– А почему, Клавдия Георгиевна, у вас сегодня такой встревоженный вид? Что-нибудь не так?
– Нет, все так. Просто я устала и не выспалась. Не обращайте внимания и лучше расскажите, что вам еще снилось.
– Еще? – он поморщился и стал неохотно рассказывать: – А потом мне показалось, что в палату вошла мама. Вошла, остановилась у спинки кровати и будто бы начала молиться. И я никак не мог понять, что она там шепчет и почему все время говорит: "Дай бог, чтобы у него с кровью все было в порядке…" Постояла и пошла к окну. Я хотел посмотреть, что она делает у окна, но не мог повернуться.
– Разве же это похоже на Анну Мироновну – молиться? Виктор Михайлович ничего не ответил. Прикрыл глаза и сколько-то времени лежал совсем тихо. Клавдия Георгиевна решила, что Хабаров уснул, поднялась и хотела уйти.
– Доктор, – неожиданно резко сказал Хабаров, – только не пытайтесь меня обманывать: мама здесь?
– Почему вы решили?
– Я никогда при вас не называл маму по имени и отчеству. Не обманывайте меня, доктор. Единственное, чего я никогда и никому не прощаю, – вранье. Пусть мама зайдет. Не беспокойтесь, я не разволнуюсь, не завалюсь в обморок, и вообще мне мама не повредит, а она все равно видела, какой я красивый. Ступайте, Клавдия Георгиевна, позовите ее.
Вошла Анна Мироновна, внешне очень спокойная, сдержанная, и сразу сказала:
– Тебе повезло, Витя, Вартенесян – настоящий хирург, и Клавдия Георгиевна мне понравилась.
– Откуда ты знаешь Вартенесяна?
– Оказалось, мы знакомы еще с войны, – и мать принялась рассказывать, как ездила к Бородину, как Евгений Николаевич связывался с больницей, как она по голосу и манере говорить узнала Сурена Тиграновича.
Анна Мироновна говорила ровным голосом, не спеша, всем: своим видом пытаясь внушить сыну, что ничего особенно тревожного с ним не происходит. Как это ей удавалось, сказать трудно. Видно, выучка врача действовала, а скорее – материнская мудрость, самоотверженная и закаленная долгими тревогами.
Анна Мироновна пробыла в палате больше часа, несуетливо помогала Тамаре, рассказала еще о дороге и о том, что довез ее до точки Василий Васильевич Рубцов.
– А сейчас он где? – спросил Виктор Михайлович.
– В город уехал.
– Чего ж ко мне не зашел?
– Сказал: "Разговорами Вите не поможешь, а в медицине я – темный лес в двенадцать часов ночи". Ты ж его знаешь. Я не стала настаивать.
Когда Виктор Михайлович заснул, его снова начали преследовать странные видения. Снилось, что он спит и видит во сне воздушный бой. Просыпается и старается понять, как можно увидеть во сне то, чего на самом деле никогда не было. Не понимает. Не успевает додумать до конца, как звучит тревога, и приходится вылетать на барражирование. Район переправы хорошо знаком. Густой еловый лес, доросший до самой реки, узкая, плохо просматривающаяся с высоты песчаная дорога, ярко-желтый, только что вновь наведенный понтонный мост. Парой они ходят над районом переправы. Ходят с севера на юг и с юга на север, челноком, – снижаются, набирают высоту и вновь снижаются. Все происходит точно так, как представлялось ему во сне.
"Странно, – думает Хабаров, – со стороны солнца сейчас нас должна атаковать пара "фоккеров". Он делает отворот в сторону, упреждая действие предполагаемого противника. И тут же замечает: слева действительно валятся "фоккеры".
"Хиромантия какая-то", – успевает подумать Хабаров и принимает бой, с первой же атаки ликвидировав самое страшное – внезапность…
Они дерутся долго и трудно. Почему-то "фоккеры", каким-то таинственным, совершенно непонятным Хабарову образом все время меняют окраску: сначала они кажутся светло-зелеными, как кузнечики, потом – ярко-красными, пурпурными, наконец отвратительно желтыми и совсем черными.
Черного "фоккера" сбивает ведомый. Хабаров гонится за вторым, раскрашенным, как попугай, во все цвета радуги. Но теряет его из виду. Колющая боль в руке настигает внезапно, Хабаров вскрикивает и отчаянно ругается…
Медленно приходя в себя, Виктор Михайлович открывает глаза, видит перепуганное лицо Тамары, ее отведенную в сторону дрожащую руку со шприцем.
– Вот черт! Уже во сне сны снятся. Так и вовсе свихнуться можно.
– Напугали вы меня, Виктор Михайлович. Как закричите, как заругаетесь…
– Прости, Тамарочка, воевал. А он ушел, паразит, прямо из перекрестья выскочил. Как не заругаться. Прости.
Сделав укол, Тамара уходит. Хабаров остается один. Лежит и думает. Что-то изменилось. Было спокойно, стало тревожно. И Клавдия Георгиевна подозрительная сегодня, и Тамара перепуганная. Неужели оттого, что приехала мать? Не должно быть. И, верный себе, Виктор Михайлович пытается, отбросив все случайные, внешние факторы, спокойно проанализировать обстановку.
Нога? Нога болит больше, чем болела до этого, но с ногой ничего не делают… Значит, вряд ли тревога из-за ноги.
Спал плохо? Но и тут, пожалуй, ничего удивительного нет. Гораздо удивительнее, что он вообще может спать, не меняя положения, не ворочаясь.
Сегодня уже три раза брали кровь из пальца. Говорят, на анализ. Раньше столько раз в день не брали. Значит? Значит, или нашли, или ищут изменения в крови.
На этом месте Хабаров вынужден признаться, что дальнейшие рассуждения не имеют никакого смысла: про кровь и возможные неприятности, связанные с ее изменениями, он знает слишком мало.
"Пусть врачи думают, – решает Хабаров, – на то они и врачи".
Лучшее, что, вероятно, можно было сделать, – заснуть. Но спать не хотелось и смотреть нелепые сны тоже не хотелось. Читать, постоянно лежа на спине, он не мог – быстро уставали глаза. И тогда, чтобы отвлечься, Виктор Михайлович решил прибегнуть к испытанному за минувшие десять дней способу: вернуть себя в прошлое.
Странно, война вспоминалась почти идиллически. И самыми трудными казались теперь не потери, не тяжесть воздушных боев, не нервный озноб первой атаки и даже не преследовавшие его вначале неудачи, а постоянное, изматывавшее душу ожидание.
Все ждали по-разному. Одни старались не вылезать из меховых спальных мешков – и только ворочались, как медведи в берлогах, другие сутками резались в карты или до одури играли в шахматы. Хабаров не любил преферанса и никогда не играл в шахматы. Он мог часами валяться на нарах и думать.
Мысли кружили странными тропами. Например, он вспоминал вдруг, что давным-давно читал о швейцарском часовщике Пьере Дро. Этот человек построил в конце восемнадцатого века механических людей.
Хабаров думал:
"Все говорят "дизель", подразумевая при этом двигатель внутреннего сгорания, простой, экономичный. А кто связывает двигатель с именем Рудольфа Дизеля, создателя машины, человека трагической судьбы?.."
Хабаров помнил множество имен и событий из истории техники и думал об этих событиях постоянно, думал о связи людей и машин, о судьбах идей, опережающих время.
Но какие бы отвлеченные идеи ни посещали его голову, в конце концов мысли всегда возвращали Виктора к полетам. Он перебирал в памяти бой за боем, анализировал свои действия и действия противника, взвешивал указания, полученные на предварительной подготовке к вылетам, и сравнивал их с тем, что говорилось потом на разборах.
Война войной, но и тогда летчикам постоянно приходилось сдавать зачеты: по материальной части, штурманской подготовке, тактике воздушного боя, метеорологии, радиотехнике и многим другим дисциплинам. Зачеты Хабаров сдавал всегда хорошо, правда, нередко ввязывался в словесные перепалки с теми, кто оценивал его знания.
– Вот вы сказали, что после уборки шасси оставляете кран в положении "Убрано"? – спрашивал Хабарова инженер, принимавший экзамены по материальной части. – А как сказано в инструкции?
– Убрав шасси и убедившись по загоранию красных лампочек, что стойки встали на замки, перевести кран в положение "Нейтрально", – не задумываясь, отвечал Хабаров.
– Вот видите – знаете, а допускаете нарушение.
– В положении "Нейтрально" щитки на скорости отсасывает и аэродинамика машины нарушается.
– Но когда кран остается в положении "Убрано", система постоянно находится под давлением…
– Ну и черт с ней, с системой! Мне в бою скорость нужна.
– Допустим, но если от постоянного избытка давления порвет магистральные трубки, как вы будете выпускать шасси?
– Аварийно.
– Э-э, нет! Так дело не пойдет. Если каждый летчик начнет изобретать собственные приемы эксплуатации материальной части, Родина не наготовится самолетов.
– Родина? Стоит ли впутывать в наш чисто технический разговор высокий авторитет Родины, товарищ инженер-майор?
– Как хотите, но я вынужден отстранить вас от полетов.
– На какой же срок?
– Пока не осознаете своей ошибки.
– Вы хотите, чтобы я думал одно, а говорил другое?
– Нет. Вы должны говорить и делать то, что положено…
Через неделю пришел очередной технический бюллетень, и там было черным по белому сказано: "Впредь, до доработки системы уборки и выпуска шасси, следует после подъема стоек и постановки их на замки (контроль по загоранию красных лампочек) оставлять кран в положении "У б р а н о", что гарантирует наилучшие аэродинамические характеристики самолета и достижение расчетной максимальной скорости".
Кто-то из ребят спросил:
– Как ты допер, Витька?
– Просто: сначала обдумал… потом проверил…
В тот день Хабарова впервые назвали испытателем. Правда, в шутку, и прозвище не пристало.
Испытатель. Сознательно И бессознательно к этому строгому званию Хабаров шел всегда.
В летном училище, особенно поначалу, Хабарову досталось солоно: все, что было связано с теоретической подготовкой, давалось без труда, и в полетах с первых же дней он продвигался успешно, а вот привыкнуть к строгим армейским порядкам, к безропотному подчинению старшим, к регламентированной до последней минуты жизни – это давалось мучительно! И нотаций он наслушался, и выговоров нахватал, и на гауптвахте посидел, пока не закончил курс…
Здесь, в авиаучилище, судьба свела Хабарова с майором Бородиным. Бородин командовал эскадрильей и был в своем роде достопримечательностью учебного заведения. Имея два класса официального образования, все остальное майор постиг самостоятельно; а постиг он многое: Бородин великолепно летал, превосходно учил летать и уже много лет увлекался психологией. Начав дилетантом, к тому времени, когда Виктор стал курсантом, Бородин сделался признанным авторитетом, автором ряда статей в педагогических, медицинских и специальных авиационных журналах.
Бородина уважали, любили и побаивались. Уважали за обширные знания, настойчивость, неиссякаемую, казалось, энергию, любили за справедливость. А побаивались не столько за власть, которой был наделен комэска, сколько за прямоту и уничтожающую меткость высказываний.
Курсант Хабаров был, естественно, достаточно далек от майора Бородина. Далек до тех пор, пока после какого-то очередного "художества" не оказался вызванным на личную беседу к командиру эскадрильи, кстати сказать, не в служебный кабинет, а на квартиру.
Отвыкнув за восемь месяцев армейской казарменной жизни от домашней обстановки, Хабаров был смущен пестрым ковром на стене, настольной лампой под зеленоватым шелковым абажуром и накрытым белой крахмальной скатертью круглым столом, а больше всего – нестроевым видом самого Бородина: дома майор ходил в лыжных байковых штанах и какой-то странной не то спортивной, не то пижамной коричневой куртке.
– Садитесь, – сказал Бородин, – рассказывайте.
– Виноват, не понял, товарищ майор, что именно я должен рассказывать? – спросил Виктор, оставшись стоять между дверью и столом.
– Меня зовут Евгений Николаевич, и, пожалуйста, здесь, не на службе, забудьте о чинопочитании, садитесь и рассказывайте: как жили до армии, чем интересовались, что читали, к чему стремились? Работали? Учились? Женились?
Сбитый с толку неожиданным поворотом разговора, Хабаров начал довольно бестолково, скованно. Видимо, Евгений Николаевич вполне отчетливо понимал состояние курсанта, во всяком случае, не перебивал его нетерпеливыми вопросами, не подгонял.
И, сам того не ожидая, Хабаров рассказал Бородину о том, о чем не рассказывал даже самым близким друзьям-курсантам, признался, что ему нравится летать, нравятся самолеты, что ему очень хотелось бы достичь самых высоких высот в пилотаже, а вот служить… как бы поточнее выразиться, служить трудно, потому что он не умеет подчиняться, не умеет подавлять себя…
Евгений Николаевич не возражал. Он сидел в кресле, склонив голову на руку, и внимательно слушал. Потом, будто только что вспомнив о Хабарове, как-то сразу оживился и спросил:
– Скажите, Виктор, в принципе вы признаете существование необходимости в жизни?
– Как не признавать, когда каждый устав – выражение необходимости, и каждое наставление, и каждая инструкция… А их тут, пока кончишь, штук сто надо сдать.
-Вы так говорите, будто необходимость существует только в армии. А между тем необходимость присутствует всюду: разве инженер, работающий в гражданском строительстве, например, может не считаться с определенными нормами, порядками, объективными закономерностями? Разве цирковой артист не "стеснен" тринадцатиметровой ареной?
– Почему тринадцатиметровой? – удивился Хабаров.
– Потому, что такой стандарт принят во всех цирках мира. Вам нравится летать, и вы неплохо справляетесь с программой, но ведь само по себе летание не может быть конечной целью ни вашей, ни чьей-либо вообще деятельности. Станете ли вы впоследствии военным летчиком, гражданским пилотом, полярником, заводским испытателем – всюду будут правила, ограничения, словом, узаконенная необходимость…
– Так разве ж я анархист, Евгений Николаевич? Я понимаю – без законов жить нельзя…
– Понимаете? Прекрасно! Против чего же вы тогда бунтуете?
– Бунтую? Это, пожалуй, слишком сильно сказано. Я хочу оставаться личностью… В рамках законов и здравого смысла…
– Прекрасно. И кто ж вам препятствует?
– Многие и прежде всего обстоятельства.
– А конкретно?
– Мне бы не хотелось называть фамилий и приводить примеры.
– Ладно. Не называйте. Я сам назову. Вам отравляет жизнь старшина Егоров? Можете не отвечать. Знаю. Старшина действительно ограниченный и не очень умный человек. Но прошу обратить внимание: Егоров – всего лишь старшина, лицо, призванное поддерживать порядок в эскадрилье, следить за гигиеническими условиями вашего быта, за точным исполнением распорядка дня и обеспечением личного состава всеми видами материального довольствия. Так?
Хабаров промолчал. И Бородин продолжал все тем же ровным, скучноватым голосом, будто читал лекцию:
-Мне представляется, что со своими прямыми служебными обязанностями старшина Егоров справляется вполне удовлетворительно, и в том, что мы держим его на этой должности, есть несомненная целесообразность. Подчеркиваю – целесообразность! Кроме того, в нашей стране нет закона, по которому можно было бы освободить человека от работы за глупость, если он при этом не вор, не растратчик, не лодырь…
Они говорили долго. Бородин ни разу ни в чем не упрекнул Хабарова. Евгений Николаевич терпеливо раскрывал перед задиристым, петушистым Витькой понятия, над которыми тот никогда прежде не задумывался: необходимость, целесообразность, оправданность и неоправданность. Выражаясь языком военным, майор давал ему вводные – ставил курсанта на свое место и требовал принимать решение, поднимал выше – на должность начальника училища, начальника управления учебными заведениями Военно-Воздушных Сил и даже самого Главкома ВВС и снова, и снова предлагал: решайте! В конце концов Хабаров не мог не согласиться, что офицер, а тем более высокий воинский начальник не может, просто не в состоянии действовать под наитием таких милых его, Витькиной, душе понятий: хочу или не хочу, нравится или не нравится, люблю или не люблю…
В казарму Бородин отпустил Хабарова только в начале двенадцатого. На прощанье сказал:
– Дежурному по эскадрилье доложите, что задержал вас я. И думайте, больше думайте, Хабаров…
Бородина Хабаров запомнил навсегда. И был весьма обескуражен и огорчен, когда спустя много лет им пришлось знакомиться вторично. Оформляясь на работу летчика-испытателя в Центр уже после войны, Виктор Михайлович должен был представиться старшему авиационному начальнику министерства. Этим начальником оказался генерал-майор авиации Евгений Николаевич Бородин. Генерал не узнал в старшем лейтенанте Хабарове, откомандированном в его непосредственное распоряжение, своего бывшего курсанта.
Позже они встречались довольно часто, но Хабаров так и не напомнил Евгению Николаевичу об их давней и столь важной для него связи.
Теперь в больничной палате Хабаров впервые подумал: "А зря я не сказал ему про училище. Наверное, старику было бы приятно". И разозлился: приятно, не приятно… Сопливые нежности! Сколько было у Бородина таких Хабаровых, разве он может всех помнить? И для чего ему помнить?
Глава шестая
Сначала она писала ручкой с синими чернилами, чернила кончились, и пришлось взять другую. Эта другая оказалась с расщепленным, брызгающим пером, заправленной черными чернилами. Запись получилась пестрой. Как ни странно, но такая небрежность ее ужасно огорчила.
"3 апреля. Состояние больного средней тяжести. Температура 37,8°. В легких хрипов нет. Пульс 90 ударов в минуту. Отек правой стопы увеличился, распространился на нижнюю треть голени. Протромбин 68 процентов. Продолжается лечение антикоагулянтами. Учитывая явления пролонгирующего флеботромбоза, решено снять скелетное вытяжение. Нога уложена в шину".
За минувшие десять дней сам собой выработался порядок: утром в больницу звонил начальник шестой точки. Чаще всего о состоянии Хабарова ему сообщала Анна Мироновна, диктовала короткий текст, сухой, строго медицинский. Иногда в конце добавляла как бы "от себя": "Витя очень устал от фиксированного положения в постели" или: "Всю ночь спал и проснулся сегодня веселый…" Начальник точки по радио или по телефону передавал информацию врачу Центра. Тот, в свою очередь, так сказать, в официальном порядке, ставил в известность начлета и начальника Центра, а в неофициальном – всю летную комнату. Начальник Центра непременно докладывал заместителю министра Плотникову. И Михаил Николаевич каждый раз спрашивал:
– В чем нуждается Виктор Михайлович?
На что начальник Центра неизменно отвечал:
– Спасибо, Михаил Николаевич, пока ничего не надо, справляемся своими силами.
– Фрукты там, соки, может быть, какие-нибудь лекарства нужны?
– Соки послали, апельсины тоже, на лекарства заявки не поступали.
– Ну-ну, держите в курсе. Если что потребуется, звоните в любое время. – И каждый раз под конец спрашивал: – А перевозить его точно нельзя? Проверяли?..
В этот день, сразу же после очередного доклада начальника Центра, Плотникову позвонил Княгинин. Когда-то, очень давно, они вместе учились в институте и с той поры сохранили добрые, почти приятельские отношения. С годами, правда, стали называть друг друга по имени и отчеству, но по-прежнему обращались на "ты".