– Ты зря торопишься, Федор Павлович, начальство подождет, я его лично всю ночь ждал. Погляди, красавчики какие, интеллектуальные ребята…
Майор Зыкин остановился у двери и ждал. Ждал молча.
Начальник городского отдела оказался пожилым, совершенно белоголовым подполковником. У него было румяное лицо, плотные щеки, чуть вздернутый симпатичный нос. Сними подполковник мундир, и сразу стал бы похож на добродушного, ушедшего в отставку футбольного тренера.
Вошедших подполковник встретил стоя.
– Привет авиации! – сказал подполковник. – Рад познакомиться. Садитесь.
Хабаров едва заметно поклонился.
Зыкин расправил плечи, подтянул живот и уронил вдоль корпуса руки.
– С обстоятельствами происшествия я ознакомился только что, – сказал подполковник, – и хотел бы уточнить несколько подробностей. Не возражаете, товарищи? – Все молчали. – Почему вы, Виктор Михайлович, отказались вчера дать письменное объяснение своим действиям?
– Разве я обязан был давать письменное объяснение? Я рассказал майору, что произошло, как произошло, почему произошло, и полагал, этого достаточно…
– Но майор записал ваши показания и предложил вам скрепить их своей подписью. Верно? А вы не пожелали расписаться. Так? Вот я бы и хотел знать почему.
– Вы запись видели?
– Запись содержит какие-нибудь несоответствия?
– Посмотрите. Очень советую. Вам должно быть любопытно.
Подполковник взглянул на майора Зыкина, и тот поежился под начальственным взглядом.
– Дайте запись, майор.
– Видите ли, товарищ подполковник… Но тут вмешался летчик:
- Я отказался подписать документ, где было написано "фактицки", "крометого", "поврижденные" и так далее. Но я полагаю, это не главный предмет для обсуждения. Прошу объяснить мне другое: если пьяная шпана пристает к девчонке, я должен вмешаться или пройти мимо? Полагаю – проходить не должен. Дружинники не разобрались, что к чему. Молодые, неопытные, но кто дал им право учинять насилие над человеком – крутить руки и так далее? Полагаю – беззаконием нельзя утверждать закон. И еще: вчера я просил майора пойти вместе со мной или послать кого-нибудь ко мне домой (тут всего двести метров), чтобы проверить документы, которых я не имел при себе. Неужели это трудно было сделать? От ответственности я уклоняться не собираюсь и не собирался. Просил простейшим способом установить мою личность и действовать в соответствии с законом. Какая же необходимость была держать меня в милиции до утра, вызывать товарища Кравцова?
Хабаров говорил очень спокойно, сдержанно, совершенно убежденно.
Подполковник, прежде чем ответить Хабарову, спросил:
– Простите, но как вы умудрились сначала раскидать четверых, а потом еще вывихнуть руку дружиннику?
– Ничего особенного. На динамометре я жму левой восемьдесят два, а правой – девяносто четыре. Не рассчитал малость. Уверяю вас, я вовсе не собирался уродовать кого-то. Но раз так вышло… Готов отвечать… Есть статья?
– Превышение предела необходимой обороны, – сказал Зыкин, – подводится под статью сто одиннадцатую…
– Помолчите, майор! – оборвал Зыкина подполковник и уставился на совершенно никчемное пресс-папье, по старинке украшавшее его канцелярского вида стол. Должно быть, с минуту подполковник думал, потом энергично поднялся со своего просторного кресла и сказал:
– От лица службы приношу вам, Виктор Михайлович, свои извинения. Не смею вас больше задерживать и еще раз прошу извинения.
Они раскланялись. Хабаров дошел до двери, потом, будто вспомнив что-то важное, вернулся снова к столу.
– Да, а Зыкина, подполковник, особенно не прижимайте. Ругать его бесполезно. Заставьте его учиться. Ему обязательно надо учиться и как можно больше читать. Насколько я успел заметить, он мужик старательный, кругозора ему, правда, не хватает, культуры маловато, а так он может…
Подполковник неопределенно улыбнулся, а Хабаров продолжал настаивать:
– Служба у вас, конечно, неблагодарная, но дело все-таки с людьми приходится иметь. Я бы на вашем месте послал Зыкина в университет культуры. Пусть растет, пусть развивается, и для души это полезно и для службы…
Подполковник улыбался, а Зыкин глядел на Хабарова затравленно и недобро.
Уже на улице Хабаров протянул руку Кравцову и совсем другим, извиняющимся тоном сказал:
– Прости за беспокойство, Федор Павлович, – поглядел на свои штурманские часы, мотнул головой: – Сейчас до дому добегу, переоденусь и через полчаса буду на аэродроме.
– Не надо, – сказал Кравцов, – ты же не спал. Отдыхай иди.
Начлет хлопнул дверкой и поехал на аэродром. Хабаров пошел домой. Ему очень хотелось спать.
Но стоило Виктору Михайловичу очутиться дома, принять обжигающий тело душ, выпить большую чашку очень крепкого кофе, и спать вроде бы расхотелось. Хабаров прилег на диван, вытащил с самодельной полки томик Лонгфелло и стал читать. Взаимоотношения с поэзией у него были довольно сложные: вряд ли он решился бы заявить громогласно, что любит стихи, постоянно следит за новыми книгами поэтов, ревниво сравнивает творчество молодых с теми, кого давно почитает образцом. Он не любил споров о поэзии, совершенно не терпел так называемых критических разборов. Стихи представлялись ему сферой глубоко интимной, сугубо личной.
Вдруг зеленый дятел Мэма
Закричал над Гайаватой:
"Целься в темя, Гайавата,
Прямо в темя чародея,
В корни кос ударь стрелою:
Только там и уязвим он!"
В легких перьях, в халцедоне
Понеслась стрела-певунья
В тот момент, как Меджисогвон
Поднимал тяжелый камень,
И вонзилась прямо в темя,
В корни длинных кос вонзилась.
И споткнулся, зашатался
Меджисогвон, словно буйвол,
Да, как буйвол, пораженный
На лугу, покрытом снегом…
Хабаров читал медленно, наслаждаясь. Он любил Лонгфелло и перечитывал его постоянно; иногда с удовольствием останавливался и внимательно разглядывал рисунки художника Ремингтона – прекрасные перовые миниатюры.
И все-таки Виктор Михайлович заснул. Волшебник Лонгфелло убаюкал Хабарова ласково и незаметно. Спал он крепко, снов не видел, спал спокойно, как спят здоровые дети и взрослые, если у них, у взрослых, чистая совесть и уверенность – все сделано так, как должно.
Виктор Михайлович проснулся оттого, что по комнате кто-то ходил. Еле слитно, осторожно. Он открыл глаза и увидел мать.
– Мама, ты чего приехала?
– Я тебя разбудила, Витенька?
– Очень хорошо, я давно уже сплю, пора вставать. Ты чего рано вернулась?
– Забеспокоилась что-то и приехала. У тебя сегодня ночные?
– Нет, это я после ночных добирал малость.
– Устал?
– Немного есть.
– Все было хорошо?
– Все было нормально.
– Честно, Витя?
– Честно.
– Есть хочешь?
– Есть я всегда хочу, ты что, не знаешь?
– Ну и хорошо, сейчас я тебя покормлю, – и она ушла в кухню. А он подобрал с узорчатого ковра, давным-давно привезенного из Средней Азии, томик "Гайаваты" и с удовольствием почитал еще немного:
Вслед за первою стрелою Полетела и вторая, Понеслась быстрее первой, Поразила глубже первой, И колени чародея, Как тростник, затрепетали, Как тростник, под ним согнулись…
Он пообедал вместе с матерью. И Виктор Михайлович решил свой случайный выходной день превратить до конца в праздник.
– Мам, а что, если я в цирк съезжу? Не возражаешь? Мать знала, как Витя любит цирк – эта любовь жила в нем с детства, – и нисколько не удивилась.
– Конечно, поезжай, Витя; раз хочется и раз есть время, почему ж не поехать?
– А ты не хочешь?
– Я уже стара для цирка. Вот когда в балет соберешься, тогда другое дело…
Он засмеялся. В балете Виктор Михайлович был всего один раз в жизни. С Кирой. И осрамился – заснул во время первого же акта.
Из цирка Виктор Михайлович вернулся не поздно, мать еще не ложилась.
– Ну, я тебе скажу! Я тебе скажу – таких прыгунов в жизни не видел! Представляешь, заднее сальто на ходулях без страховки крутят! И темпик у них – с ума можно сойти! Как все пятеро начинают мелькать, голова кругом идет…
– У кого, у тебя голова кружится?
– Почему у меня? У широких масс трудящихся. Хабаров уселся за стол и принялся во всех подробностях рассказывать про акробатов, про какого-то исключительного жонглера – работает с восьмью мячами!
Мать слушала сына, смотрела на него во все глаза и думала: "Пусть бы он каждый день ездил в цирк, только бы возвращался домой с молодыми глазами, без удручающей синевы под нижними веками, без горьких складок вокруг рта, входил бы легким шагом, а не волочил пудовые ноги, как после трудных и не очень удачных полетов".
Почему-то она вспомнила, как однажды, теперь уже очень давно, Виктор, служивший в строевой истребительной части, поручил ей отвезти генералу Бородину какие-то необходимые для перевода на испытательную работу документы.
Генерал Бородин оказался тучным мужчиной с грубым лицом, большими, словно у кузнеца, руками, с совершенно необъятной грудной клеткой, распиравшей мундир. Бородин принял мать незамедлительно. Раскрыв плотный серый пакет с документами, он мельком взглянул на бумаги и спросил:
– А вы, собственно, кто ему будете?
– Я? Мама его, – сказала Анна Мироновна и смутилась.
– Мама? – переспросил генерал. – У такого большого сына и такая маленькая мама?
Мать не нашлась, что ответить, и только улыбнулась.
– А вы знаете, мама, на какую работу оформляется ваш сын? – сказал генерал и погладил бумаги, лежавшие на столе.
– Конечно, знаю.
– И не боитесь?
– Вы считаете, товарищ генерал (это обращение прозвучало, наверное, довольно странно, но ведь она была когда-то военным врачом, майором медицинской службы), что Витя недостаточно хороший летчик для такого дела?
– Почему недостаточно хороший? Ваш сын – отличный летчик. Я не о нем беспокоюсь, о вас…
– Витя всегда хотел быть испытателем. А я уверена: человек должен быть тем, кем хочет…
Мать собиралась сказать еще что-то, но не успела: генерал вылез из-за стола, быстро подошел к Анне Мироновне и потянулся, к ее руке. Мать совсем растерялась, когда Бородин, неуклюже согнувшись, неловко поцеловал ей руку.
- Ну, мама, ну, мама, я вам скажу, мама: вы – первый случай в моей практике! Счастливый человек ваш сын. Такую маму, на руках носить надо…
Воспоминание это мелькнуло и исчезло. Мать снова вернулась к действительности.
Виктор Михайлович сидел верхом на стуле, обхватив руками спинку; и продолжал рассказывать про цирк.
– Вить, я совсем позабыла: Вадим Орлов тебе звонил, просил, когда придешь, чтобы дал знать.
И, сразу оборвав свой рассказ, Хабаров спросил:
– Что у него там стряслось?
– Не знаю. Просто просил позвонить.
Хабаров набрал номер телефона штурмана и, услышав его медленный, будто спросонья, голос, спросил:
– Спишь? Это я.
– Не сплю. Как жизнь, циркач?
– Нормальная жизнь. Ты чего звонил?
– Может, зайдешь?
– Почему такая срочность? Что-нибудь не так?
– Все так, никакой срочности нет. Просто я по тебе соскучился. Мы же не виделись со вчерашнего дня. Заходи. Можно в тапочках.
– Сраженный его миндально – мармеладной нежностью, он расправил голубые консоли и немедленно вылетел на свиданье. В полетном листе было написано: любовь до гроба. Как понял? Прием! сказал Хабаров и повесил трубку.
– Ну что? – спросила мать.
– Говорит, соскучился, просит зайти.?
– Вы же вчера ночью вместе летали, когда ж он успел соскучиться??
– Вчера ночью мы как раз врозь летали, – усмехнулся Виктор Михайлович, – но дело не в этом. Я схожу.
Штурман был дома один. Жена еще не вернулась из вечерней школы, где преподавала немецкий.
На круглом обеденном столе Хабаров увидел старую, потрепанную книжку в синем самодельном переплете. Заметил корешок, аккуратно выклеенный из куска широкой изоляционной ленты. Виктор Михайлович взял книгу в руки. Оказалось: Джимми Коллинз, "Летчик-испытатель", довоенное издание с послесловием Чкалова и Байдукова.
- Наслаждаешься? – спросил Хабаров.
– А что? Это вещь! Это настоящая вещь, господа присяжные заседатели, если, конечно, смотреть в корень… Виктор Михайлович свистнул.
– Ты чего? – спросил Орлов.
– Ничего. Просто я давно уже заметил, если ты начинаешь разговаривать на одесский манер – дела, как правило, оказываются дерьмовыми. Так, без дураков, что случилось?
– Ладно, давай без дураков. Спина у меня болит. Когда мы катапультировались, что-то там, видно, не так хрустнуло, Витя.
– С врачом говорил?
– Нет. И не хочу. Ему скажи: в госпиталь упрячет на обследование, а это, как пить дать, месяц. У меня есть другой вариант, но сначала скажи: что ты собираешься дальше делать?
– В каком плане?
– Ну, аварийная комиссия заключение сочинит. Надо полагать, по рогам Вадиму Сергеевичу дадут, но, я думаю, не сильно. Машина нужна. Будут готовить дублер. Ты возьмешь дублер?
Хабаров ответил не сразу.
– Если Вадим Сергеевич сделает то, на чем я настаивал с самого начала, вероятно, возьму. Только сам себя предлагать не собираюсь. Им нужно – пусть просят.
– Ясно. А как ты смотришь на такой вариант: что, если нам всем экипажем попроситься сейчас в отпуск? Я бы на Мацесту махнул, показал свой хребет местным мастерам, ванны попринимал бы. У инженера настроение на троечку. Очень уж он за Углова переживает, да и жена из него душу тянет: брось да брось, сколько можно летать, не до ста же лет. Так что ему тоже полезно отдохнуть и побыть вне сферы ее влияния. Словом, как ты на это дело смотришь?
– Отпуск – хорошо. Только надо как-то поаккуратнее с начлетом на эту тему поговорить, чтобы ему не стукнуло, будто я вас в "дипломатический отпуск" увести хочу. Понимаешь?
– Да что ты, Витя, Кравцову такая муть никогда в голову не придет.
– Сам он может и не подумать, а подсказчики могут наймись. Слишком он, к сожалению, в последнее время стал к окружению своему прислушиваться.
– Выпить хочешь? Ребята из Еревана коньячок привезли.
– Спасибо, не хочу.
– Я тоже не хочу. – Держась обеими руками за спину и чуть-чуть раскачиваясь, Орлов прошелся по комнате. – Так что, решили?
- В принципе – да. Решили. А подробности уточним завтра. Согласен?
- Согласен.
На этом они расстались.
Глава одиннадцатая
Курс на юго-восток. Высота – десять тысяч. Звезд не видно, горизонта не видно. Ничего не видно. Но в какой-то момент на черноте, не имеющей ни конца ни края, проступает белесое пятно. Пятно меняет очертания, увеличивается, обретает окраску. Сначала становится бледно-бледно-бледно-желтым, потом – розовым, потом – тускло-красным. Пятно растекается.
Из крошечного озерцо вытягивается в порядочное теплое озеро, в горячую реку, уже не бледно-красную, а рубиновую. Река рвет берега, меняет русло, ширится, переполняясь оранжевой, лучистой лавой. Река дробится на протоки, слизывает темные островки, охватывает своим сиянием добрую половину неба. И вот уже голубой, едва уловимой черточкой намечается горизонт.
Горизонт плавится: голубой, светло-соломенный, золотисто-желтый. Дальше смотреть невозможно: золото горит, золото слепит… И разом на работу выходит солнце. Налитое пожаром, оно быстро поднимается по блеклому чистому небу.
Если бы авиация могла подарить человеку только одну-единственную радость – встречу с восходящим солнцем на высоте в десять тысяч метров, и то стоило бы бросить все земные заботы и уйти в летчики…
На этот раз начлет смотрел почти весело. И не тянул слова, и не косился в окно, а сказал просто:
– Отпуск? Законное дело. Только хорошо бы дополучить с тебя, Виктор Михайлович, один полетик. Ты как?
– Какой полетик?
– Завтра-послезавтра выкатят большую машину Севса. Ноги заменили, еще кое-какие доработки сделали, так, мелочь всякую… Ну вот. Контрольный облет за тобой. Чего там осталось – часа на три!
Хабаров согласился. Он не очень верил, что машина будет действительно готова завтра-послезавтра. Так всегда бывает: обещают вот-вот, а как до дела доходит, так жди неделю, а то и все две, но отказываться не стал. Виктор Михайлович считал своей прямой обязанностью довести работу до конца. И хотя в том, что эта работа распалась на два этапа, его вины не было, спорить и не подумал.
– Хорошо, додадим полетик, что должен, то отдам.
Теперь он знал: его задача состоит в том, чтобы лишний раз не попадаться на глаза начальству. А то непременно сунут куда-нибудь на подхват, и тогда не скоро вырвешься.
Хабаров наведался на машину Севса и убедился – работы там еще дней на пять, не меньше. По утрам он приезжал на аэродром и сразу же, не заходя в летную комнату, прятался либо в техническом отделе, либо в спецбиблиотеке, либо нырял в комнату отдыха для перелетных экипажей.
Черно-белый автомобиль Хабарова стоял напротив административного корпуса испытательного Центра, каждому ясно: Виктор Михайлович здесь, но найти его было не так-то просто.
В техническом отделе Хабаров изучал материалы, так или иначе связанные с двигателями последней модификации. Двигатели его беспокоили. Со дня катастрофы Углова двигатели гвоздем засели в голове Хабарова. И что бы он ни делал, чем бы ни занимался, мысли его снова и снова возвращались к обстоятельствам несчастья. Его угнетала неясность…
А в спецбиблиотеке он перелистывал зарубежные авиационные журналы и постоянно брал разные биологические издания Академии наук. Биология занимала его давно. Не вообще биология, а, так сказать, инженерный ее аспект, конструкции живых моделей. Как ориентируются в полете перелетные птицы? Предположений существовало много, но четкой схемы не открыл еще никто.
А ведь существует же у птиц какая-то навигационная система, должна существовать.
Его занимало все, что хоть как-то рисовало механизм машущего полета. Он не был оптимистом и не очень верил в усилия многих фанатиков, которые бились над созданием махолетов. Но ему было интересно.
И познакомиться с локационным устройством летучих мышей тоже было интересно…
Термина "бионика" в ту пору, кажется, еще не существовало, но исподволь эта наука нарождалась, складывалась и вот-вот должна была заявить о себе. Хабаров не был пророком, но нисколько не сомневался, что у будущей бионики – дальняя дорога…
В комнате отдыха перелетных экипажей он искал встречи со знакомыми ребятами, которых нет-нет да и заносило на аэродром испытательного Центра. Хабаров любил послушать авиационные россказни – совершенно обязательный, неофициальный гарнир любого разговора, возникающего всюду, где скапливается летающий народ. Словом, дни вынужденного бездействия Хабаров старался проводить с пользой и удовольствием.
Именно в комнате отдуха он узнал, что на посадку запросился командир отряда игнатьевского испытательного заведения Лева Рабинович. С Рабиновичем Хабаров подружился еще в летной школе. Виделись они редко. Хабаров знал, что Рабинович закончил инженерную авиационную академию, заочно прошел курс адъюнктуры, защитил диссертацию и ни на день при этом не бросал летной работы.