Вскоре в "Литературной газете" была опубликована статья "О чём шум?", в которой утверждалось, что авторы сборника никаким преследованиям не подвергались и подвергаться не будут. Как идеологический работник, тем более прямо соприкоснувшийся с альманахом, Выгнанов не мог не читать этой статьи, но она не притупила его бдительности. Он не только ощущал законность моего преследования, но и проявлял в нём ещё большую инициативу. Запомним же это. Кто стал бы упрекать его, если бы после статьи "О чём шум?" он оставил бы меня в покое? Но он не оставил меня в покое. Однако он не стоит того, чтобы так долго о нём говорить. Пора выводить на сцену следующее лицо.
Имя третье: Фридрих Израилевич Карпелевич. Это мой заведующий кафедрой, хороший специалист, интеллигентный, воспитанный, милый человек с мягким характером. Видя в ком-то эти качества, всегда считаешь само собой разумеющимся, что это вполне порядочный человек. Мы проработали вместе около десяти лет, я был его правой рукой, точнее, его заместителем по научной работе. Совместно мы написали для кафедры методическое пособие. Иногда по вечерам он звонил мне домой, и мы по часу обсуждали кафедральные проблемы. Он считал меня одним из лучших своих преподавателей и многим об этом говорил. Всегда был ко мне очень доброжелателен, а иногда просто ласков. 15 апреля 1981 года он вызвал меня в свою комнату на кафедре и между нами состоялся следующий разговор:
– Вы слышали, что у нас в институте идёт сокращение штатов?
– Да, как раз сегодня мне об этом сказали.
– Вы попали под сокращение и лучше меня знаете, почему. Советую вам подать заявление об уходе по собственному желанию.
– Я должен подумать – это дело серьёзное.
– Думайте, но поскорее. Через два дня должны дать ответ.
На этом мы расстались.
Не буду притворяться человеком с железными нервами. Сколько ни готовишь себя к таким вещам, – а я готовил себя к увольнению уже давно, – они всегда приходят внезапно и вызывают некоторый шок. Весь остаток дня я всерьёз раздумывал, а не подать ли мне действительно заявление "по собственному", чтобы не портить трудовую книжку? И только среди ночи, проснувшись как от толчка, всем существом почувствовал, что такого я никогда не сделаю. Почему я должен облегчать задачу своим гонителям, которые боятся сказать вслух, за что они меня увольняют? Нет уж, пусть так и напишут в приказе: "Уволен за нелегальную публикацию за границей". Посмотрим, поднимется ли у них рука так написать…
Прошло два дня. Карпелевич много раз меня видел, но к разговору не возвращался. Но тут спросил: "Так что вы решили?" – "Знаете, ведь тут судьба моя на карте, хотелось бы поговорить с вами не на ходу, а как следует. Может, сегодня поговорим?" – "Но у вас ещё два часа занятий, я не знаю, смогу ли дождаться… Постараюсь дождаться". Однако по интонации я понял, что он не только не станет дожидаться, но нарочно уйдёт раньше. С тех пор и до самого заседания месткома, то есть около двух месяцев, он избегал всяких со мной бесед. Однажды, идя навстречу мне по улице, сделал вид, что не заметил. Я догадался, что в наших высших институтских сферах что-то химичат, хотят придумать такое, чтобы и от меня избавиться, и не допустить огласки истинных причин увольнения.
Карпелевич не тот человек, которого начальство посвящало бы в свои замыслы, поэтому он выглядел несколько обескураженным. Но инстинктом я чувствовал, что он готов выполнить любое указание сверху, как только оно оттуда поступит.
Вспоминая прежние с ним наши отношения и недоумевая, как он после них мог так себя повести, я иногда сам перед собой пытался заступиться за этого человека: а может быть, он всё-таки порядочный, ведь я ещё ничего твердо не знаю. Снова и снова я принимался перебирать в уме три степени порядочности, которые в данной ситуации я мог себе представить. Высшая степень: Карпелевич горой встаёт на мою защиту, он заявляет начальству: я не позволю уволить лучшего моего преподавателя, моего заместителя – увольняйте тогда и меня! Средняя степень: он не защищает меня, но устраняется от своего личного участия в этом грязном деле. Он говорит: "У вас есть какие-то высшие соображения по поводу того, чтобы его выгнать, вот и придумайте сами, как это сделать без меня". Низшая степень: он сам подает представление о моем увольнении, но сохраняет при этом лицо, говоря со мной по душам: "Понимаете, дела обстоят так-то и так-то, и я тут ничего не могу поделать, но, может, вам будет полезно уже то, что я об этом вовремя узнал, и мы можем вместе подумать, как вам лучше себя вести".
На первый вариант я, конечно, не рассчитывал. У нас осталось очень мало людей, которые способны на такое поведение, хотя в прежней России их было большинство. Второй вариант отпал по той причине, что Карпелевич предложил мне подать заявление, показав этим свою полную послушность администрации. Третий вариант тоже отпадал, так как ни в какие разговоры он со мной не вступал, хотя к тому было много удобных случаев. А спускаться ниже третьей степени порядочности уже некуда – там была подлость. Так что, как ни крути, а выходило…
И только дня за два до развязки у меня возникла мысль, которая позволила предположить, что он всё-таки не подлец. Я подумал: наверное, ту фразу о заявлении он выпалил сгоряча, под влиянием бурного разговора с начальством, в стрессовом состоянии, а потом одумался, потому и молчит, и молчит не только со мной, но и с ними. Наверное, поэтому всё и застопорилось.
На заседании месткома выяснилось, каким безнадежным идеалистом я оказался в этих своих фантазиях.
Мне кажется, мы никак не можем отмахнуться от серьёзного вопроса: в чём таится секрет существования такого рода людей, как Карпелевич? Для меня он ещё непонятнее людей типа Выгнанова. В случае Выгнанова мне непонятен только один момент: как в ту пору, когда он был ещё живым человеком, он добровольно встал на путь служения мёртвой идеологии. В случае же Карпелевича мне непонятна вся его жизнь. Каждый день, проведённый им на земле, является подтверждением таинственности нашего мира, в котором невозможное оказывается почему-то возможным. Ведь те, кто скажут об этом человеке, что он никогда не солжёт, не совершит предательства, подаст ближнему руку в беде, скажут правду. Действительно, говоря о себе, Карпелевич очень искренен, рассказывая о виденном, точен в описании, он не проболтается жене знакомого об измене мужа, если кто-то из сотрудников окажется в нужде, он первый даст деньги по подписке. И это для него не показное поведение, а вошедшее глубоко в плоть и кровь. Но этот же человек, как мы скоро убедимся, глядя мне в глаза, говорил несусветную дожь и при этом даже не покраснел. Этот же самый человек, подобно Иуде, тайно предал меня и после этого оставался со мной любезным и дружелюбным. И этот же человек не пошевелил пальцем, чтобы помочь мне в очень трудную минуту моей жизни, хотя мог сделать это без всякого для себя ущерба. Что же это за чудеса? Если несовместимое спокойно совмещается, то стоит ли вообще придавать какое-то значение логике? Не свидетельствует ли наличие таких людей о зыбкости и неопределённости нашего существования и об условности связей и отношений мира, которые мы склонны абсолютизировать?
Может быть, это и так, а может быть, и нет, вдаваться в исследование глубин человеческой натуры нам рано, так как мы ещё не перешли к философским обобщениям, а только собираем факты. Впрочем, исследовать эти глубины и бесполезно – если уж мы не можем разгадать природу электрона, то куда нам разгадать природу человека! Что же касается нашей коллекции фактов, то она, несомненно, обогатится, если мы вглядимся в Карпелевича повнимательнее.
Люди этого типа отличаются от всех остальных людей одним-единственным признаком, но как раз в нём и состоит их секрет. Им свойственно убеждение, что существуют две разные жизни – частная и служебная, причём в частной жизни надо руководствоваться одними критериями, а в служебной – совершенно другими, как правило, противоположными. То, что в частной жизни признаётся недопустимым и даже вызывает омерзение, легко может присутствовать в служебной жизни, и там это достойно одобрения и уважения. Продав меня с потрохами, Карпелевич не ощущал себя негодяем только потому, что сделал это на службе, где, по его мнению, господствует особая шкала ценностей, и по этой шкале здесь уместно слово не "подлость", а "исполнительность", а это уже не недостаток, а достоинство. Да, вся суть этих людей именно в наличии двойных критериев. Как они ухитряются не перепутать их, мне неведомо, но это им удаётся. И таких людей очень много. Я встречал их и в издательствах, и в научно-исследовательских институтах, и в вузах. Они образуют некое племя биологических мутантов, обладающих специфическим свойством. Любопытно, что все они – интеллигенты и почти все беспартийные. Последнее, впрочем, понятно: ведь, вступив в партию, берёшь на себя обязательства вести себя определённым образом и во внеслужебной жизни, а главный принцип, на котором держится это племя, – не смешивать частную и служебную жизнь.
В психиатрии известен синдром раздвоения личности: пациент чувствует себя то одним человеком, то другим попеременно, причем переход от одной личности к другой происходит непроизвольно и в самый неожиданный момент, и эта болезнь сильно угнетает свою жертву. Эти же трансформируются, когда сами того захотят, и совершенно безболезненно. Их приспособленность к двойной жизни просто удивительна, но вот окружающим бывает трудно к ним приспособиться. Это я испытал на себе, сидя на заседании месткома.
Заседание вел председатель месткома, человек до примитивности простой и неинтересный. Тем не менее он тоже заслуживает персонального упоминания. Имя четвёртое: Анатолий Касимович Асанов. Он попросил Карпелевича сообщить присутствующим мотивы моего сокращения. Карпелевич сказал: "Я представил Вадима Викторовича к сокращению потому, что его научная специальность не соответствует профилирующим исследованиям нашей кафедры". Я слушал и ушам не верил. Я ожидал чего угодно, только не этого. Неужели он говорит это обо мне – о человеке, которому сам же поручил всю работу, связанную с организацией научной деятельности кафедры? Я вспомнил, что совсем недавно мы сдали отчет, в котором указывалось, что за последние пять лет работники кафедры издали две монографии. Кто издал – там не было сказано, но автором обеих этих монографий был я. Мне на минуту показалось, что Карпелевич совершил грубую ошибку и мне теперь ничего не стоит выиграть дело. Достаточно мне только рассказать о моих публикациях, о докладах, прочитанных мною там-то и там-то, о том, что на последнем заседании кафедры моя научная активность была единодушно одобрена, о том, что некоторые мои результаты используются на смежных кафедрах и они как раз соответствуют нашему профилю, – и недоразумение рассеется. Как видите, я все ещё не понимал сути происходящего.
Асанов, мне: "Вы согласны с формулировкой?"
Я – "Во-первых, я поставлен в неравноправное по сравнению с администрацией положение – я только сейчас узнал о мотивах сокращения. Почему мне не удосужились сообщить хотя бы накануне, чтобы я мог подумать, посоветоваться с друзьями, с юристом, наконец? Если профсоюз действительно защищает интересы трудящихся, то пусть местком обратит внимание на это ущемление моих элементарных прав. Мне наносят удар, подготовленный в течение двух месяцев, а на ответное движение мне даётся всего несколько минут. Разве это справедливо? Ну да ладно, я отвечу без подготовки…" И тут я начал излагать все возражения против текста представления, которые считал очень вескими. Их оказалось довольно много, я даже сам не ожидал, что их так много. И вдруг Асанов перебил меня: "Вы ещё долго собираетесь говорить? Вы говорите уже пять минут". Тут я наконец окончательно прозрел. Вот оно что! Вот он каков, Анатолий Касимович, защитник трудящихся! Он устал меня слушать! Распускайте учредительное собрание – караул устал. Анатолий Касимович высоко ценит своё время, а тут какой-то трудящийся, которого выгоняют с работы, отнял у него целых пять минут, пытаясь себя отстаивать. Какой нахал!
С Асановым мне всё стало ясно, и через две минуты я речь свою закончил.
Асанов, Карпелевичу: "Что вы на это скажете?"
Карпелевич: "Я продолжаю утверждать, что тема его научной работы не соответствует профилю кафедры".
Пока он это говорил, я вглядывался в его лицо. Видя его лицо, я не мог не воспринимать его как порядочного человека. Но то, что он сейчас говорил, мог сказать только подлец. Это было предательство, это была ложь. Предо мной в чистейшем виде демонстрировался феномен раздвоения личности, но мне трудно было вместить его в сознание. На душе стало тяжко. Всё сделалось мне безразлично, и я ждал только одного: когда закончатся эти никому не нужные формальности. Мне противостояла слепая сила, и я на мгновение оробел перед ней. В самом деле – а почему "подлость", может, это просто "чистая работа"? Вообразите: человека выгоняют за нелегальную публикацию, но всё сделано так искусно, что ни единого слова об этой публикации никто так и не произнёс. Формальности закончились, и я был уволен.
Что ж, нет худа без добра. Поскольку я теперь нигде не работаю, у меня появилась возможность поразмыслить о некоторых сторонах нашей жизни, анализировать которые прежде было недосуг. Они отражают самую суть нашего жизнеустройства. Подумав, я начал понимать, в чём эта суть заключается. Фундаментальнейшим свойством нынешней российской жизни является её иллюзорность, выдуманность, искусственность. На языке философии это точнее всего передаётся термином "небытийность". Причина её небытийности заключается в том, что она управляется некими призраками, порождаемыми специфическими особенностями нашего коллективного сознания. Конечно, поскольку эти призраки обладают таким огромным могуществом, их нельзя назвать чем-то несуществующим, но существуют они в особом смысле. Термин "существует" неоднозначен, и можно выделить по крайней мере три его значения. Существование высшего ранга, или бытийность, есть принадлежность к той объективной реальности, которая представляет собой имманентную (неотъемлемую) основу мира в целом. Именно в этом, полнейшем смысле существует, например, закон всемирного тяготения или молекула ДНК с её такими-то свойствами. Существование среднего ранга, или полубытие, есть принадлежность к субъективным данностям, но таким, которые порождаются самой человеческой природой. Это – имманентность, относящаяся не к миру в целом, а только к миру людей как таковых. Такого типа данности не обязательно соответствуют чему-то, находящемуся вне нас, но избавиться от них мы не можем. В этом смысле существует, например, юношеская влюбленность, страх перед начальством, недоброе чувство к змеям.
Третью, небытийную форму существования можно назвать конвенциональной – она присуща тому, что люди только условились считать существующим, и это их соглашение было продиктовано не реальной действительностью, а какими-то случайными обстоятельствами. К сожалению, именно в таком, наинизшем смысле существует то, что властно подчинило себе всю нашу жизнь. Нами управляет не то, что есть, а то, что считается. Отсюда и проистекает очень низкое качество нашей жизни, её ненатуральность, её дешевизна. Это странное небытийное бытие не свалилось к нам с неба, а явилось закономерным завершением длительного исторического процесса. Куда тянутся корни той идеи, по которой организовано коллективное бытие в Советском Союзе? К Ленину, а через него к Марксу, а через Маркса к европейским социалистам-утопистам, чьи имена высечены на стеле, установленной в Александровском саду близ Кремля. Вот оно, нужное слово – УТОПИЯ! Вся наша жизнь – утопия. А что такое утопия? То, что нельзя осуществить. А мы осуществили! Никто не может, а мы, русские, смогли. Ни один народ на свете не ухитрился войти в это невозможное устроение, в эту грёзу Томаса Мора, Кампанеллы, Сен-Симона и Фурье, а наш народ смог! И, смотрите, живем в этой грёзе, и хоть бы что. Но вот вопрос: сумеем ли мы из неё выйти? А на него философия ответить не может – это должна показать сама жизнь.
Такова исповедь, дошедшая до нас, как свет погасшей звезды, из самой гущи периода нашей истории, названного "застоем" или "стагнацией". Читатели старшего поколения, жившие в те годы, наверняка почувствовали, как на них пахнуло той, уже полузабытой атмосферой всеобщего лицемерия, притворства и цинизма. Конечно, так долго жить было нельзя. Поэтому грянула "перестройка", вернувшая нас от того, что "считается", к тому, что есть на нашей, по наблюдению Маяковского, весьма необорудованной для веселья планете.
Век закончился. Эпилог
Учение лже-Христа Маркса умерло в России вместе с окончанием двадцатого века. Умирало оно долго, неохотно, тяжело и гадко и норовило унести с собой в могилу как можно больше ни в чём не повинных людей. Неприглядное с эстетической точки зрения даже в пору своей романтической молодости и имевшее успех только благодаря мимикрии под христианство, к старости оно стало безобразным, и от него за версту несло трупным запахом. Но вливание в него новых сил "отцом лжи и человекоубийцей от начала" время от времени омолаживало его, и оно пожирало ещё одну порцию жертв. В 1956 году имени его ради советские танки давили венгров, в 1968-м – чехов, в 1973-м он разжёг гражданскую войну в Афганистане. А в стране, которая всё время была его главным оплотом, его старческий маразм по закону "подобное тяготеет к подобному" притянул к власти таких же стариков-маразматиков – начался ярко обрисованный в предыдущей главе его современником "застой".