Победы и беды России - Вадим Кожинов 17 стр.


* * *

Как уже сказано, в литературе о Чаадаеве предпринимались попытки толковать противоречащие западничеству высказывания мыслителя в качестве уступок господствовавшему режиму, уступок, на которые Чаадаев, мол, пошел после "скандала" вокруг его сочиненного в 1829 году и опубликованного в 1836-м первого "письма".

Между тем - хотя для многих людей это будет полнейшей неожиданностью - дело обстояло прямо противоположным образом: Чаадаев был настроен наиболее антизападнически как раз во время публикации своего столь ложно понятого письма! Ведь именно в конце 1835 года, всего за несколько месяцев до того момента, когда он передал свое якобы западническое письмо в журнал "Телескоп", Чаадаев восхищался резкой антизападной речью Николая I, прозвучавшей в Варшаве. Эти его слова только что цитировались - о "роковой странице, написанной рукой Петра Великого", - странице, которая теперь "разорвана", и "мы, слава Богу, больше не принадлежим к Европе". Как видим, Чаадаев в это время очень критически относится к западничеству самого Петра Великого! Но это был, надо прямо сказать, своего рода экстремизм, и позднее Чаадаев сумел отнестись к проблеме соотношения России и Запада вполне объективно. В его первом письме все беды России предстают, в сущности, как "следствие образования совершенно привозного, подражательного. У нас нет развития собственного, самобытного… Старые идеи уничтожаются новыми, потому что последние не истекают из первых, а западают (невольно напрашивается каламбур: западают - то есть сваливаются с Запада. - В. К.) к нам Бог знает откуда; наши умы не браздятся неизгладимыми следами последовательного движения идей, которое составляет их силу, потому что мы заимствуем идеи уже развитые. Мы растем, но не зреем; идем вперед, но по какому-то косвенному направлению, не ведущему к цели" (т. 1, с. 652–653).

Вполне понятно, что никаким западничеством здесь и не пахнет! И в мае 1836 года Чаадаев пишет о Пушкине, замыслившем создать историю Петра I: "Он очень занят своим Петром Великим. Его книга придется как раз кстати, когда будет разрушено все дело Петра Великого: она явится надгробным словом ему… странная у нас страсть приравнивать себя к остальному свету. Что у нас общего с Европой? Паровая машина, и только".

Но через семь лет, в 1843 году, Чаадаев в сущности кается: "Было время, когда я думал, что тот великий катаклизм, который мы именуем Петром Великим, отодвинул нас назад, вместо того, чтобы подвигнуть вперед; что поэтому нам нужно возвратиться вспять (то есть в допетровскую Русь. - В. К.) и сызнова начать свой путь, дабы дойти до каких бы то ни было крупных результатов в интеллектуальной области. Ознакомившись с делом ближе, я изменил свою точку зрения. Теперь я уже не думаю, что Петр Великий произвел над страной насилие, что он в один прекрасный день похитил у нее национальное начало, заменив его началом западноевропейским…"

И вот что исключительно важно в связи с этим осознать: Чаадаев не был согласен со славянофилами вовсе не из-за их чрезмерного превознесения России, но, напротив, из-за того, что они, на его взгляд, были склонны принижать мировую роль России, настаивая прежде всего или даже только на ее национально-религиозном своеобразии, которое надо уберегать, даже спасать от внешних воздействий, замкнувшись в "семейном" (славянском) кругу.

* * *

Все вышеизложенное так или иначе говорит о том, что Чаадаев - подобно Пушкину - не впадал ни в западничество, ни в славянофильство; он, если угодно, возвышался над прискорбным расколом русской мысли, от которого, кстати сказать, начиная с 1840-х годов было очень нелегко удержаться.

В основе этого раскола лежало, в частности (или даже прежде всего), "оценочное" сравнение Запада и России, более или менее ясная постановка вопроса о том (если выразиться наиболее кратко и наиболее просто), что "лучше" - Запад или Россия. Конечно, далеко не всегда вопрос этот ставился прямолинейно и категорически, но все же он с несомненностью проступает, скажем, в спорах Белинского и Хомякова, Добролюбова и Аполлона Григорьева и даже позднего Владимира Соловьева и Николая Страхова и т. д.

Между тем в творчестве - в том числе и в публицистике - Пушкина нет такого оценочного сопоставления Запада и России; и там, и здесь поэт видит свою истину и свою ложь, свое добро и свое зло, свою красоту и свое безобразие, свою святость и свою греховность. Об этой основополагающей для творчества Пушкина "беспристрастности" верно и глубоко сказано в последние десятилетия в трудах В. С. Непомнящего.

Но то же самое с полным правом можно сказать и об историософии Чаадаева. Мыслитель, например, исключительно высоко ценил воплощенность христианских идей в социальном бытии и самом повседневном быте Запада и не находил такой воплощенности в России. И между прочим, именно эта сторона, этот аспект историософии Чаадаева особенно способствовал причислению его к западникам. Поскольку религиозные, христианские проблемы занимают преобладающее место в мысли Чаадаева, "западничество" стали усматривать в его приверженности (как мы увидим, мнимой) к Католицизму, а не к русскому Православию.

В действительности же Чаадаев утверждал "равноправие", равноценность Православия и Католицизма. Поэтому он, например, оспаривал Тютчева, который был склонен (хотя и не являлся последовательным представителем славянофильства) отрицать полноценность Католицизма. Чаадаев писал о Западе: "Если "церковь устроилась там как царство мира сего" (выделенные Чаадаевым слова - цитата из статьи Тютчева "Папство и римский вопрос". - В. К.), это было потому, что она не могла поступить по-другому, это было потому, что ее великим призванием в этом полушарии христианского мира было спасение общества, которому угрожало варварство" (Чаадаев имел в виду воинственные германские племена, беспощадно сокрушившие античную цивилизацию). И согласно убеждению мыслителя, на Западе церковь ставила своей задачей создание "христианского общества" (как бы сказали теперь, "христианского социума").

Между тем русский народ, утверждал Чаадаев, "принял высокие евангельские учения в их первоначальной форме, то есть раньше, чем в силу развития христианского общества они приобрели социальный характер".

Чаадаев, повторяю, восхищался западным строем жизни, в котором, по его убеждению, всесторонне воплотились, "опредметились" христианские идеи. Но он вовсе не отрицал на этом основании русскую жизнь, ибо, по его словам, поскольку "христианство осталось в ней не затронутым людскими страстями и земными интересами", оно сохранилось в "первоначальной чистоте". "Эта чистота, без сомнения, - утверждал мыслитель, - неоценимое благо, и она должна утешать нас во всех недостатках нашего духовного строя". И как своего рода итог: "Благословим же Небо за то, что оно поставило восточную Церковь в самые благоприятные в мире условия для того, чтобы жить в христианском смирении и его проповедовать, но не будем слишком строго обвинять западную Церковь в честолюбии, ибо кто знает, что стало бы с восточной, окажись она в подобных условиях".

Итак, Чаадаев отнюдь не возвышал Католицизм над Православием (и наоборот); он воспринимал их как принципиально различные, но равно имеющие право на существование христианские церкви. В связи с этим следует сказать, что, согласно представлениям Чаадаева, мышление об обществе и его истории может и должно стать "наукой" (science), которая "в области социальных идей оперирует так же беспристрастно и безлично, как… в естественных науках… Я уверен, придет время, когда мы сумеем так понять наше прошлое, чтобы извлекать из него плодотворные выводы для нашего будущего".

Нетрудно оспорить чаадаевскую уверенность в будущем всемогуществе "науки" об обществе. Но плодотворнейшее "беспристрастие" в мышлении о России и Западе (и конечно, о других "предметах") безусловно было присуще Чаадаеву - как и Пушкину. И в этом, если угодно, выразилось превосходство "единственной культурной эпохи" над позднейшим развитием русской мысли.

Поистине великолепное "беспристрастие" воплотилось в чаадаевском отношении к сложившимся на его глазах российским западничеству и славянофильству. Совокупность его суждений об этих, как он их называл, "школах" имеет первостепенное значение. Мыслитель достаточно высоко ценил усилия и тех, и других, но в то же время с замечательной меткостью говорил об их способной завести в тупик односторонности.

Слово "западник", которое тогда еще только начинало входить в язык, Чаадаев не употреблял, но цитируемое высказывание, несомненно, имело в виду последовательных западников: "Русский либерал - бессмысленная мошка, толкущаяся в солнечном луче; солнце это - солнце Запада".

Необходимо сознавать, что - в отличие от славянофилов - в глазах Чаадаева (это ясно видно из всего его наследия), как и в глазах Пушкина, "солнце Запада" излучало великий и покоряющий свет; однако он вовсе не считал, что оно может быть и должно быть и "солнцем России". Он недвусмысленно писал западному дипломату и публицисту графу А. де Сиркуру, что плодотворное духовное развитие России начнется лишь тогда, когда русское самосознание сумеет "свергнуть иго вашей культуры, вашего просвещения и авторитета".

И дело здесь вовсе не в том, что Запад несет в себе негативные, "дурные", ложные идеи; Чаадаев ни в коей мере не разделял этих славянофильских "оценок". Когда он говорил, что декабристы принесли с собой с Запада "дурные идеи", он явно имел в виду не сами по себе западные идеи, а их неприменимость к русскому бытию. Дело не в том, что Запад "плохой", а в том, что он - другой… "Исходные точки у западного мира и у нас, - писал, например, Чаадаев, - были слишком различны… Идея законности, идея права (столь беспредельно любезная западникам. - В. К.) для русского народа - бессмыслица (выделено самим Чаадаевым. - В. К.)… Никакая сила в мире не заставит нас выйти из того круга идей, на котором построена вся наша история, который составляет всю поэзию нашего существования". Итак, западничество, по убеждению Чаадаева, бесперспективно.

Но не менее беспристрастно говорил Чаадаев и о славянофилах: "Чего хочет новая школа? Вновь обрести, восстановить национальное начало, которое нация по какой-то рассеянности некогда позволила Петру Великому у себя похитить… (присущее так или иначе всем славянофилам убеждение. - В. К.). Сущая истина - и мы первые под этим подписываемся, - что народы… не могут ни на шаг продвинуться по пути предназначенного им развития без глубокого чувства своей индивидуальности, без сознания того, что они такое; более того, лишенные этого чувства и этого сознания, они не могли бы и существовать; но именно это и доказывает ошибочность вашего учения, ибо никакой народ не утрачивал своей национальности, не перестав в то же время существовать; между тем, если я не ошибаюсь, мы как-никак существуем!"

Уместно здесь вглядеться в нашу современность и заметить, что и сегодня есть своего рода прямые продолжатели славянофилов, усматривающие уничтожение "национального начала" в российской революции. Полтора столетия назад славянофилы в сущности так же толковали коренные преобразования конца XVII - начала XVIII века…

* * *

В свете всего вышеизложенного обратимся теперь к знаменитому посланию Пушкина, в котором поэт оспаривал ряд положений первого чаадаевского "письма". Собственно, речь должна идти даже о двух текстах - черновом и более или менее беловом (который, впрочем, также не был отправлен адресату). О послании Пушкина написано немало, но, как представляется, весьма и весьма неточно. Так, едва ли сколько-нибудь основательно положение о том, что Пушкин спорит с Чаадаевым в "славянофильском" (или хотя бы близком славянофильству) духе, о чем писал еще в прошлом веке П. И. Бартенев (см. выше), а в наши дни, скажем, известный ученый В. А. Кошелев в статье под названием "Пушкин у истоков славянофильства", - статье, где в очередной раз утверждается, что согласно "чаадаевской концепции" русское общество будто бы "должно себя "переначать" и "перестроить" в соответствии с воспринятыми извне культурными установлениями", то есть западными установлениями.

На деле перед нами характеристика вовсе не "чаадаевской концепции", а давным-давно бытующей убогой западнической "концепции" о Чаадаеве - убогой хотя бы уже потому, что ее сконструировали люди, не знавшие ничего, кроме первого "философического письма". Мыслитель заявил западному идеологу де Сиркуру (см. выше), что истинное развитие России невозможно, пока русский ум не сумеет "свергнуть иго вашей (то есть западной. - В. К.) культуры", а ему и теперь приписывают настоятельное стремление перенести в Россию западные "культурные установления"…

Но столь же безосновательна и попытка сблизить Пушкина со славянофильством. Хомяков был со своей стороны вполне прав, когда отнес Пушкина к "художникам", которые "трудились над формой и лишены были истинного содержания", - понятно, "содержания" в духе славянофильских идей.

Хоть как-либо связывать Пушкина со славянофилами невозможно уже потому, что он с юных лет и до конца жизни был певцом Петербурга, в котором Хомяков и его собратья видели, в сущности, нечто заведомо чуждое и даже враждебное России. К этому, правда, необходимо добавить, что Пушкин нисколько не "принижал" и бесконечно ценимую славянофилами Москву, с непревзойденной проникновенностью провозглашая:

Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось!

Уже в самом осознании равноценности Петербурга и Москвы ясно выражается пушкинский дух, не грешивший какой-либо односторонностью.

Могут возразить, что преклонение Пушкина перед Петербургом - слишком слабый аргумент для доказательства его непричастности к славянофильству. Однако в пушкинском образе Петербурга воплощен богатый и вполне определенный смысл, который в конечном счете несовместим со славянофильским пониманием России. Речь идет прежде всего о верховной роли государства (средоточием и символом которого и был с начала XVIII века Петербург). В глазах славянофилов государство представало скорее как прискорбная необходимость, нежели в качестве двигателя истории и самой цивилизации.

Между тем в своем послании по поводу первого "письма" Чаадаева Пушкин писал: "Что надо было сказать и что вы сказали - это то, что наше современное общество столь же презренно, сколь и глупо… Надо было прибавить (не в качестве уступки цензуре, но как правду), что правительство все-таки единственный европеец в России"; "европеец" здесь явно означает "цивилизующее" начало.

Предлагая "прибавить", Пушкин, без сомнения, подразумевал, что Чаадаев разделяет его мысль. И в самом деле: Чаадаев тогда же, в конце 1836 года (кстати сказать, не зная пушкинского послания), написал: "Мы с изумительной быстротой достигли известного уровня цивилизации, которому справедливо удивляется Европа… но всем этим, надо сознаться, мы обязаны только энергичной воле наших государей… Просмотрите от начала до конца наши летописи - вы найдете в них на каждой странице глубокое воздействие власти… и почти никогда не встретите проявления общественной воли".

Под "обществом" и Пушкин, и Чаадаев имели в виду ту (понятно, очень небольшую) часть населения тогдашней России, к которой и обращена была чаадаевская критика, вызвавшая полное согласие Пушкина ("что надо было сказать и что вы сказали…"). А теперь перейдем к пушкинским возражениям мыслителю.

Чаадаев говорил (цитирую первый - 1836 года - перевод его "письма", на который и откликнулся Пушкин) о "юности" народов Запада: "Все общества проходили через этот период. Он даровал им их живейшие воспоминания, их чудесное, их поэзию, все их высшие и плодотворнейшие идеи… Мы не имеем ничего подобного… нет в памяти чарующих воспоминаний, нет сильных наставительных примеров в народных преданиях… много ли соберете вы у нас начальных идей, которые… могли бы руководствовать нас в жизни?"

Вскоре после опубликования этого "письма", в том же 1836 году, Чаадаев четко пояснил, что он имел в виду: "История всякого народа представляет собою не только вереницу следующих друг за другом фактов, но и цепь связанных друг с другом идей. Каждый факт должен выражаться идеей; чрез события должна нитью проходить мысль или принцип, стремясь осуществиться… Эту историю создает не историк, а сила вещей. Историк приходит, находит ее готовою и рассказывает ее… Именно этой истории мы не имеем".

Итак, согласно мысли Чаадаева, "изъян" истории России в том, что она представляет собой только последовательность "фактов", а не связь "идей", осуществившихся в фактах. Правда, он тут же делает очень важную "оговорку": "…мы никогда не рассматривали еще нашу историю с философской точки зрения. Ни одно из великих событий нашего национального существования не было должным образом охарактеризовано, ни один из великих периодов нашей истории не был добросовестно оценен".

Таким образом, утверждая, что "факты" прошлого России не проникнуты "идеей", Чаадаев был готов увидеть в этом "вину" не русской истории, а русских мыслителей (или, вернее, результат их отсутствия).

Он отметил, что "Карамзин поведал звучным слогом дела и подвиги наших государей", но вполне справедливо утверждал, что пока "история нашей страны… рассказана недостаточно… Мысль более сильная, более проникновенная, чем мысль Карамзина, когда-нибудь это сделает".

И в конечном счете именно неразработанность русской философии истории как необходимой основы национального самосознания порождала резкий критический пафос Чаадаева. Он писал, например, 2 мая 1836 года по поводу декабристского бунта:

"Я много размышлял о России, и я теперь ни в чем не убежден так твердо, как в том, что народу нашему не хватает преждевсего - глубины. Мы прошли века так, или почти так, как и другие, но мы никогда не размышляли, никогда не были движимы какой-либо идеей; и вот почему вся будущность страны в один прекрасный день была разыграна в кости несколькими молодыми людьми, между трубкой и стаканом вина…" Особенно примечательно, что перед нами беспощадная по отношению к героям 14 декабря цитата из письма в Сибирь к старому другу Чаадаева, одному из виднейших декабристов - И. Д. Якушкину…

В том же 1836 году Чаадаев провозглашал: "Настоящая история народа начнется лишь с того момента, когда он проникнется идеей, которую он призван осуществить, и когда начнет выполнять ее с тем настойчивым, хотя и скрытым инстинктом, который ведет народы к их предназначению. Вот момент, который я всеми силами моего сердца призываю для моей родины".

В своем первом "письме", вызвавшем полемику Пушкина, Чаадаев определил как нечто "бессмысленное", лишенное "идеи" эпоху монгольского нашествия: это только "…жестокое, унизительное владычество завоевателей". И даже "свергнув иго чужеземное", продолжает Чаадаев, мы, "уединившись в своих пустынях… не вмешивались в великое дело мира", - то есть у России не было подлинного исторического "предназначения".

Назад Дальше