной "цепочки", к мишени – в случае искусства стрельбы из лука кюдо и т. д. Нисида Китаро назвал это интуицией практического действия (коитэки тёккан).
Формулируя понятие интуиции практического действия, Нисида столкнулся с проблемой передачи её сути в принятой на Западе теоретической форме. Ведь телесное, практическое действие, переживаемое "здесь и сейчас", может быть отображено лишь в языке искусства, и то лишь отчасти. "Мысль изречённая есть ложь", "немыслие" – тем более. Как только Нисида начинает сопоставлять интуицию практического действия с "чистым опытом" Маха, являющимся сугубо абстрактным понятием, она неизбежно интеллектуализируется.
Специально эстетическим и отчасти этическим проблемам у Нисиды посвящена довольно обширная работа "Искусство и мораль" (Гэйдзюцу то дотоку, 1925). В ней рассматриваются две главные категории этики и эстетики – добро, или благо (дзэн), и красота, или прекрасное (би), а также их связь с категорией истины. Показательно, что всё содержание категорий эстетики японский философ выводил из индивидуального сознания, причём трансцендентальный пафос его работы противоречил рационалистической форме философствования и попыткам системного подхода к эстетической проблематике.
Эстетику Нисида ставил выше всех других философских дисциплин, поскольку считал, что эстетический опыт является "чистым опытом", не подразумевающим разделения на субъект и объект, высшее и низшее, простое и сложное. Он вне всяких различий и представляет собой мгновенный переход к трансценденции (в японской традиции – к изначальной природе Будды). С эстетическим опытом по значимости может сравниться лишь опыт религиозного мистицизма. "Чувство прекрасного, – писал Нисида, – это чувство не-Я (муга). Прекрасное, пробуждающее не-Я, – это истина интуиции, которая выше истины разума. Вот почему красота так грандиозна, она может быть понята как единение с великим Дао в результате отказа от мира различений; вот почему эстетика – явление того же порядка, что и религия. Они разнятся лишь в отношении глубины ощущений: не-Я прекрасного – это моментальное, скоротечное не-Я, а не-Я религиозное – это вечное не-Я".
Признавая, что интуиция не только лежит в основании истинного познания, но и составляет стержень творческой активности художника, Нисида Китаро склоняется к кантианскому пониманию эстетики как философской науки, изучающей внеопытные формы чувства. Он пытается провести параллель между априорным пониманием красоты и априорными формами внутреннего и внешнего чувства (каковыми у Канта являются пространство и время). Вообще следует отметить обилие у Нисиды кантианских реминисценций. Кант – наиболее цитируемый автор в упомянутой работе киотского философа.
Хотя Нисида испытал сильное влияние немецкой классической философии, он остался сугубо национальным мыслителем восточного толка. По словам Миякавы Хидэки, современного японского исследователя, "позиция Нисиды, хотя и ориентированного на логический стиль и чистоту, оказывается позицией именно восточной онтологии". Правда, оценка Миякавы слишком категорична и требует уточнения. К примеру, нисидианская "философия тождества" субъекта и объекта в искусстве, несомненно, продолжала японскую художественную традицию. Но если в традиции, как мы уже упоминали выше, приводя мысль Т. П. Григорьевой, искусство рассматривалось как "не-искусство" и постулировалась связь вещей по принципу "интердиффузии всего во всём", то у Нисиды вследствие принятой им формы философствования, оно трактуется как нечто трансцендентальное, субъективно-всеобщее.
Для придания своим рассуждениям общезначимости, "философичности" в западном понимании этого слова, Нисида старался облекать их в рационалистическую, систематическую форму. Однако содержание его основной категории – буддийского по характеру "поля-ничто" противоречило его логико-системному, рациональному подходу. Философская систематичность, возникшая в Европе и достигшая вершины в рамках немецкой классической философии, употреблялась-таки Нисидой. Но употреблялась в качестве, так сказать, формы. По содержанию его концепция была трансцендентальной, причём проникнутой буддийскими реминисценциями.
Дальнейшее развитие философской эстетики
Самыми известными учениками Нисиды стали философ Танабэ Хадзимэ (1885–1962), автор идеи "абсолютной диалектики", который попытался приблизить нисидианскую систему к конкретной общественной деятельности, и Ниситани Кэйдзи (1900–1990), посвятивший памяти учителя монографию "Нисида Китаро. Человек и мыслитель" (Нисида Китаро. Соно хито то сисо). Учениками Нисиды были также Хатано Сэйти (1877–1950), труды которого посвящены философии религии как специфического личного опыта, и Вацудзи Тэцуро (1889–1960), исследовавшего вопросы философии истории и социальной психологии. Учеником Нисиды был и вышеупомянутый Имамити Томонобу.
Под сильным влиянием философии Нисиды Китаро находился работавший на кафедре эстетики Киотского университета видный учёный Куки Сюдзо (1888–1941). Главным его сочинением стала книга "Структура ики" (Ики-но кодзо), где он предлагает в качестве основного эстетического понятия красоты в эпоху Эдо понятие ики как сочетание эротики и резкой прямоты. Действительно, эстетический идеал эпохи Эдо отражал вкусы купечества (эротика) и среднего самурайства (резкая прямота).
В первые десятилетия XX в., как мы уже сказали, в Японии была популярна немецкая классическая философия. Это объясняется прежде всего позицией властей, принявших за образец устройство германского государства и поощрявших интерес к немецкой идеологии. Во-вторых, это было связано с общим умонастроением эпохи: японцы, воодушевлённые примером Запада и своими первыми успехам в экономике, которые приписывались распространению духа рационализма и предпринимательства, выдвинули лозунг "Рационализм!". Разумеется, они не могли не обратиться и к сочинениям корифеев мировой рационалистической мысли – произведениям немецких философов-классиков. Тон задавал гегелевский идеал рационального, упорядоченного человека, выступающего как часть целого (государства) и подчинённого интересам и задачам этого целого. Однако наиболее прозорливые мыслители Японии предвещали неизбежное разочарование в образцах западной духовной традиции, слепо взятых на вооружение.
Одним из таких мыслителей был Окакура Какудзо. Он, в частности, писал: "Задача Азии – в защите и восстановлении азиатских путей. Но чтобы сделать это, она должна сама осознать и развить эти пути. Ведь тени прошлого – это обещание будущего". В этом смысле огромное значение для становления самосознания японцев эпох Мэйдзи и Тайсё имело сформировавшееся к тому времени движение "Возвращение к Японии". "Если мы обратимся к Окакуре Какудзо и Нисиде Китаро как к мыслителям и просто как к людям, то станет ясно, – пишет Миякава Хидэки, – что каждый из них внёс свою лепту в укрепление движения "Возвращение к Японии", возникшего в период Мэйдзи. Первый – своей эстетикой чайной церемонии, второй – эстетикой самоотречения. Мы видим, как в рамках этого движения выяснялась сущность психической структуры японцев, их самосознания, особенности и уникальность японской культуры и японской системы ценностей".
В начале 30-х гг. XX в. Япония вступила в период, впоследствии названный "периодом мрака" (анкоку дзидай), когда во всех областях знаний стали насаждаться национал-шовинистические установки. Эта тенденция достигла апогея в период Второй мировой войны. В печати муссировалась идея "великой Японии", превозносилась верноподданническая мораль самурая. Искусство также было призвано служить целям разжигания гегемонистских, имперских настроений. Работы тех лет, касающиеся эстетической проблематики, "доказывали" духовное превосходство Азии, азиатского искусства над любым другим. В духовной же жизни Азии доминирующая роль отводилась Стране восходящего солнца.
В послевоенные годы националистическая тенденция нашла отражение в творчестве писателя Мисима Юкио (1925–1970). Свое эстетическое кредо Мисима выразил в сочинении "Золотой храм" (Кинкакудзи, 1956), написанном под сильным влиянием философии А. Шопенгауэра. Мисиме оказалась эстетически близка шопенгауэровская концепция элитарности творчества и культуры вообще, его иррационализм, акцент на интуиции, выступающей в качестве основы постижения красоты и творческой деятельности. "Люди полагают, – писал Мисима, – что искусство шаг за шагом начинает развиваться лишь после того, как возникнет человеческая жизнь. Мне же, напротив, представляется, что человеческая жизнь началась лишь после того, как образовалось опередившее её искусство".
Будучи горячим сторонником японского национализма, Мисима всячески подчёркивал избранность и японского искусства как проявления некоей надчеловеческой, божественной сущности. Он призывал использовать искусство в целях воспитания "истинных самураев" из числа молодёжи Японии. Для неё он предлагал следующую максиму: "Двойной путь – просвещение и военное дело в практике, и философия смерти в теории (бумбу рёдо то си-но тэцугаку)". Впрочем, идеи Мисимы не получили особой популярности среди современных японских мыслителей, плодотворно развивающих теоретическое наследие эпохи Мэйдзи.