Быть русскими наша судьба - Тростников Виктор Николаевич 18 стр.


Жажда правды, как существенный цивилизационный признак, была свойственна нам всегда. Когда-то она полностью удовлетворялась православием, в котором мы, совершенно справедливо, видели единственную и окончательную истину. Но в XIX веке с Запада пришла в Россию другая истина – научная, которая была несовместима с верой во Христа. Первыми заколебались у нас образованные круги, не желавшие выглядеть мракобесами, за ними стал приходить в смущение и простой народ. От соблазна материализма могла бы уберечь наш народ Церковь, но Пётр обезглавил её и подчинил чиновникам, а также лишил духовной базы, сократив число монастырей, и к XIX веку она стала слитком формальной и бюрократической, чтобы выполнить такую задачу. Так начался первый духовный кризис. Но в начале XX века мы отыскали новую духовную пищу, о которой уже подробно было сказано, – марксизм-ленинизм, который стал потом называться "научным коммунизмом". Запасы этой пищи были заготовлены на столетие, Политиздат перевёл половину сибирских лесов на бумагу для печатания книг и брошюр, излагавших "единственно верное учение". Но постепенно вкус к ней притупился, и к моменту воцарения Хрущева она лежала эдакой заброшенной кучей, которая хотя и не была непосредственно востребована, но всё же грела сердце: глядя на неё издали, мы успокаивались – есть, мол, у нас правильная теория. Но вот грубиян Никита Сергеевич взял и разворошил её. И по всему Советскому Союзу пошла такая вонь, что хоть носы затыкай. Оказывается, единственно верное учение сгнило и протухло! Стало ясно, что питаться этим продуктом нельзя, следовательно, нельзя мыслить по Марксу и Ленину, а поскольку не мыслить многие люди не могут, то все эти люди стали мыслить не по Марксу и Ленину, то есть стали инакомыслящими. А те, кто по разным причинам начали высказывать эти иные мысли публично, образовали особую группу населения, прозванную диссидентами. Так начался наш второй духовный кризис.

Диссиденты представляли собой довольно разношёрстную публику. Зачинщиками движения были алчущие правды, оставшиеся без пищи, но к ним пристроилась масса попутчиков, решавших свои личные проблемы – в основном как "слинять" за границу, причем желательно хлопнув дверью и не с пустыми руками. Свергли социализм все диссиденты вместе, но нас здесь интересуют, конечно, честные инакомыслящие, не только не искавшие каких-то выгод от своих выступлений, но даже готовые пострадать, чтобы только обрести смысл своего существования. Ведь только они, а не кто другой могут донести до нас своими размышлениями метафизическую суть семидесятых и восьмидесятых. Но тут есть одно условие: это должны быть размышления именно того времени, ибо лишь они сохраняют аромат эпохи, в воспоминаниях улетучивающийся.

Нам повезло, такой текст у нас есть. Он принадлежит довольно активному диссиденту того времени, преподавателю вуза. Написан он в 1981 году.

Сидеть бы мне, философу, и философствовать. Куда как славно! Возьмёшь какие-нибудь там категории, покрутишь их, столкнёшь с другими категориями покрепче, вспомнишь, что говорили о них Кант и Владимир Соловьев, и дело сделано. И самому интересно, и редакторы журналов довольны. Правильно мама мне когда-то говорила: "Учись, Вадик, а то землю копать придется". Послушался я маму, выучился и безо всякой лопаты умею теперь копаться, и не в песке и в глине, а в основах всего сущего. Что этим основам может помешать – они всегда на своем месте, подходи и начинай работу, без дела сидеть не будешь. А вот оказалось, что и этому может нечто помешать – наша жизнь, та самая коллективная экзистенция, которая никак не даёт о себе забыть. Чуть от неё отвлечешься, как она тут же болезненно о себе напомнит. Чуть пригреешься, как она обрушит на тебя холодный ветер, а поскольку это бывает довольно часто, то ход твоей биографии постепенно меняет своё естественное направление и, как северное деревце, примостившееся на скалах, начинает расти куда-то вбок. И вместо того, чтобы вдумываться в вечные истины, ты начинаешь наблюдать за окружающими тебя людьми и удивляться: ведь они по внешности люди, так почему же ведут себя не по-людски и поступки их не подчиняются никакой логике?

Но философ и в зоне сильных ветров остается философом. Чуть стихнет шквал, он возобновляет свои обобщения и перерабатывает всё, что сыплет на него непогода, в метафизические суждения. Но сравните условия, в которых он это делает, с теми, в которых работали Кант и Владимир Соловьев, сидевшие и спокойно рассуждавшие. Впрочем, независимо от того, какое значение имеют его обобщения для общества, он не может их не делать.

Я именно такой и был таким с детства. Меня можно посадить в тюрьму или казнить, но переделать невозможно. Как бы ни советовали умные люди образумиться, не витать в облаках, плюнуть, я всё равно время от времени буду погружаться в неподвижность и мучительно пытаться соединить в своей голове какие-то мысли. Я просто не умею жить иначе. Я не знаю, хорошо это или плохо, – скорее всего, плохо. Это не преимущество, а недостаток, не наличие, а отсутствие, но что делать, другим я стать не могу.

Так вот, в настоящий момент для меня оказались объектами осмысления четыре человека, которых мне пришлось наблюдать, и одно событие моей биографии. Имена этих людей я буду называть по мере развития сюжета, а событие, осмыслить которое я чувствую необходимость, состоит в том, что меня уволили с работы.

Началось всё с моего участия в качестве одного из двадцати трёх авторов в самиздатовском альманахе. Впрочем, сначала мы его подали в Главлит, но вскоре стало ясно, что разрешения на его опубликование там не дадут. И тут наша, греющаяся в лучах советской власти писательская элита начала бурную деятельность по предотвращению напечатания альманаха за границей, которое она, конечно, предвидела.

Обобщения мы с вами будем делать дальше, а пока начнём накапливать для них материал в виде фактов и вопросов.

Факт первый. Руководители Союза писателей панически перепугались того, что в каком-нибудь американском издательстве ничтожным по нашим меркам тиражом выйдет сборник, содержащий рассказы и статьи советских авторов, предлагавшиеся для опубликования внутри страны, но по разным причинам не принятые. Отсюда наш первый вопрос: почему они этого так испугались?

Большинству моих соотечественников этот вопрос покажется смешным. Они скажут: "Да ты что, с луны свалился? Или ты не знаешь, что у нас таких вещей пуще огня боятся?" Это так, но это ни в малейшей степени не есть ответ. Наш вопрос начинался со слова "почему", нас интересовала причина явления, а тут даётся лишь его описание. "Ясна и причина, ' – скажут житейские мудрецы, – секретарь Союза писателей не хочет слететь со своего поста". Может, это так. Но тогда возникает недоумение. Союз писателей есть общественная организация, назначение которой состоит в том, чтобы защищать интересы входящих в него писателей, в частности, отстаивать их право публиковаться. Последнее особенно важно, так как другого заработка, помимо гонораров, у них нет. Но в таком случае секретарь Московского отделения Союза писателей СССР никак не должен был восстать против сборника, ибо он был составлен в русле борьбы за возможность публиковаться. Устав от бесконечных придирок и рогаток, двадцать три писателя решили: раз эти наши вещи не печатают здесь, пускай их напечатают хотя бы там. Однако человек, который по своей должности обязан был бы их поддержать, занял по отношению к ним самую враждебную позицию. Кстати, пора назвать его имя. Имя первое: Феликс Феодосьевич Кузнецов. Этот человек открыто выступил против интересов писателей. И не только не боялся потерять своё место профсоюзного лидера, но даже надеялся этим его укрепить. Что это может означать?

Опять я слышу голоса знатоков: "Да это и ежу понятно: Союз писателей только считается…" Знаю, знаю, хоть я и философ, но не настолько всё-таки глуп, чтобы не знать: союз этот лишь считается исполняющим волю своих членов, а на самом деле целиком подчиняется государству, и он есть никакой не профсоюз, а обычное советское учреждение типа министерства. Но вот это-то и есть предмет моих размышлений. Вдумайтесь: Союз писателей считается общественной организацией, а на самом деле есть министерство. Но ведь "считается" всегда кем-то. Например, воспитанными людьми считается неприличным находиться в помещении в головном уборе. Или: у деревенских считается, что от жабы бывают бородавки. А в нашем случае нет ни одного человека, который думал бы, что Союз писателей есть общественная организация.

Но языковое чутьё подсказывает, что слово "считается" здесь вполне уместно. Просто в нём появился новый смысл, очень характерный для современной России. Оно выражает не ту ситуацию, когда одни люди думают одно, а другие – другое, а ту, когда все люди думают одинаково, но в одном месте говорят одно, а в другом месте другое, и то, что они все говорят в другом месте, – это "считается". Это есть ложь, и все это знают. "Считается" означает у нас то, во что никто не верит, но все делают вид, будто верят.

Пойдем дальше. Если Союз писателей есть простое государственное учреждение, то в лице Феликса Кузнецова сборника, который может быть опубликован за границей, испугалось государство, то есть "система". Почему же? Антисоветской агитации в нём не было, военные тайны не выдавались. Тем не менее испуг был очень велик. Это странное обстоятельство может пролить свет на некоторые секреты нашей системы.

Власть ударилась в панику по двум причинам. Во-первых, предприятие двадцати трёх было коллективным действием, а такие действия у нас обязательно должны организовываться сверху, а не снизу. Во-вторых, в предисловии было сказано, что в сборник вошли произведения, не прошедшие в Советском Союзе цензуру. Это означало, что, если сборник будет опубликован на Западе, получится вынесение сора из избы: все узнают, что у нас нет свободы слова, хотя считается, что она есть.

Давайте извлечём отсюда вывод и запомним его: нашей системе очень важно, чтобы внешние по отношению к ней люди всерьёз принимали то, что у нас "считается", и думали, будто это реальность.

А теперь вернёмся к цепи событий. Узнав о готовящемся издании альманаха за рубежом и похолодев от ужаса, Феликс Кузнецов стал думать, как это предотвратить. Для этого был один способ: обработать кого-нибудь из участников, чтобы заставить его выйти из сборника и построить на этом дискредитирующую кампанию в прессе. И вот на каждого из двадцати трёх участников была предпринята отдельная персональная атака. Всех применявшихся в ней средств не перечислить. Одному говорили: вы же русский, зачем вам примыкать к этому еврейскому кагалу! Другого укоряли: вы же еврей, как же вам не стыдно быть в одной команде с этими махровыми антисемитами! Третьим доверительно сообщали: инициаторы альманаха подняли весь этот шум только для того, чтобы стать известными на Западе и потом туда эмигрировать, а вы по своей наивности поверили, что это действительно борьба за свободу слова! В общем, на кого действовали кнутом, на кого пряником. Что же касается меня, то в институт, где я был доцентом на одной из ведущих кафедр, прислали, как это у нас называется, "телегу" – донос, соединённый с требованием наказать. Прислал её всё тот же Феликс Кузнецов, а попала она к секретарю институтской партийной организации, чьё имя и будет в нашем списке вторым. Имя второе: Александр Аполлонович Выгнанов. Он вызвал меня к себе в кабинет и больше часа с грозным видом выговаривал мне за то, что я, воспитатель молодежи, участвую в таком грязном начинании, как "тамиздатовский" альманах. Когда я ответил, что прочитал весь сборник и не нашёл в нем ничего предосудительного, Выгнанов заглянул в кузнецовскую телегу и привёл доказательства того, что альманах явно антисоветский. Одним из аргументов был тот, что в нем участвует американский писатель Апдайк. В конце разговора он потребовал от меня выхода из сборника. Чтобы потянуть время, я обещал подумать, и этот ход оказался удачным, так как потом к этому разговору до поры до времени никто не возвращался. Но, конечно, я понимал, что моя судьба, в принципе, решена – ждали лишь удобного случая. И наконец он представился. Весной 1981 года по институту прошло сокращение штатов, и первым на нашей кафедре попал под него я. Так произошло моё увольнение, и институтское начальство, у которого около года было неспокойно на душе, облегчённо вздохнуло.

О том, как оформили моё увольнение, я расскажу дальше, а сейчас мне хочется немного поразмышлять о Выгнанове. Говорят, чтобы понять поступки человека, надо усилием воображения поставить себя на его место. Но в данном случае это для меня невыполнимая задача. Я не раз делал попытки влезть в шкуру таких людей, как Выгнанов, играющих в сегодняшней России такую громадную роль, но это никогда мне не удавалось. Понимая, что такой человеческий тип формируется годами, я старался вжиться в его судьбу, побывать и комсомольским активистом, и вожаком стройотряда в институте, и подающим надежды молодым партийным работником, и выдвиженцем, опьянённым своей карьерой и готовым на всё, чтобы продлить её дальше. Всё это я мог себе представить, ибо находил в собственной душе зачатки и тщеславия, и цинизма, и карьеризма, но в одном месте биографии я никак не мог войти в образ, так как оно казалось мне противоестественным, и всё срывалось. Я не мог понять, как можно было решиться сделать первый шаг, чтобы встать на этот путь.

Ведь каждый, абсолютно каждый человек, даже Выгнанов, был когда-то ребёнком. Так вот, живёт на свете ребёнок, его все любят, балуют, дарят ему гостинцы. Он купается в нежности и доброте, ощущает себя центром дорогого ему мира. Но как бы хорошо и тепло в нём ему ни было, он знает, что есть другой, большой мир, куда он попадёт, выйдя из детства. Большой мир будет ещё богаче, светлее, разнообразнее этого, и надо будет упорно совершенствовать себя, чтобы стать с ним вровень, проникнуть в его захватывающие тайны. И у него есть для этого все возможности. Желание постигнуть большой мир всячески поощряется, о нем пишут популярные книги, показывают фильмы, приглашают его узнать, читают о нём публичные лекции, приглашают в планетарий. Он прислушивается ко всему этому, осваивает новые термины и понятия. Наконец он доходит до единственно правильного учения. И тут… Я не могу представить себе, что в душе нормального человека может не зародиться сомнение. Положим, та часть учения, которая относится к историческому прошлому человечества, ещё может понравиться неокрепшему сознанию своей простотой: формации закономерно переходят одна в другую, а каждый способ производства подготавливает следующий, более эффективный. У давно умерших людей всё так и должно быть: гладко, ясно и понятно. Но когда речь заходит о современности, о вещах, имеющих прямое отношение к вам и вашим близким, тут уж единственно правильная теория обязательно должна вызвать тревогу. Она, правда, по-прежнему остается ясной и логичной, но исторические и социальные закономерности, обеспечивающие эту логичность, кажутся вам теперь посягновением на вашу личность. Они отнимают у вас непосредственное ощущение своего "я". Древний римлянин мог быть, конечно, представителем какого-то класса: патрицием, плебеем или рабом, но вы никак не можете быть представителем класса – ведь в этом случае ваше поведение определялось бы классовой принадлежностью, а оно ничем, кроме вашей собственной свободной воли, не определяется.

В жизни человека наступает критический момент. Его натура страстно хотела распрямиться и вдруг ощутила, что её сжимают. Вместо ожидаемых богатств беспредельного мира ему предлагают скудный казённый паёк. Мир не может быть устроен так нудно и скучно, иначе откуда в нём могло бы появиться, например, такое чудо, как тысячелистник? Вам показывают кое-как намалёванную, плоскую картину и говорят: это и есть всё сущее. Но ведь на этой фанерке могут уместиться только люди прошедших эпох, и могут лишь потому, что они уже мёртвые, значит, ненастоящие. Живой же, настоящий человек там уместиться никак не может. И тут перед вами возникает развилка. Одна из дорог развилки ведёт туда, где всю жизнь придется делать вид, что вы верите фанерному плакату. Как же может живой человек выбрать эту дорогу? Однако же выбирают. Непостижимо!

Не будучи в состоянии это понять, я не стану анализировать фигуру Выгнанова с точки зрения психологии и вынужден подходить к ней с чисто внешней стороны. Но и такое обсуждение небесполезно. Оно прояснит значение среднего партийного аппарата в нашем государстве.

Заметим, что меня вызвал для "проработки" не ректор института, которому я, собственно, только и подчинен, а секретарь партбюро. Отчего? С какой стати? Ведь я – не член партии, и он мне не начальник. До этого происшествия я даже не слышал его фамилию и не знал, где находится его кабинет. Объяснение тут может быть только одно. Жалоба на меня могла поступить либо в партком, либо в ректорат, больше её прислать некуда. В первом случае на неё должен был реагировать тот, к кому она пришла, что он и сделал. Во втором случае надо предположить, что сразу или подумав ректор решил передать дело в руки партийной организации. Какой именно вариант осуществился, я не знаю, хотя сильно склоняюсь к первому, но в общем-то это не имеет большого значения. Вывод, который мы приобщим к своему исследованию, в обоих случаях будет один и тот же: в наших учреждениях наиболее важные вопросы решаются не администрацией, а партийцами. В самом деле, предположим, что Кузнецов донёс на меня непосредственно в партком. Почему он поступил таким образом – ведь он же прекрасно знал, что я беспартийный? Конечно, из-за важности дела, которая, по его убеждению, соответствовала компетенции лишь парткома. Для Кузнецова заставить меня отречься было прямо-таки вопросом жизни и смерти, и, чтобы решить его, он обратился куда следует.

Но даже если допустить, что формальная логика возобладала в нём над интуицией и он прислал телегу ректору, а тот передал её в партком, то поступок ректора снова подтверждает тот тезис, что самые серьёзные дела решаются у нас партийными инстанциями. Ректора тоже не смутило то обстоятельство, что я не член партии, так что, если подходить чисто формально, он мог бы просто игнорировать беседу со мной Выганова, но такое не умещалось у него в голове.

Чтобы снова избежать упреков в наивности, я добавлю следующее. Я осведомлен, что партия является у нас руководящей силой, и знаю, что это даже записано в Конституции. Но простите, разве где-то записано, что человек, которого члены такой-то производственной партийной ячейки выбрали своим секретарем, автоматически становится начальником всего трудового коллектива, включая беспартийных, которых обычно большинство? Нет, конечно. Механизм партийного руководства предполагается не таким. В моём случае Выганов должен был воздействовать на ректора, подчинённого ему по партийной линии, а уже ректору следовало от себя принять в отношении меня нужные меры. Но Выганов не стал усложнять процесс и принял меры сам. Он говорил со мной властно и уверенно, будто он и был моим работодателем. При этом он был преисполнен чувства своей правоты. И он так и не простил мне моего участия в альманахе.

Назад Дальше