Ближе всех к генералу держался плотный, сильно загоревший, спортивного облика человек лет сорока – сорока трех. Чуть поотстал третий незнакомец: пожилой, мелкий, невзрачный – преждевременно постаревший мальчик. Остальные были свои: Вартенесян, Клавдия Георгиевна, больничный рентгенолог, совсем в уголке, между тумбочкой и шкафом, затерялась Тамара. Матери в палате Хабаров не обнаружил.
– Здравия желаю, – громко сказал старик, – моя фамилия Барковский, зовут Аполлон Игнатьевич. Вы улыбнулись, полковник? Прекрасно! В этом месте все люди с нормально развитым чувством юмора и находящиеся в трезвом уме непременно улыбаются. По профессии я костоправ. А коллега Эрих Леонтьевич Носенко, – старик глазами указал на плотного, спортивного облика человека, – специалист по насосам. Ну и еще один коллега – Кирилл Демьянович Филиппов – вампир и кровопийца, научно – гематолог.
Специалист "по насосам" хорошо, добродушно улыбнулся, показав ровный ряд неправдоподобно белых зубов, а постаревший мальчик съежился и почему-то отвел от Хабарова глаза.
Старик генерал сел на поданную Вартенесяном табуретку и, забрав в горсть свое некрасивое лицо, спросил:
– На что жалуетесь?
– Сначала разрешите доложить, на что я не жалуюсь.
– Как, не понял?
– …на что я не жалуюсь, – громко повторил Хабаров.
– Ну-ну, интересно. Валяйте!
– Я не жалуюсь на лечащего врача Клавдию Георгиевну Пажину, не жалуюсь на главного врача Сурена Тиграновича Вартенесяна, еще не жалуюсь на медсестру Тамару Ивановну Воронину и вообще не жалуюсь на больницу. Очень прошу передать инициаторам вашего, Аполлон Игнатьевич, беспокойства, что меня тут превосходно лечат…
– Понял. Хватит, – строго сказал Барковский. – Мы прилетели не с инспекторскими целями, а для того, чтобы обменяться мнениями с коллегами, вместе подумать и по возможности найти быстрейшие пути вашего возвращения в строй. Время, как известно, дороже денег, так что не будем его терять на дипломатические выкрутасы. Прошу отвечать по существу. Что беспокоит в данный момент?..
В палате консилиум продолжался минут двадцать и ужасно утомил Виктора Михайловича. Когда врачи его наконец оставили, Хабаров вытер лицо полотенцем и сказал Тамаре:
– А старик деловой.
– Удивляюсь, как такой дедушка согласился на вертолете лететь.
– Так ведь ради кого, Тамарочка?
– Опять хвастаете, Виктор Михайлович?
– Я хвастаю? Никогда! Торжествую! И имею основания, раз такие почтенные старички оказывают честь. Вот ты, ты бы ради меня не полетела на вертолете, а он полетел.
– Откуда и что вы про меня знаете?
– Я про тебя все знаю. Все, кроме одной вещи: почему такая симпатичная, умная и так далее двадцатитрехлетняя девица до сих пор не замужем?
– А за кого выходить? Кругом одни пьяницы да старики. Я бы, может, с удовольствием вышла, так нет за кого… А так, лишь бы выскочить и потом всю жизнь мучиться, уж лучше совсем не надо. – Тамара опустилась на табуретку, на которой только что сидел профессор Барковский, заглянула в лицо Виктора Михайловича и спросила:
– А сами-то вы почему не женатые?
– Кто тебе сказал, что я холостой?
– Были бы женатые, небось жена-то давно уж приехала. Жена, а не мамаша.
– Тебе моя мама не нравится?
– Ну что вы! Такую маму дай бог каждому…
В этот момент дверь тихонько приоткрылась и в палату заглянул командир вертолета Агаянц, старинный хабаровский приятель.
– Миша! Привет, – крикнул Хабаров. Тамара вздрогнула и сорвалась с места.
– Это что за безобразие! Без разрешения, без халата! Вон отсюда! Сейчас же убирайтесь! – Она мгновенно выставила Агаянца в коридор.
– Не сердитесь, честное слово. Я только передать, – и Агаянц протянул Тамаре большой сверток.
– Что это такое?
– Пюпитр для чтения и складные костыли совершенно особой конструкции, без веса! Рубцов просил вручить. Механик. Сам сделал. Специально для Виктора. Пожалуйста, возьмите.
– Костыли? – растягивая по слогам, сказала Тамара и неожиданно для самой себя расплакалась.
– Ой, не скоро Виктору Михайловичу костыли понадобятся, хоть и особой конструкции, все равно не скоро…
Исчезнув вместе с Агаянцем за дверью, Тамара долго не возвращалась. И Хабаров постепенно "отключился" от незаконченного, оборвавшегося на полуслове разговора с ней. К тому же мелькнувшее и разом пропавшее лицо Мишки Агаянца отвлекло мысли совсем в другое направление.
Хабаров вдруг отчетливо представил полукруглую просторную летную комнату со стенами, обшитыми деревянными светлыми панелями, с огромным окном-эркером, явственно увидел низкие диваны, обтянутые шершавой темно-зеленой материей, и узкие столы на металлических трубчатых ножках, и корабль-бильярд, гордо возвышающийся посередине помещения.
Представил и затосковал.
Когда он вернется туда? К ребятам, к делу, ко всему, что до сих пор было самым главным в жизни…
Хабаров живо вообразил, как входит в летную комнату начлет. Грузный, заметно состарившийся в последние годы Кравцов появляется в застекленной двустворчатой двери, не спеша оглядывается и, будто нарочно растягивая слова, говорит:
– Наклевывается препаршивая работенка, мужики… Запуск двигателя в полете…
Как ни в чем не бывало Збарский продолжает играть в шахматы.
Бокун с некоторым усилием сдерживается и, тоже ничего не спрашивая, заканчивает намеливать кий…
Володин, ухмыльнувшись и кинув быстрый взгляд на окружающих, легко поднимается с дивана и, изображая на лице полную готовность хоть сию минуту отправиться в полет, спрашивает:
– Какие высоты запуска? Володина перебивает Углов:
– Не лезь, Петушок, наперед батьки в пекло. – И к начлету: – Сколько полетов в программе, Павлыч, почем за штуку?
Кравцов не спешит с ответом, поводит из стороны в сторону головой, словно что-то высматривает и никак не может найти.
– Паршивая работенка, мужики… Мы тут посоветовались и решили… поручить это дело Хабарову… Пойдем, Виктор Михайлович, потолкуем…
Увидев летную комнату, Хабаров не может от нее оторваться. Мысленно он следует по длинному коридору, начинающемуся за двустворчатой остекленной дверью, в раздевалку. Тремя шеренгами стоят здесь голубые узкие шкафчики с летным обмундированием. Его шкаф – второй от двери. Кто-то давно уже приклеил на дверку морду улыбающегося тигра. Вырезали с обложки иллюстрированного журнала и так присобачили эмалитом – не оторвать! И вот уже лет пять тигр провожает Виктора Михайловича в каждый полет и встречает после каждого задания. Хабаров привык к тигру и иногда, конечно, когда никто не видит, подмигивает ему, прощаясь…
Едва слышно ступая, в палату возвращается Тамара.
– Пальчик приготовьте, Виктор Михайлович, сейчас кровь возьму.
– Опять? Скоро у меня крови на эти дурацкие анализы не останется.
– А что делать, раз нужно.
– Шуры-муры разводить, так с Мишкой Агаянцем, а кровь сосать – из меня! И чего вытолкала человека, чем он тебе помешал?
Не обращая внимания на "шуры-муры", Тамара привычно делает свое дело.
– Вот и все. Держите ватку, Виктор Михайлович.
– У тебя маникюрные ножницы есть, кривые? – спрашивает Хабаров.
– В палате нет, но, если надо, найду и принесу.
– Надо. Найди.
Тамара вновь исчезает и скоро возвращается с ножницами.
– Давайте подстригу.
– Нет. Я сам.
Виктор Михайлович берет у Тамары ножницы • и, высоко подняв руки в локтях, смешно сощурившись, быстрыми, прыгающими движениями пальцев начинает что-то вырезать из листка бумаги: чик-чик-чик, и на тумбочку ложится веселый зайчишка, еще чик-чик-чик, и из-под кривых лезвий выскакивает длинная, крадущаяся лиса. Потом Хабаров вырезает ослика, лошадку и сидящего на барабане задумчивого слона.
Тамара с нескрываемым удивлением смотрит на веселый зоопарк и говорит:
– А вы, оказывается, еще и художник! Вот не думала.
– Если человек в чем-нибудь талантлив, то он и вообще талантлив. Учти, Тамарочка. И не бегай за первым попавшимся красавчиком, даже если этот красавчик – сам Михаэль Агаянц, а люби меня, люби нежно и преданно.
– Виктор Михайлович, а рисовать вы тоже можете?
– Еще как! Кукрыниксы в компанию приглашали. Правда. Я не согласился.
– Почему?
– А куда мое Ха к их Ку, Кры и Ник-Сы присобачить? Тамара взяла в руки зайчишку и, поворачивая его туда-сюда, растроганно заулыбалась.
– Надо же, какой зверь!
– И вовсе не зверь, а зайчик. Его зовут Вова.
– Кого зовут Вова?
– Зайчика..
– А ее? – спросила Тамара, показывая пальцем на лисицу.
– Лисокрад – лиса крадущаяся.
– А его?
– Оська.
– А слона?
– Баламот Баламотович.
– Господи, да кто это напридумал?
– Кроме Лисокрада, все имена придумал Андрюшка. Он болел, и я вырезал ему целый цирк. А Лисокрада сочинили ленинградские дураки – артельщики. Выпустили пластмассовую игрушку и на пузе выштамповали "Лисокрад", а на другой – "Лисосид" – лиса сидящая.
– А сколько ему лет?
– Кому?
– Андрюше вашему?
– Пять с хвостиком, – сказал Виктор Михайлович и прикрыл глаза. Ему казалось, что лицо с прикрытыми глазами ничего не выражает – ни нежности, ни тоски, ни сдерживаемых воспоминаний…
Впрочем, Тамара не заметила его прикрытых глаз и спросила:
– Скажите, Виктор Михайлович, а вы можете лично мне чего-нибудь вырезать? На память.
Он ответил не сразу:
– Могу.
На этот раз Хабаров режет долго и неторопливо. И лицо его постоянно меняет выражение, делаясь то задумчивым, то насмешливым, то злым и, наконец, лукавым.
– Держи, – говорит Хабаров и подает Тамаре тигра, изготовившегося к прыжку. Тигр очень разный: так посмотришь – свирепый, чуть повернешь, глянешь сбоку – большая добродушная полосатая кошка, еще повернешь – насмешливая, хитрющая зверюга, и сразу видно – не настоящая, игрушечная.
– Спасибо, Виктор Михайлович. Я его дома к зеркалу приклею.
– А ковер с лебедями у тебя есть?
– Нет.
– Вот это хорошо. Раз нет, приклей.
Сколько-то времени оба молчат. Оба вроде отсутствуют в палате. Потом Тамара говорит:
– А почему вы про лебедей спросили?
– Так. Многие сильно их уважают, а я не люблю. – Помолчал и серьезно: – Да, а тигра зовут Шурик. Запомни.
– Шурика тоже Андрюша придумал?
– Нет. Шурика я сам придумал.
Пришла Анна Мироновна. Глянула на зверье, занявшее половину тумбочки, не удивилась. Тамара подумала: "Не первый раз видит. Привыкла". Анна Мироновна сказала:
– Сейчас я разговаривала с профессором Барковским, он считает, что все идет нормально, и никаких особых причин для беспокойства не видит.
– А кто, собственно, беспокоится?
– Все беспокоятся: Центр и министерство. Я сегодня с Евгением Николаевичем говорила, он – тоже. Между прочим, просил тебе передать, кроме приветов, что Плотникову звонил Княгинин. Евгений Николаевич сказал, что ты знаешь, кто это. А еще он подчеркнул, что Княгинин принял "самое горячее участие в организации консилиума". Почему-то он очень настаивал, чтобы я передала тебе про Княгинина. Я спросила: "А кто такой Княгинин?" Но Евгений Николаевич только засмеялся: "Виктор Михайлович знает. Передайте!
Обязательно. Ему будет приятно". Тебе правда приятно, Витя?
– Очень! Подвел я Княгинина. Представляю, как он меня кроет сейчас.
– Ты что-нибудь обещал и не сделал?
– Вот именно. Обещал облетать один аппаратик, и Княгинин специально ждал, когда я развяжусь с Севсом…
– Но ты же не виноват, Витя!
– А он-то и вовсе не виноват…
– Тебе Барковский понравился?
– Ничего дед. С понятиями, видно.
– Совершенно очаровательный старик и как держится! А ведь ему, должно быть, больше восьмидесяти. Я девчонкой по его учебникам училась.
– А чего эти профессора сейчас делают? Агаянц еще не взлетел, я бы услышал.
– Сурен Тигранович повел всех обедать.
– Значит, Сурену старик тоже пришелся. Повел бы он просто так начальство обедать!
– Барковский всем понравился.
Кто знает, как замыкаются ассоциативные цепи памяти? Мать назвала фамилию Княгинина – и Хабаров сразу же совершенно отчетливо представил княгининское конструкторское бюро, его подчеркнуто современный стиль, и сразу появилась деталь: длинный, освещенный невидимыми лампами дневного света коридор, Марина, разговаривающая с очкариком Глебом…
Марина, Марина, Марина… Хабаров дважды обманул девушку. Дважды обещал позвонить и не позвонил. Он вовсе не собирался ее обманывать, но так сложились обстоятельства. Просто сошлись внешние факторы… А что он собирался?.. Хабарова смутило это очень уж категорическое "собирался"… И он стал мысленно сочинять письмо Марине. Обращение не придумал и начал с текста.
"Видит бог, что я не имел злостного намерения обманывать вас. Кажется, кто-то из великих говорил: "Все мы рабы и пленники обстоятельств". Так вот, я тоже раб, прикованный хоть и не к галере, а к омерзительной больничной койке. Подробности опускаю: слишком это неблагодарная задача – рассказывать о больнице. Лежу и стараюсь думать о лучшем, что было, и еще может быть. Да! Может. Как видите, я оптимист. Оптимист поневоле…
Тут на днях, когда мне было получше, я перелистывал старый толстый журнал. В номере оказались напечатанными предсмертные записи греческих коммунистов, сделанные за день до расстрела. За точность не ручаюсь, воспроизвожу по памяти: "Не думайте, что правильно умереть труднее, чем правильно жить". Христос Фелидис. И вторая: "Кто умеет жить, умеет и умирать". Николас Балис. Как говорится – им виднее. Но я не думаю, что кому-нибудь помирать легче, а кому-нибудь труднее. Всем и трудно, и страшно, и неохота…
Вот где кроются корни моего оптимизма поневоле: я хочу жить, а если уж смерти очень надо, так пусть погоняется за мной, пусть попотеет, сам я… нет, сам я не сделаю ни одного встречного шага…
Прикованный и распятый, я велю себе быть оптимистом. Подчиняюсь медицине и стараюсь думать о том, что было хорошего и что еще может быть.
И вот тут я вспомнил, Мариночка, как мы ехали с вами в город. Помните? И я, старый, тертый, обкусанный калач, вдруг… ну, как бы это точнее сказать, чтобы было не слишком красиво и вместе с тем соответствовало… подумал: "Мне не хочется выпускать ее из машины".
Потом я ехал обратно. Один. В голову пришла такая совсем было забытая картина: однажды мы шли с женой по улице, вечерело, кажется, это было ранней-ранней весной; откуда-то из-за угла прямо под ноги к нам вывернулся человечек с собакой. Он, человечек, был сморщенный, жалкий и даже не такой старый, как потрепанный. Я бы сказал, жестоко потрепанный, может быть, жизнью вообще, а может быть, проще – вульгарным пьянством. Но не в человеке суть. В собаке! Собака была красавица – громадный рыжий сеттер, шелковый, гордый, с ушами до колен. Она не шла – ступала. Ступала, прекрасно сознавая свою неотразимость, свою значительность и полное ничтожество человека, которому она просто позволяла – черт с ним! – держаться за ее поводок.
Кира (Кирой зовут мою жену) сказала:
– Ты только погляди на этот неравный брак!.. .
Все это я вспомнил на обратном пути, в пустой машине, и мне стало почему-то грустно.
Конечно, ничего подобного, Мариночка, я бы никогда не написал вам в настоящем письме, но сочинять я ведь могу все? Правда?
Таким образом, Мариночка, в первый день нашего знакомства я установил, что вы молоды (к сожалению, даже слишком молоды), хороши собой (ну, не такая уж прямо красавица, не Венера Милосская, конечно, но все-таки). И обладаете мощным магнитным полем.
Ваша молодость не сразила меня, ибо я совершенно точно знаю, что молодость проходит. Внешность? Не буду врать, мне попадались женщины и более яркие, и более характерные… Чего уж душой кривить, Кира красивее вас… А вот магнитное поле – это фактор…"
Обвальный грохот двигателя сотряс оконные стекла. Какая-то склянка в шкафу, попав в резонанс, жалобно задребезжала, и Хабаров понял – Агаянц готовится улетать.
Забыв о Марине, о своих воспоминаниях, не отпускающих ни на минуту болях в ноге, он стал прислушиваться к работе двигателя. Отмечал:
Прогревает на малых.
Увеличил обороты.
Гоняет.
Сбросил обороты. Пошел на взлет.
И Хабаров заплакал – неслышно, расслабленно.
Глава восьмая
Строчки ровные, спокойные, тщательно уложенные на бледных линейках. Поле – слева и поле – справа. Вряд ли сделаешь такую запись с тревожной душой, мучаясь сомнениями и ожиданием…
"7 апреля. Состояние больного несколько улучшилось. Боли в правой ноге меньше. Отек стопы и голени не нарастает. Ночь спал с перерывами. Живот не вздут. Перистальтика прослушивается. Протромбин 50 процентов. Лечение продолжается".
Собственно говоря, последних двух слов можно было и не писать. И все-таки она не удержалась: "Лечение продолжается" – звучало успокоительно, звучало как донесение из далекого полярного лагеря: "Все в порядке. Дрейф продолжается…"
Два дня в доме профессора Барковского только и было разговоров что о вертолетном крещении Аполлона Игнатьевича. Наконец старик не выдержал и строго сказал жене:
– Хватит, Елочка, это становится какой-то навязчивой идеей! Что я, открыл Северный полюс или взошел на Эверест? Подумаешь, слетал на вертолете. Миллионы людей давно пользуются всеми видами воздушного транспорта, и никто не делает из этого сенсации…
– И все-таки в твоем возрасте, Поль, что ни говори, а такой полет… – попробовала возразить Елена Александровна.
– Довольно! Или ты решила со мной поссориться? – вспылил Аполлон Игнатьевич.
Елена Александровна, маленькая, легонькая старушка, одетая в черный элегантный костюм, тщательно причесанная, чуть подвитая, вся светившаяся доброжелательностью, поджала губы:
– Ну, как знаешь, Поль, если ты начинаешь раздражаться, лучше оставить этот разговор…
И Аполлон Игнатьевич смутился и сказал совсем другим голосом:
– Пожалуйста, не сердись, Елочка, прости меня…
– Да, к тебе заходил какой-то мужчина, – не обращая внимания на отступление мужа, сказала Елена Александровна. – По-моему, из твоих приятелей-коллекционеров. Он назвался, но я забыла – или Грачев, или, может быть, Гусев…
– "Лошадиная фамилия" в орнитологическом варианте. Ясно! И что же?
– Я сказала, ты будешь после восьми.
– Превосходно. Ты не выяснила: он филателист или по части этикеток?
– Не знаю, Поль, не спросила…
– Ну, ничего, ничего. Он ведь придет? Правда?
– Обещал.
Аполлон Игнатьевич давно уже, лет пятьдесят, собирал почтовые марки, а в последние годы еще и этикетки от винных бутылок; одно время он увлекался и наклейками от спичечных коробок. Но быстро остыл. Может быть, потому, что коробки занимали слишком много места. Свои коллекции профессор без конца сортировал, переклеивал, любовно оформлял.
"Коллекционирование прекрасно тем, что приучает человека, во-первых, бережно относиться к прошлому, во-вторых, помогает в малом видеть великое и, в-третьих, дает превосходные навыки в систематизации", – любил повторять профессор Барковский.