Плаха. 1917 2017. Сборник статей о русской идентичности - Александр Щипков 8 стр.


Собственно, в 1940‑е годы в Эстонии шла гражданская война между "красными" эстонцами и "белыми". Первые были в советской армии, вторые были в СС. С этой точки зрения те эстонцы, которые служили в СС и воевали с Советской армией, по большому счёту ничем не отличаются от тех русских, которые в Гражданскую воевали в Белой Армии против Красной. "Бронзовый солдат" ваялся, как известно, с эстонца – воина Советской армии. Отсюда для белых (они же – коричневые) эстонцев он никакой не "Воин-Освободитель", а "Красный".

Точно также для "белой", т. е. несоциалистической Польши, памятники советским воинам, как и памятники польским коммунистам, – это памятники "красным", а для львовских "западенцев", составлявших сначала основу петлюровских бандитов, а позже шедших в УНА-УНСО, это тем более никакие не памятники освободителям, а памятники красным.

В чём можно их упрекать? В том, что они сами не красные? Так и в России власть не красная. Не России, а им приходится удивляться: вроде бы, в России красных прогнали, Советскую власть свергли, да и их на то подтолкнули, а теперь обижаются, что соседи ликвидируют память о них. Сами памятники всяким Красным Конникам переносят, города красных имён лишают, белых генералов чествуют, а им, невинно пострадавшим малым народам, не позволяют.

И в результате стоит Россия в нелепом положении – действительно, почему, если люди воевали против красных в России, то уже почти герои, а если в Прибалтике или на Западенщине, то, понимаешь ли, их и не вспомни. А кто собственно победил 9 мая? Вообще-то советский народ. А кого? Немецко-фашистских захватчиков. А какая страна победила? Советский Союз. Чью победу 9 мая празднуют в России под трёхцветными власовскими флагами? Советской Армии и Советского народа или РОА?

Прав был Виталий Третьяков, когда писал, что демонтаж Бронзового Солдата в Таллине стал возможен тогда, когда его сдали в Москве.

России и российской власти рано или поздно придётся определяться со своим отношением к советскому периоду. Нельзя чествовать память белых генералов у себя и требовать, чтобы соседи не чествовали своих белых (коричневых). Нельзя сносить советские памятники, упразднять советские названия в стране – и надеяться, что протесты против таких же действий за её пределами будут воспринимать всерьёз. Нельзя унижать советский период в России – и ждать, что его, а также Россию этого периода будут уважать в остальном мире.

Иллюзия "национальных интересов"

При всей расхожести термина "национальный интерес" он, как и другие широко употребляемые термины, обнаруживает смысловую неопределённость. Возможно, именно это и делает его столь удобным, ибо помогает уходить от чётких определений того, что именно имеется в виду. Неопределённость его как минимум двояка. С одной стороны, чей именно это интерес? А с другой, по поводу чего интерес? Это интерес, объединяющий уже сложившуюся широкую общность, нацию, как бы мы её ни определяли? Или это интерес по поводу национального становления, возникновения нации, то есть ещё не существующей общности?

Как только мы ставим эти вопросы, мы волей-неволей вынуждены обращаться к тем или иным примерам использования термина. И тогда вдруг оказывается, что речь идёт не столько о неком объединяющем интересе, сколько об интересе разъединяющем. Одинаково ли употребление этого понятия в риторике Великой Французской революции и в риторике лидеров Соединённых Штатов нашего столетия? Общность в употреблении есть. Но она заключается именно в разъединении, в противопоставлении "национального интереса" каким-то другим интересам.

В первом случае подразумевается, что в число субъектов этого интереса не включаются известные реакционные сословия: "нация" противостоит более узким группам. Возглас "Да здравствует нация!" означал не отрицание "Долой иные нации". Он означал "Долой аристократов!" с известным продолжением "Ca ira! Les aristocrates à la lanterne…" Во втором случае он означал декларацию "Здесь интересы НАШЕЙ нации, НАШЕЙ страны!" и подразумевал продолжение – "… и вам здесь делать нечего!" При всех различиях в ответе на вопрос, о чьих интересах шла речь, понятие "национальный интерес" означало отрицание некого иного интереса. То же самое характерно и для сопоставимых понятий "интересы государства" – "общественные интересы", "интересы государства" предполагают такое же разделение по двум признакам: "Интересы нашего, а не вашего государства", "Интересы государства, а не гражданского общества, отдельных граждан, отдельного региона и т. д.", "общественные интересы, а не частные и не личные". Разница между терминами заключается не в том, интерес какого именно субъекта утверждается, а в том, интерес какого субъекта отрицается, т. е. все эти термины – потенциально парные, и лишь свойственная политическому языку двусмысленность требует умалчивать о второй половине фразы, которая читается партиципантом и упускается из вида массовкой, создавая иллюзию единства для тех, кого в данный момент политическому субъекту необходимо мобилизовать в противопоставление противнику. Но как только головы французских аристократов слетели с плеч, потребовалось противопоставить эту нацию другим, ещё не оформившимся нациям, чтобы восстановить единство.

Поэтому мы вновь возвращаемся к прежним вопросам: кто выступает национальным субъектом и что собственно мы считаем нацией? Это общность этноса, крови и культуры или это общность образа жизни, вытекающего из экономического интереса? Собственно мы должны выбрать, принимаем ли мы германскую концепцию нации: немцы – это те, в чьих жилах течёт германская кровь, – или же франко-американскую: французы – это те, кто живёт во Франции, а американцы – те, кто живёт в Америке. Последнее, кстати, в основном совпадает с известным сталинским определением: нация как общность историко-культурная, территориальная, государственно-политическая, экономическая. Последнее определение можно рассматривать и как единство социально-экономического, культурного и геополитического факторов, вынося за скобки конфессиональный, рассматривая его лишь как элемент культурного.

Отсюда источник межнациональных и межгосударственных коллизий в международной политике – в конечном счёте, борьба за ресурсы. Что, впрочем, не исключает коллизий, связанных с защитой целостности смысловых полей в тех случаях, когда они исторически обладают особым значением для наций и государств, т. е. когда мы имеем дело с историческими общностями, удерживаемыми этими полями. С последним мы в большинстве случаев встречаемся, когда речь идёт о полиэтнических нациях.

Поэтому в большинстве случаев термин "национальный интерес" помогает оформить или затушевать иные, более определённые интересы: борьбу третьего сословия против первых двух, экспансию германского капитала в первой половине двадцатого столетия или просто господство имущих классов.

Конечно же, современное обращение к идее "национального интереса" глубоко рационально. Вопрос в том, для кого оно рационально. Те или иные субъекты, выдвигая этот лозунг, безусловно, преследуют реальные, а не мифическо-этнические интересы. Вопрос в том, чьи интересы отстаиваются, а чьи – отвергаются. При этом некие интересы могут быть противоположны интересам того государства, которое они разрушают, но для тех групп, которые его разрушают, это "правильное" понимание своих интересов. Российская элитарная интеллигенция 1990–1991 годов абсолютно правильно понимала, что надо делать выбор – мобилизационный рывок страны в постиндустриальное общество XXI века, за который надо было заплатить известным отказом от комфортных условий и своего исключительного положения, – или разрушение государства и сохранение своей исключительности. С точки зрения собственных интересов группа статусной интеллигенции сделала правильный выбор, заплатив государством за свою элитарность и бесконтрольность. Другой вопрос, что ради этого она предала свой класс – интеллигенцию в целом, которая стала главной жертвой известных политических и экономических авантюр, о чём в сборнике "Перелом" подробно говорил Александр Щипков в статье "Смерть интеллигенции".

И применительно к современной российской ситуации понятие национального интереса действительно имеет смысл, близкий тому, который существовал в период борьбы третьего сословия с аристократией. Действительно, должны ли мы придерживаться известных мифологем, согласно которым в СССР было 15 наций, оформленных в союзные республики, в этом случае действительно имеющих право на самоопределение вплоть до отделения? А также было известное количество народностей, оформленных в автономные республики, автономные области, национальные округа и т. п., не имеющие этого права на отделение. Должны ли мы считать, что в Татарстане проживали татары, в Казахстане – казахи, а русские были сосредоточены в России? Что каждая союзная республика представляла единство людей, объединяемых исторической территорией, языком, культурой и особой экономикой?

Или правильнее считать, что за период существования союзного государства сложилась идентификация подавляющего большинства живущих в нём именно с единой территорией, единой историей, общим языком межнационального общения, единым государственным субъектом и единой экономикой? А если это так, может быть, пора задаться вопросом, не возникла ли в стране новая нация? Условно говоря, "советская нация" – не в смысле "нации сторонников советской власти", а в смысле единой нации, образующей народ страны под названием Советский Союз? Разумеется, признание этого факта не отрицает и того, что часть исторических этносов не полностью интегрировалась в эту нацию, сама она тоже, безусловно, была полиэтнической. Но ведь и "россияне" – полиэтническая нация (или пока протонация), равно как и американцы.

Если так, разве не имела и не имеет ли советская нация также право на самоопределение – право иметь собственное государство в границах своего исторического проживания, в границах СССР, разумеется, предоставив при этом не ассимилировавшимся этносам нормальную культурно-национальную автономию? Подчёркиваю, речь идёт не об отрицании права наций на самоопределение, а о его признании и утверждении, но применительно к реальной нации, а не к мифическим. И не стоит ли перед нами проблема осознания интересов советского национального единства? Имея в виду их противопоставление, с одной стороны, современным "первым сословиям", с другой – этнократическим режимам, а с третьей – национальным интересам государств, заинтересованных в том, чтобы единого государства на территории СССР не существовало и в мире не появилась бы технотронная сверхдержава.

В данном случае этот вопрос ставится не в политико-идеологическом, а именно в научно-теоретическом плане. Ведь именно старые мифологемы о 15 нациях дали видимость легитимности разделу Союза региональными элитами. Раздел вырос не столько из отрицания старых мифов, сколько из следования им. Но если их действительно отрицать, оказывается, что обоснования разделу страны не существует.

И здесь мы должны решить для себя, пусть даже не вдаваясь в спор по данной гипотезе, а можем ли мы говорить о более или менее единой отечественной нации? Являются ли одной нацией те, кто идентифицирует себя с территорией СССР, и те, кто идентифицирует себя с территорией России? Являются ли одной нацией те, кто считает февраль 1917‑го крушением, и те, кто считает таковым октябрь, и те, кто считает последний началом новой мировой эры? Те, для кого трёхцветный флаг – символ демократии, а красный – символ тоталитаризма, и те, для кого красный – символ свободы и мечты, а трёхцветный – флаг армии Власова, то есть символ предательства и фашизма? Те, кто считает себя гражданами СССР, и те, кто считает себя гражданами России? Те, для кого рынок – условие цивилизованной экономики, и те, для кого он варварство? Те, кто выиграл от политики последних лет, и те, кто проиграл?

В Соединённых Штатах демократ уважает президента-республиканца, ведь последний, став президентом, становится символом нации, а не партии. Президент-коммунист и президент-демократ в России никогда не окажутся равно почитаемыми: они тоже не символы партий, каждый из них символ своей нации, своего государства. На этом фоне призывы к национальному примирению понятны, но они базируются на ложной посылке о том, что мы имеем дело с расколом нации – на самом деле мы имеем дело с разными нациями, разными странами, существующими одна под властью другой на частично совпадающей территории. Можно, исходя из самых благих пожеланий, звать к их примирению, можно в течение какого-то времени удерживать их от прямой силовой конфронтации. Но нельзя их примирить. У них разные национальные интересы: кровь и ненависть разделяет их, каким бы парламентским регламентом они ни прикрывались.

На этом относительно частном, хотя и глобальном для современников примере мы можем видеть, что различение "законных национальных интересов" и "незаконных национальных притязаний" более чем условно. Мы о каком законе говорим? Если о законе юридическом, законе как составной части права, то законным является то, что провозглашается государством. Тогда любая аннексия законна, если есть более или менее квалифицированные юристы, не говоря о ситуациях, подобных юридически абсолютно законному "воссоединению Ирака и Кувейта" или абсолютно незаконным Беловежским соглашениям. Кто в 1991 году представлял закон в Литовской ССР – Бичкаускас или Ландсбергис? Почему считается, что нацию представлял второй, а не первый? Или мы говорим о законе, имея в виду нормы международного права? Но что стало с Потсдамскими и Ялтинскими соглашениями? Соответствует ли нормам международного права агрессия западных стран в Югославии, Ираке, Ливии, на Украине?

Национальные интересы ограничивают не законы и не нравственные императивы. Их ограничивают балансы силы. Другое дело, что сила не сводится к количеству танков, ракет и спецназовцев, но это уже вопрос о том, что есть сила. И сила, конечно, состоит и из экономики, и из владения политическими технологиями, и из нравственного состояния наций. С учётом этих факторов "национальные интересы" тех или иных субъектов ограничивает потенциал тех элитных групп и экономических кланов, которые используют данное понятие в тех или иных целях.

Тупики патриотизма

Все 1990‑е годы оппозиция, принявшая на себя обязанность предложить альтернативу катастрофической политике того времени, билась над тем, чтобы в национальную повестку дня был поставлен вопрос о патриотизме. Главным обвинением, выдвигаемым ею против власти, была непатриотичность последней, а главным требованием – требование "патриотической политики".

Тогда, двадцать лет назад, сама обстановка государственной катастрофы, разрушения государственных структур и раздела СССР, национального унижения страны формировали на эмоциональном уровне общественный запрос на реабилитацию патриотизма. И оппозиция победила. Она заставила власть говорить на патриотическом языке, заставила декларировать патриотизм и даже признать необходимость воспитания патриотического сознания. В общем-то, это хорошо. Однако в значительной степени – бессмысленно. Оказалось, что проводить родственный политический курс можно как под рыночную риторику, так и под риторику патриотизма. Только во втором случае политический дизайн и нормы правления становятся примитивнее, отношение к той же оппозиции жёстче, а используемые приёмы – авторитарнее.

Вообще-то, патриотизм – это хорошо. Это замечательно. Более того, это нормально, как и любовь к матери. Потому что быть патриотом – значит одно: любить свою страну. Но только оказалось, что это ровным счётом ничего не значит. Потому что любовь, то есть искреннее и глубокое желание добра кому-то или чему-то, вовсе не означает, что любящий знает, в чём это добро заключается. Один, в силу своей любви, скажет, что благо страны – идти на Запад, другой – что оно в жёстком изоляционизме. Один скажет, что добро в демократии, другой – что оно в порядке. Один скажет, что благо России – возродить социализм. Другой – что оно в утверждении рыночной экономики. И все они могут быть субъективно честны, даже в том случае, когда объективно будут нести стране страдания.

Проблема в том, что патриотизм, по сути, не является идеологией. Последняя по определению должна выполнять функции познания, ориентации и оправдания действия. Она рисует лучший образ мира, при этом она всегда рисует его в интересах тех или иных социально-классовых групп. Таким образом, она признаёт мир несовершенным и принимает вызов, согласившись на построение нового мира. Единственная идеология, минимально ориентированная на социальное преобразование, – консерватизм. Однако даже в своём раннем, бьёрковском варианте, он не отрицает развитие, а предлагает его минимизацию.

Патриотизм лишён функций идеологии, поскольку базируется не на рациональном, а на эмоциональном начале. Он является чувством любви к своей стране, чувством, вполне исторически обоснованным и устоявшимся. Однако он не даёт ответа на вопрос, что именно подлежит любви и защите. Любовь к стране, понятная как чувство, сама по себе не выполняет познавательную функцию, она может её лишь стимулировать.

Страна, её культура, традиции и обычаи – в этом чувстве всё это предстаёт как единое и самодостаточное начало. В этом смысле патриотизм предполагает защиту того, что есть, и оказывается отчасти родственным консерватизму. Но если консерватизм предлагает свой ответ на вопрос "что именно надо улучшить?", пусть и проявляя в этом осторожность, и защищает в основных чертах статус-кво, он отражает интересы групп и слоёв, которые этот статус-кво устраивает. То есть применяет всю ту же логику разделения, выделяя того, чьи интересы как бы "совпадают" с общими, и того, чьи интересы предстают частными. Патриотизм же предполагает, что любят не за что-то, а по факту существования, что страну надо любить по факту того, что это твоя страна, государство – потому, что это твоё государство. Однако образы страны, взятые из разных эпох, различны. Патриотизм встаёт перед выбором: либо любить всё, что объединяет эти образы, либо выбрать, какой образ признаётся достойным любви, а какой – нет.

Выдвинув доктрину патриотизма, не наполненного классовым, проектным содержанием, коммунисты в 1990‑е годы защитили и реабилитировали это чувство. Но чувство слепо по определению, и они замостили, подготовили почву для того, что можно определить как "беспроектный патриотизм" последнего пятнадцатилетия – подготовили общество к принятию идеи укрепления государства, но забыли объяснить, чьё это должно быть государство, и сами направили избирателей под знамена "Единой России".

В первом случае патриотизм утрачивает целеполагающее начало, не может выполнять функцию ориентации. Если в стране борются разные силы, воодушевляющие себя разными идеологическими образами, патриотизм оказывается вне этой борьбы. Если политический субъект признаёт, что ему всё равно, идёт ли речь о России Самодержавной или России Советской, он не может участвовать в борьбе их сторонников. В этом случае любовь к стране оборачивается безразличием к её конкретной судьбе. И это лишь осложняет выбор людей, которые, в конечном счёте, ведут борьбу именно за свою страну, за то её будущее, которое они считают лучшим исходя из своих идеологических предпочтений. Если патриотизм ориентирует субъект на защиту такой ценности, как сильная страна, он либо не может сказать, в чём видит её силу, либо должен уйти от ответа на вопрос, кто будет хозяином в этой сильной стране. Принятие такой ценности, как сильное государство, само по себе тоже не отвечает на вопрос, каким оно будет и инструментом в чьих руках станет.

Назад Дальше