Указав в этой записке, что "несогласованность действий (союзников. – В. В.) содействует прочности большевизма, облегчает его пропаганду и переносит заразу далеко за пределы России", напомнив, что "большевизм – мировое зло" и что поэтому "борьба с большевиками является борьбою за сохранение культуры, борьбой цивилизации против варварства и разрушения", Болдырев внушает союзникам, что борьба с большевиками "является общим делом всех культурных стран", а потому все они должны объединиться для этой борьбы.
Болдырев выработал даже план этой борьбы.
"Нужны, – говорит он, – союзнические силы, готовые в крайнем случае и для нанесения решительного удара вооруженным силам большевиков. Силы эти могли бы быть организованы: а) для действия совместно с Добровольческой армией генерала Деникина с юга России и б) со стороны Сибири с сибирскими войсками".
"Силами Японии, – советует Болдырев, – немедленно приступить к организации и переброске в Сибирь 150–200 тысяч армии, из коих 100 тысяч – на Уральский фронт, а остальные – для охраны порядка внутри Сибири и на железной дороге" (курсив наш. – В. В.).
"Предложить остальным союзникам, – рекомендует Болдырев, – оказать немедленную денежную помощь Японии и снабдить ее необходимыми материальными и техническими средствами".
"Ближайшая очередная задача – овладение линией реки Волги".
Такие и тому подобные советы давал союзникам "враг" интервенции Болдырев, одновременно работая над достижением японо-колчаковского соглашения, хотя Колчак на это никаких полномочий ему не давал. Обо всем этом Болдырев предупредительно уведомил Колчака письмом. И характерно, что молчанием откликнулся Колчак на это письмо.
Полнейшую непоследовательность проявлял Болдырев и в своих отношениях к чехословакам. Он ненавидел их на словах, – а ведь было за что ненавидеть их, – но на деле он не прочь был при случае и ими воспользоваться для своих надобностей. Да если бы случайные обстоятельства не помешали, то Болдырев выступил бы против Колчака в одной и той же организации, которая объединяла и другого соперника Колчака – Гайду, того Гайду, которого Болдырев в своих мемуарах на каждом шагу третирует en canaille.
Сохранившиеся документы свидетельствуют о том, что Болдырев одновременно вел игру на разные стороны, дабы своевременно пристать к той, которая одержит верх.
Он находится в переписке с Чайковским, Авксентьевым и Брешко-Брешковской и в то же время поддерживает связь с крайними правыми.
"Ваши шансы растут даже у правых", – сказал Болдыреву один приятель, и Болдырев с явно искусственной иронией заносит эти слова в свой дневник.
Чего проще? Еще в сентябре – октябре 1919 года он заигрывает с областниками, собирающимися вырвать власть у Колчака, а в ноябре он предлагает помощь колчаковскому правительству. Более подробное освещение этих фактов читатель найдет в тексте и особенно в примечаниях.
Эпоху колчаковщины Болдырев провел в Японии. Разгром Колчака и крушение интервенции дали ему возможность оценить происходящие события более правильно. В январе 1920 года он вернулся в Россию.
Дальнейшая деятельность Болдырева вполне отчетливо выявлена и подробно изложена в самой книге. Мы поэтому на этой деятельности здесь останавливаться не будем. Свои соображения и дополнения мы выскажем и сделаем в примечаниях. Здесь отметим только, что тесное соприкосновение и более близкое ознакомление с положением советской власти и ее задачами побудили наконец и Болдырева "сменить вехи", и уже на Дальнем Востоке ему удалось некоторыми поступками доказать, что он распростился с прошлым и ориентируется на советскую власть.
26 октября 1922 года красные войска, предводительствуемые Уборевичем, заняли Владивосток. Болдырев не эмигрировал, а остался в городе и решил передаться властям, чтобы держать ответ за свои прошлые преступления против советской власти.
Мотивирует он свое решение следующими предусмотрительными словами: "Обстановка, создающаяся на западе Европы, допускающая возможность всяких осложнений, включительно до вооруженных выступлений извне против России, подсказывала мне, что в могущей возникнуть борьбе мое место только здесь, среди своего народа".
"Ничто, – внушает он нам несколькими строками выше, – никогда не заслоняло во мне мысли о родине и работе в своей стране".
"Россия!", "Родина". Нерешительный в действиях, наш боевой генерал проявил и некоторую чрезмерную осторожность в словах. Куда решительнее и прямее он высказался некоторое время спустя.
Из Новониколаевского местзака, куда перевели Болдырева, он 22 июня 1923 года обратился во ВЦИК со следующим заявлением:
"Отойдя в середине июня 1922 года от всякой политической и общественной работы и откинув мысль об эмиграции за границу, я, после занятия города Владивостока войсками Красной армии в конце октября 1922 года, как бывший профессор и член конференции военной академии, готовился к отъезду в Москву вместе с наличным, бывшим во Владивостоке, составом профессуры и имуществом академии. Отъезд этот должен был быть выполнен в срочном порядке, согласно телеграммы наркома по военным делам т. Троцкого. Тем не менее поездка не осуществилась. 5 ноября, по распоряжению местного ГПУ, я был арестован".
Изложив затем довольно подробно свою военную и политическую деятельность за все время революции и Гражданской войны в России, Сибири и на Дальнем Востоке, В. Болдырев заканчивает свое заявление так:
"Внимательный анализ пережитых пяти лет революции привел меня к убеждению:
1) что за весь этот период только советская власть оказалась способной к организационной работе и государственному строительству среди хаоса и анархии, созданных разорительной европейской, а затем внутренней Гражданской войнами, и в то же время оказалась властью твердой и устойчивой, опирающейся на рабоче-крестьянское большинство страны;
2) что всякая борьба против советской власти является безусловно вредной, ведущей лишь к новым испытаниям, дальнейшему экономическому разорению, возможному вмешательству иностранцев и потере всех революционных достижений трудового населения;
3) что всякое вооруженное посягновение извне на советскую власть, как единственную власть, представляющую современную Россию и выражающую интересы рабочих и крестьян, является посягновением на права и достояние граждан республики, почему защиту советской России считаю своей обязанностью.
В связи с изложенным, не считая себя врагом советской России и желая принять посильное участие в новом ее строительстве, я ходатайствую (в порядке применения амнистии) о прекращении моего дела и об освобождении меня из заключения. Если бы представилось возможным, я был бы рад вновь посвятить себя моей прежней профессорской деятельности".
Одновременно В. Болдырев обратился к наркому по военным делам со следующим заявлением: "22 июня с. г. мною возбуждено ходатайство перед ВЦИК о прекращении моего дела и об освобождении меня из заключения после ареста в Владивостоке 5 ноября 1922 года; вместе с тем мною заявлено желание, если в том встретится потребность, предоставить мне, в случае моего освобождения, возможность приложить свои силы к строительству советской России.
Будучи до империалистической войны в составе профессоров Военной академии (Генштаба), ходатайствую о предоставлении мне возможности вновь посвятить себя прежней профессорской деятельности".
ВЦИК ходатайство В. Болдырева удовлетворил. В порядке амнистии В. Болдырев был освобожден из заключения и дело о нем прекращено. В настоящее время В. Болдырев работает в Сибирской плановой комиссии.
Нам остается еще сказать несколько слов о том, в каком виде автор публикует в настоящей книге своей дневник.
В своем небольшом предисловии автор, между прочим, говорит: "Я оставлял записки дневника в неизмененном виде, за исключением редакционных поправок и тех пояснений, без которых многое являлось бы непонятным из краткой, почти условной, редакции дневника.
Выпущено то, что носит исключительно личный характер, или то, что не имеет широкого политического или общественного значения".
Дневник, по нашему мнению, имеет историческую ценность постольку, поскольку он печатается по первоначальной, неискаженной записи. Тем не менее мы бы согласились с автором, если бы его редакционные поправки действительно носили тот характер, о котором он говорит в своем предисловии к своей книге.
При сверке же дневника, сданного в печать, с той точной копией с подлинника, которая находится у пишущего эти строки, оказалось, что местами редакционные поправки автора придают сейчас совсем другой оттенок действительной записи. Мы сочли поэтому своей обязанностью в примечаниях восстановить точную запись тех отдельных мест, истинный смысл которых, по нашему мнению, немного пострадал от редакционной руки самого автора.
Сожалеем только о том, что лишены возможности проверить по подлиннику весь дневник, ибо в нашем распоряжении имеются только записи с 3 октября 1918 года по 4 октября 1919 года включительно и часть записей, относящихся к 1920–1921 годам.
В заключение отметим, что все примечания, которые приведены в книге под текстом страницы, принадлежат самому В.Г. Болдыреву.
Мои же примечания собраны в конце книги.
В. Вегман
От автора
Почти с первых дней мировой войны я положил за правило вести поденную запись событий, встреч, разговоров, дум.
В условиях походно-боевой жизни, особенно в начальный период войны, в период непрерывных движений, боев, в период новых надежд и первых горьких разочарований, – записи эти носили случайный, отрывочный характер. Это были наброски на марше, привале, в случайном окопе, на наблюдательном пункте. Это были листки, написанные под непосредственным ощущением боя, с присущими ему впечатлениями геройства, великодушного самопожертвования и мелкого эгоизма, ликующего упоения победой и жгучей скорби поражений…
В этих листках отражались и великие страдания населения на небывалом по размерам театре войны, его вынужденный исход, гибель скопленного поколениями добра, разрушение памятников старины и искусства, голод, болезни, придорожные могилы.
С конца 1916 года на высоких штабных и командных постах явилась возможность более систематических записей, охватывающих уже и вопросы глубокого тыла и общее положение страны на фоне общих мировых событий.
Все эти документы погибли бесследно, точно так же бесследно погибла масса материалов специально военного характера, накопившихся за первые три года войны.
С 1918 года, первую половину которого я провел в тюрьме и бездомных скитаниях, пришлось весьма близко столкнуться с новыми для меня политическими вопросами, вплотную прикоснуться к явлениям жизни, которые проходили малозаметными в условиях прежней обстановки.
Очень многое из документов, относящихся и к этому периоду, пропало. Тем не менее то, что сохранилось, давало некоторую возможность для обрисовки событий, характеристики лиц и настроений только что пережитой эпохи, включающей войну, гибель монархии, две революции, Гражданскую войну и интервенцию.
Я никогда не переоценивал значения моих заметок и не предполагал торопиться с их опубликованием.
По инициативе редакции "Сибирских огней", вкратце ознакомившейся с моими материалами, мне было предложено Сибкрайиздатом обработать их для отдельной книги.
По независящим от меня обстоятельствам намеченный мною труд "Шесть лет" выпускается со второго тома, куда входят воспоминания и материалы, относящиеся к периоду Уфимской Директории, к году, проведенному мною в Японии, и к событиям на Дальнем Востоке 1917–1922 годов.
Первый том труда – "Революция на фронте" (1916–1917) также готовится к печати.
Основным материалом работы является мой дневник, дополненный воспоминаниями.
Я оставлял записи дневника в неизмененном виде, за исключением редакционных поправок и тех пояснений, без которых многое являлось бы непонятным из краткой, почти условной редакции дневника.
Выпущено то, что носит исключительно личный характер, или то, что не имеет широкого политического или общественного значения. Сохранившиеся другие материалы, кроме дневника, использованы в той мере, которая являлась необходимой для обрисовки того или иного события, лица, настроений.
Моя книга, хотя и чужда предвзятой хулы или восторга, тем не менее, как и всякая другая книга, касающаяся столь недавних событий, встревожит незажившие еще раны…
Это неизбежно. С этим я заранее примиряюсь. Я не ставил себе задачей рисовать картин и героев. С моей точки зрения, все лица, причастные к отмеченным событиям, и прежде всего я сам, действовали так, как умели, как учились действовать в соответствии с духом и требованиями своей эпохи. Большинство оказалось не готовыми к перелому, и я не вижу в этом ничьей индивидуальной вины.
Произошло то, что, видимо, должно было произойти.
Произошла смена эпох и культур. Эта смена подготовлялась десятками предшествовавших лет и страданиями великой мировой войны…
Переменились роли классов в государстве.
В. Болдырев
Новониколаевск
Октябрь 1924 г.
Часть первая
Уфимская Директория. 1918 г.
Выход из тюрьмы. Политические настроения. "Национальный центр" и "Союз возрождения России"
Вечером 2 марта 1918 года я вышел за ворота петроградской тюрьмы Кресты. Вместе с присяжным поверенным Казариновым мы поехали на квартиру моей родственницы на Бассейную улицу, где скромно (тогда уже голодали) отпраздновали возвращение мне свободы.
В общей сложности мое заключение продолжалось около 4/2 месяца, с середины ноября 1917 года, со дня моего ареста на посту командующего 5-й армией, защищавшей тогда Двинский район нашего фронта в мировой войне.
У меня не осталось особенно мрачных воспоминаний о тюрьме. Даже знаменитый Трубецкой бастион Петропавловской крепости, о котором создалось столько легенд, не показался мне таким страшным. После неимоверного напряжения, пережитого за четыре года войны и особенно с начала революции, опрокинувшей привычный уклад жизни, и после осложнений, возникших с момента ареста, мой каземат, или "камера № 71", обеспечивал мне, по крайней мере, некоторый физический отдых. Я хорошо спал, и это было довольно редким удовольствием последних месяцев перед неволей. Режим не был суровым. Новая власть еще не успела осмотреться. Она переживала и внутренний и внешний кризис. Немецкая лавина катилась к Петрограду, немцы заняли Псков, захватили Нарву…
Брестский мир еще не был подписан. Надо было увлеченных с фронта солдат двигать опять на фронт, навстречу тем же лишениям, но под новыми знаменами и другими лозунгами.
В тюрьму доставлялись газеты, допускалось довольно частое свидание с родственниками и знакомыми. Вообще, несмотря на крепкие стены казематов, чувствовалась какая-то неулавливаемая нить связи с внешним миром.
В этом я особенно убедился накануне моего суда. Вечером около 10 часов в общую камеру Екатерининской куртины, куда я был переведен к этому времени из одиночки Трубецкого бастиона, вошел бывший тогда комендантом Петропавловской крепости Павлов и заявил, что слушание моего дела назначено на завтра в 11 часов утра и что я могу подыскать себе защитника.
Я с удивлением посмотрел на Павлова и мысленно окинул взглядом моих товарищей по неволе, полагая, что остроумная шутка начальства имеет в виду кого-нибудь из них.
Однако мое удивление стало еще большим, когда на следующий день меня ввели в залу суда (дворец бывшего великого князя Николая Николаевича на Петроградской стороне).
Среди битком набитого зала, кроме присяжного поверенного Казаринова, я заметил большую рыжеватую бороду моего полкового фельдшера С., тут же были члены армейских комитетов 5-й и 12-й армий, солдаты моего полка и 43-го корпуса, с которым я принял тягчайший удар при прорыве немцев под Ригой в августе 1917 года, и много других. Вообще, защита была представлена чрезвычайно широко.
Одинокий общественный обвинитель чувствовал себя смущенным и не был особенно красноречивым и строгим в своей весьма краткой, мало соответствовавшей духу времени, речи.
Эта поддержка извне, конечно, в значительной степени смягчала тяжесть неволи, а страх… это чувство за четыре года войны и год революции утратило свою остроту.
Режим Крестов был еще легче. Здесь я большую часть заключения провел в прекрасном помещении тюремной лечебницы, где, кроме меня, были министры монархии и всех составов Временного правительства, члены политических партий, военные и проч.
Единственная мысль, беспокоившая меня тогда, была мысль о возможности захвата немцами Петрограда. Меня тревожили осложнения, которые могли возникнуть при этом в отношений политических заключенных, и, наконец, самое худшее – возможность оказаться пленником немцев.
Последнее опасение разделялось не всеми. Бывший моим соседом, интересный собеседник полковник В., наоборот, считал, что с приходом немцев немедленно станут по местам царские приставы и городовые, которые только и ждут этого момента, и все будет по-старому.
Эвакуация правительства в Москву особенно усилила мои опасения.
К счастью, заточение неожиданно прекратилось. Не связанный никакими обязательствами, я вышел на свободу.
Это было сложное и страшное время.
Встряхнувший страну шквал Февральской революции захлебнулся под давлением внешних причин. Политический характер этой революции не поколебал многих сложившихся веками устоев. В речах чувствовалась неуверенность и тревога.
Суровый Октябрь принес бурю. Она сметала старые устои. Положение "ни мир, ни война" туманило умы. Призыв к великому будущему требовал разрушения того, что было. Оголенный классовый признак делил всех на "мы" и "они". "Они" – это только враги, не там, на псковском и нарвском фронте, а в самом сердце страны, везде, на ее необъятных просторах, среди пламени и дыма начавшейся беспощадной гражданской борьбы.
Но и среди этих условий старая Россия не могла умереть мгновенно. Вздернутая на дыбы, она, по крайней мере в лице ее руководящих классов и большей части интеллигенции, была еще под обаянием лозунга "единой, великой, нераздельной", страдала за развал фронта, тревожилась вторжением немцев, негодовала на Брестский мир, учитывала тяжесть расплаты перед союзниками в случае их победы над центральными державами… ее пугала революция, угнетало разорение, пугал огромный размах социальной перестройки, которую без всякого колебания начала партия, пришедшая к власти после Октября.