Когда изуродованный всякими надстройками, пристройками, весь утыканный антеннами, в прошлом транспортный корабль, а теперь летающая лаборатория игнатьевского заведения подрулила к стоянке, первым, кто пришел встречать машину, был Хабаров.
Легко взбежав по трапу, Виктор Михайлович шагнул в салон и остолбенел. Все пространство от двери до пилотской кабины было заставлено шкафами-панелями, блоками и черт знает чем еще. Самолет превратили в гигантский радиоприемник. В салоне было нестерпимо жарко, воняло краской, канифолью, звериным потом. Девушки-экспериментаторы были в купальных трусиках и лифчиках, какой-то босой парень прыгал по кабине в черных плавках.
Ничего не понимая, чувствуя только, как он покрывается липкой испариной, Хабаров стал осторожно пробираться к пилотской кабине. С Рабиновичем он столкнулся в дверях. Коротконогий, широкоплечий, покрытый черной курчавой шерстью, Левка давал какие-то указания бортинженеру и одновременно пытался натянуть на себя брюки. Рабинович увидел и сразу узнал Хабарова. Путаясь в штанине (одна уже была надета, другую он держал в руках), рванулся к Виктору Михайловичу:
– Витька! Привет. Беги на волю из этого сортира. Беги, пока не задохся. Я сейчас, только чуточку зачехлюсь…
Они обнялись уже под крылом.
– Слушай, Левка, что это за зверинец? Как ты можешь нем летать?
– Если Родина прикажет, комсомол ответит: есть! – выкрикнул Рабинович и засмеялся.
Но Хабарову было не смешно.
– Нет, серьезно, что это такое?
И, сразу перестав смеяться, Рабинович сказал:
– Мы испытываем системы. Сначала возили пять блоков, и все шло нормально – было тепло. Теперь возим тридцать четыре блока, и стало как в душегубке. Когда строилась эта лаборатория, отбор тепла от электронной аппаратуры не запроектировали, потому что никто не знал, что на ней будет исследоваться. А теперь… теперь ни черта уже не сделаешь. Полумеры тут не помогут. Нужна другая машина. Кстати, она уже строится, а пока… Нельзя же остановить работу. Мучаемся, летаем голяком.
– Ну, я тебе скажу, Левка, – силен ты, если соглашаешься. Я бы все министерство вверх ногами поставил, но вентиляцию бы пробил…
– Витенька, барбос, или ты не понимаешь, что такое надо? Тут каждый час дорог. У них базы, Витя, им же до нас ближе, чем нам до них. Про крокодила знаешь: от кончика носа до кончика хвоста – пять метров, а от кончика хвоста до кончика носа – семь… Ну? Понимаешь или тебе еще объяснить?
– Левчик, я слышал, что ты стал сильно ученым малым, а ты, оказывается, просто агитатор?
- Да. А что? Агитатор. Приходится.
Обнявшись, они пошли вместе в диспетчерскую. Рабинович едва достигал до плеча Хабарова, и рядом они выглядели очень забавно.
Вспомнили старых друзей, поговорили о делах семейных, перекинулись анекдотами. Хабаров сказал:
– Ты Збарского знаешь?
– Александра Симоновича? Вопрос!
– Наверное, Александр Симонович перейдет скоро к вам.
– С чего бы?
– Да так внешние факторы сложились. Бывает. – Хабаров помолчал. – Обласкай его, Левка. Он очень хороший мужик и летчик настоящий, но последнее время ему фантастически не везет. Полоса.
- Его бы к нам начлетом поставить, – сказал Рабинович и даже присвистнул от удовольствия. – А? Мысль?
– Это действительно толковая мысль.
– Надо будет провентилировать, надо будет поднажать на Игнатьева.
– Займешься? – спросил Хабаров.
– Попробую, но без гарантии…
Часа через полтора Рабинович дозаправился и улетел.
Хабаров стоял на краю рулежной дорожки и провожал взглядом его неуклюжую, изуродованную надстройками машину. Хабаров думал: "И так каждый день, каждый день на этой вонючей гробине. Часами. Каждый день…"
Наконец большой корабль Севса был готов. Машину вывели из ангара и поставили в конце рулежной полосы.
Как все машины Севса, и эта громадина казалась куда меньше, чем была на самом деле, особенно если смотреть на нее издалека. Истинные размеры самолета удавалось оценить, когда человек подходил к нему вплотную и вдруг обнаруживал: стандартный трап не достает до двери на добрых два метра. Обычный транспортный корабль, стоящий рядом, смотрится как мальчишка перед взрослым дюжим дядькой.
Когда Хабаров приехал на стоянку, Болдин уже был на месте. Василий Акимович стоял около стойки шасси и, как загипнотизированный, не отрываясь, смотрел в одну точку – чуть повыше тележки и чуть пониже края стакана.
– Чего задумался, Акимыч? Два раза по одному месту не рвется, – сказал Хабаров и положил руку на плечо инженера.
Болдин вздрогнул и резко обернулся.
– Вот, черт, напугал!
Хабаров поглядел на стакан. Усмехнулся. Стакан как стакан. Конечно, внешним осмотром ничего установить было невозможно, да и Хабаров знал, что обе новые ноги были исследованы прочнистами, обнюханы технологами, проверены под рентгеном. Он знал, что в старой сломавшейся стойке обнаружили раковину, и это была случайность, одна из ста тысяч возможных, может быть, даже одна из миллиона.
Хабаров посмотрел на стойку шасси и защелкал бельевой зажимкой, почему-то оказавшейся у него в пальцах.
Болдин покосился на зажимку и сказал:
– Как маленький. То мячики тискал, теперь эту хреновину придумал. Не надоело тебе руки "накачивать"?
– Не надоело.
– И какая в ней нагрузка – ноль целых, ноль десятых…
– А вот разожми сто раз подряд, – сказал Хабаров, – бутылку коньяка поставлю. Без звука. Сегодня же.
– Сто? Да хочешь, я ее три часа подряд туда-сюда гонять буду? Понял?
– Сто раз – бутылка коньяку. Идет? – и Хабаров сунул зажимку инженеру.
Василий Акимович небрежно взял зажимку, прихватил ее между большим и указательным пальцами своей тяжелой ручищи и… с трудом разжал. При этом у него сделалось такое растерянное выражение лица, какое бывает только у маленьких детей.
Хабаров был доволен. Заулыбался и подначил:
– Не тянешь? И не потянешь, Акимыч, тут пружинка по спецзаказу поставлена. Вот гак-то! Коньяк за тобой.
– Бугай, – сказал инженер и отдал зажимку летчику. Подошли штурман и радист. Орлов выглядел усталым и сосредоточенным. Радист, напротив, размахивал здоровенным портфелем и беспечно насвистывал.
Хабаров взял штурмана под руку и отвел в сторону.
– Болит, Вадим?
– Ну, не так чтоб уж очень, однако отчасти еще болит… Мне вчера сосед, ты его знаешь – интендантский майор Скопцов, – ценный совет дал. "Когда я, – говорит, – от радикулита помирал, нашел лучшее средство: поясницу чернобуркой окутывал. Если по голому телу и брюками прижать – во! – говорит, – лучше средства нет. Правда, неприятность с чернобуркой у меня вышла, но это уже другой вопрос. Забыл ее, холеру хвостатую, в бане. Так жена мне чуть глаза не выцарапала".
Хабаров улыбнулся. Подумал: "А спина-то у него, должно быть, всерьез болит". Но ничего не сказал.
Заводская бригада закончила подготовку машины к полету. Старший доложил летчику, что все в порядке и можно лететь.
Экипаж уже собирался занять места, когда к Виктору Михайловичу подошел молоденький лупоглазый парнишка из заводских.
– Товарищ командир, а можно чего я вас спрошу? – и замолчал, и уставился прямо в глаза летчика цепким, беспокойным взглядом.
– Ну-ну, давай спрашивай, только быстро.
– А не возьмете меня с собой прокатиться? Места у вас вон сколько! – И торопясь, подстегивая себя: – Четвертый месяц вкалываю, авиация называется, а сам ну хоть разок бы слетал, даже обидно, и если кто спросит, то и сказать совестно…
– Ты кем вкалываешь?
– Электрик я.
– Фамилия как?
- Зайцев мое фамилие.
- Не мое, а моя и не фамилие, а фамилия. Понял, Зайцев? В следующий раз, Зайцев, когда испытания закончим и акт подпишем, тогда возьму. А сегодня не имею права. Не обижайся, Зайцев, – закон!
Экипаж занял свои места.
Бортовые часы тихо отщелкивали секунды.
– Инженер к запуску готов.
– Штурман к запуску готов.
– Радист к запуску готов.
И Хабаров сказал командному пункту:
– Акробат, Акробат, Акробат, я – Гайка, разрешите запуск.
Плавно покачиваясь на широко расставленных мягких лапах шасси, корабль медленно пополз к взлетной. Хабаров опробовал тормоза и чуточку увеличил обороты двигателей…
В диспетчерской зазвонил телефон:
– Говорит Севе, что там у Хабарова?
– Выруливает, Вадим Сергеевич, сейчас на взлетную выйдет, – сказал диспетчер.
– Я пока не буду класть трубку, – сказал Севе, – я подожду, а вы мне тогда скажите…
– Понял, Вадим Сергеевич, понял. Ждите, доложу… И в кабинете начлета захрипел телефон – белый городской аппарат.
– Слушаю, Кравцов, – сказал Федор Павлович.
– Добрый день, Федор Павлович, – Кравцов узнал заместителя министра Плотникова.
– Здравия желаю, Михаил Николаевич.
– Интересуюсь насчет Хабарова.
– Выруливает, Михаил Николаевич, вот как раз сейчас на полосу вышел.
– Ясно. Взлетит – позвоните. – Слушаюсь. Позвоню.
До начала взлетной полосы надо прорулить два с половиной километра, не гак уж много, но и не так уж мало. За это время вполне можно кое-что и вспомнить, например первое выруливание на этом аэродроме.
Тогда было солнечно, тепло и тихо. Хабаров рулил на истребителе. Настроение держалось у него на марке – человека только-только оформили приказом и допустили до работ в должности испытателя. Перед взлетной Хабаров остановило и хотел уже запросить разрешение занять полосу, когда увидел: нарушая все правила аэродромной службы, по диагонали к летному полю на землю валится здоровенный четырехмоторный самолет. За его третьим двигателем тянулся длинный хвост черного жирного дыма, потом полыхнуло оранжевое пламя. Машина плюхнулась на землю, подпрыгнула, побежала, разгораясь все сильнее и сильнее.
Зрелище падающего в дыму и огне самолета произвело на Хабарова такое впечатление, что он, не раздумывая, выключил двигатель на своем истребителе, Хабаров никак не мог сообразить, что ему делать дальше. И тут его словно хлестнуло словами диспетчера:
– Чего встал, Гайка. Сам не рулишь и других держишь. Давай быстренько на взлетную.
Воспоминание, словно встречная птица в полете, мелькнуло и тут же исчезло.
Корабль на взлетной. Экипаж готов.
Хабаров увеличивает обороты и отпускает тормоза. Машина трогается, бежит, чуть подрагивая на стыках бетонных плит, набирает скорость.
Штурман подсказывает летчику:
– Скорость сто восемьдесят, сто девяносто… двести… Нос самолета медленно поднимается. Хабаров аккуратно отжимает штурвал от себя: довольно, больше не надо задирать нос.
Штурман подсказывает:
– Скорость двести двадцать, двести сорок… двести пятьдесят.
Толчки делаются мягче и реже. Плоскости уже работают и сняли часть веса с шасси. Обретая упругость, оживает штурвал.
Еще касание о бетон, еще – совсем уже легкое, скользящее, – и машина в полете.
Болдин переводит кран уборки шасси в верхнее положение: гаснут зеленые лампочки на табло, зажигаются красные.
Корабль в полете.
Хабаров смотрит на Акимыча. Лицо инженера спокойно, напряженность еще не сошла с него, еще отчетливо белеет
Рубец на лбу – след давней тяжелой аварии, и рот сжат плотно, будто Василий Акимович крепко прикусил что-то и боится выпустить…
Хабаров лезет в карман, достает зажимку для белья и протягивает инженеру:
– На, Акимыч, потренируйся пока!
Инженер незлобиво матерится в ответ и сразу делается самим собой – земным, добродушным, усталым.
А на земле диспетчер кричит в телефонную трубку:
– Вадим Сергеевич, слушаете? Взлетели, шасси убрали, доложили, что на борту все в порядке.
– Благодарю вас, – отвечает Севе, – большое спасибо. И начлет набирает номер телефона заместителя министра. Тем временем корабль уходит на высоту, и Хабаров внимательно следит за показаниями приборов.
Глава двенадцатая
Оно зеленое, нет – розовое, оно струится, вспыхивает, и гаснет, и разгорается с новой силой. Зеленые перья, голубые перья, перламутровые перья с алыми прожилками и снова – зеленые. И всполохи, всполохи, всполохи – торопятся, бегут, разворачиваются циклопическим павлиньим хвостом, разом исчезают, чтобы чуть позже ожить в новом неповторимом узоре.
Безумство красок действует подобно могучей, волшебной симфонии – повергает в тоску, и заставляет ликовать, и зовет в далекую даль, в неведомое, в сказку.
Тому, кто хоть раз пережил полярное сияние, не забыть, не выбросить из головы этого холодного, торжественного, великого неба Арктики. Сколько ни суждено прожить человеку на земле, его будет звать, манить, совращать Север. И человек обязательно полетит на новую встречу с ледовым краем, где рождается, недолго живет, умирает и вновь, и вновь воскресает беспокойное чудо полярного сияния.
Счастливого пути летящим!
Очаровывайся сказкой, будь удачлив, только не забывай: когда сияние поджигает небо, все магнитные компасы сходя с ума. Не верь компасным стрелкам, они вполне могут назвать север югом и вместо востока потянуть на запад…
У Алексея Алексеевича Хабаров не был уже сто лет. С тех пор как старик ушел на пенсию и вскоре после этого похоронил жену, дом его пришел в совершеннейшее запустение. Дети отделились, друзья частью разбрелись, частью и вовсе вымерли. Все реже и реже собирался теперь народ за некогда знаменитым своим гостеприимством овальным столом Алексея Алексеевича; все реже спорили в большой квартире старого летчика случайно набежавшие гости; и уже давно не гремела здесь музыка.
Старика по-прежнему уважали, его жалели, но находить с ним общий язык, общие интересы, точки соприкосновения делалось все труднее. Нет, никто не посмел бы сказать, что у Алексея Алексеевича дурной характер, что он угнетает кого-то своей славой или пренебрежением или свысока смотрит на молодежь – ничего такого не было и в помине. Просто старый летчик и люди, его окружавшие, жили в разном времени. Алексей Алексеевич был героем другой эпохи, он сделал себе имя на полотняных крыльях, он был в числе тех, кто первым прокладывал дорогу к подступам стратосферы. Уже стареющим, маститым испытателем он опробовал убирающееся шасси. Он участвовал в спорах: следует ли брать парашют в каждый полет или только в особо ответственный…
Имя Алексея Алексеевича справедливо упоминалось почти во всех авиационных книгах, посвященных предвоенной поре, и хотя в авиационный обиход не вошли такие понятия, как "школа Алексея Алексеевича" или, может быть, "время Алексея Алексеевича", они вполне могли бы войти. Старик создал свою школу и, пожалуй, в значительной мере определил стиль летных испытаний вообще.
Школа его была осмотрительной, расчетливой, если можно так сказать, очень головной школой; она отмела кавалерийскую лихость, раз и навсегда покончила с суевериями, талисманами и прочей мистикой, и, хотя сам Алексей Алексеевич не был дипломированным инженером, школа его носила ярко выраженный отпечаток инженерного подхода к работе.
Алексей Алексеевич сделал по-настоящему много, и сделал прочно. А когда подошло время, когда ему вручили пенсионную книжку и проводили на покой, Алексей Алексеевич скромно отступил в сторону. Доброжелатели говорили:
– Пишите воспоминания, Алексей Алексеевич, вы же столько пережили, столько совершили, с такими людьми встречались.
– Писать не моя профессия, – сердился Алексей Алексеевич, – и, пожалуйста, не ссылайтесь на авторитеты, у меня на этот счет другая точка зрения. Сапожнику следует тачать сапоги, кондитеру – печь пирожные, летчику – летать. Писать должны литераторы. Я слишком уважаю литературный труд, чтобы поощрять самодеятельность.
– Вам надо чаще встречаться с молодежью, Алексей Алексеевич, вы же можете столькому научить молодых, – говорили ему другие доброжелатели.
Но он снова не соглашался:
– И кто это придумал, скажите на милость, что молодым так уж необходимы наставления стариков? Бредни. Выдумки пенсионеров. Вспомните, хорошенько вспомните, кто вас учил в свое время? Моей школьной учительнице едва ли было больше тридцати – и ничего, справлялась! Моему инструктору в Каче было лет двадцать с хвостиком, а первому комдиву – не больше двадцати шести… Вот как было.
Он никого не хотел обременять собой, и доброжелатели постепенно отступили.
Много раз вспоминал Хабаров о своем первом наставнике, не однажды упрекал себя в невнимании к Алексею Алексеевичу, в черствости, все собирался проведать старика и никак не мог выбраться. Неожиданно Алексей Алексеевич позвонил Хабарову сам и позвал в гости. Хабаров смутился, долго благодарил старика и обещал непременно быть.
С утра Виктор Михайлович предупредил мать:
– Сегодня в двадцать ноль-ноль мы с тобой званы в гости. Учти.
– Со мной?
– С тобой. Алексей Алексеевич приказал быть с дамой.
– Плохи наши дела, Витя, если ты в качестве дамы выбираешь меня.
– Не сказал бы. Ты надежная дама. Я заеду за тобой в девятнадцать сорок пять. Будь готова и жди.
И он, конечно, заехал бы вовремя, если б диспетчер не заставил проболтаться в зоне ожидания лишних сорок минут. Посадочная полоса была занята, Хабарова долго не принимали.
С аэродрома ему удалось выбраться только в начале девятого. И хотя он отлично понимал, что мать тревожится, нетерпеливо мечется по квартире и никак не может решить: звонить на. аэродром или не звонить (она не любила обращаться к диспетчерам), Хабаров все-таки заехал в универмаг. Перескакивая через две ступеньки, Виктор Михайлович влетел на второй этаж и быстро прошел в отдел женской обуви.
Народу у прилавка было немного, впрочем, и настоящего выбора туфель тоже не было. День заканчивался и, продавщицы, намаявшись в духоте модерного здания (очень много стекла, I очень мало бетона и еще меньше воздуха), смотрели на покупателей отсутствующими глазами. Виктор Михайлович выбрал полную немолодую блондинку и внимательно уставился ей в лицо. Сочувствие, честная заинтересованность и искренняя доброжелательность так и светилась на лице Виктора Михайловича. Продавщица встрепенулась, ее полные накрашенные губы поплыли в улыбке.
– Что бы вы хотели?..
– Устали? – спросил Хабаров.
– Не говорите. К концу дня мы все совершенно вареные делаемся.
Кислородное голодание, – сказал Хабаров. Женщина поглядела на крошечные ручные часики, вздохнула:
– Слава богу, всего пятнадцать минут осталось.
– Мне нужен ваш совет, – сказал Хабаров, – и помощь.
– Да.
– Тридцать седьмой номер, лаковые, самые лучшие, на спокойном каблуке.
– Разве можно покупать лаковые без примерки?
– Нельзя, но нужно. Понимаете, чрезвычайные обстоятельства.
- У вас капризная жена?
– Это маме.
– Маме? Вашей маме? Лакировки? Простите, но ваша мама, должно быть, не очень молодая женщина…