НЕТ - Анатолий Маркуша 8 стр.


Кира долго плакала потом, а Виктор Михайлович, придя в себя, пытался успокоить ее:

– Ну, не могу я, не могу мириться с тем, что ненавижу. Ты прости. За слова прости меня, ладно?

Хабаров с нетерпением ждал, когда она окончит свой Историко-архивный институт. Говорил:

– Как все науки превзойдешь, так родишь сына.

И она превзошла науки и родила Андрюшку. Хабаров любил сына и никак не мог примириться с тем, что, на его взгляд, Андрюшка рос слишком медленно.

Когда парню исполнилось два года, Хабаров притащил в дом настоящие лыжи с жесткими, пружинными креплениями. Крепления были сделаны на заказ в авиационных ремонтных мастерских, и ботинки пошиты на заказ. Все это стоило очень дорого и добыто было с большим трудом.

– Ты с ума сошел, – сказала Кира, – он же еще маленький для таких штук.

– Ничего, пусть привыкает.

Однажды невзлюбившая Хабарова подруга Киры Соня пришла в дом, когда хозяйки не было. О чем она говорила с Виктором Михайловичем в тот вечер, Кира, естественно, не знала. Но, вернувшись, сразу почувствовала: настроение у мужа испорченное.

– Ты чего невеселый?

– Так, – сказал Хабаров. – Кто был твой отец?

– Как кто? – не поняла и удивилась Кира.

– Ну, какую должность занимал, кем работал?

– Тебе для анкеты надо? – Нет . Сам хочу знать.

- Папа окончил Тимирязевскую академию, всю жизнь занимался овцеводством и считал это дело самым важным на свете…

– А за что же ему присвоили генеральское звание?

– Какое генеральское звание? Он работал в министерстве, был начальником главка, членом коллегии…

– Очень интересно. А вот твоя Соня объяснила мне сегодня, что ты генеральская дочка и мне следует это иметь в виду.

– Если хочешь, папа действительно занимал генеральскую должность… По масштабу… Понимаешь?

– Это ты сама Соне объяснила?

– Ну, а если даже сама, то что?

– Глупо. Так бессмысленно и бездарно врать – глупо. Они поссорились в тот вечер. А Кира так и не поняла, что взбесило Хабарова, чем были вызваны его злые слова:

– Смотри, Кира! Если ты мне когда-нибудь так по-дурацки соврешь, берегись. Я не проглочу.

Как-то, прибирая в квартире, Кира нашла на его столе страничку из большого блокнота, исписанную четким прямым почерком Хабарова. Начала текста не было, конца тоже не было, и Кира не могла понять, что это – заявление, объяснительная записка, может быть, черновик выступления. Хабаров писал:

"… и продолжаю настаивать: в стране с всеобщей грамотностью, с. громадными тиражами периодических изданий, с невероятным числом подписчиков выпуск стенных газет – бессмысленная трата времени. Анахронизм чистейшей воды…

Но еще больше меня удивляет, для чего вы, занятые люди, расходуете время и энергию, утомляете серое мозговое вещество на расследование и обсуждение, "вопроса". Говорил или не говорил, когда, кому, при каких обстоятельствах? Чего тут расследовать? Спросили бы у меня сразу, и я б вам сказал: говорил! Думаю так, а не иначе и скрывать свои мысли не имею причин. И все было бы ясно.

Полагаю, что моя идейность, если уж возникла необходимость в её контроле, может быть измерена другими методами и совсем иными параметрами. Проверьте, честен ли я в оценке той техники, которую испытываю. Если найдете изъян в оценках, пристрастность, соглашательские тенденции или что-нибудь подобное – бейте меня. Установите, достаточно ли принципиален в своем подходе к делу, к людям, позволяю ли себе скользкие сомнительные формулировки в заключениях, которые подписываю. Найдете, что недостаточно принципиален – наказывайте, изгоняйте.

Неужели вы не понимаете, что человека следует проверять по его поступкам, по его делам? Неужели вы не видите, где главное, а где второстепенное? И разве вам дано право унижать человеческое достоинство весьма сомнительными способами ведения…"

Вечером, когда Хабаров вернулся домой, Кира спросила:

– У тебя неприятности, Вить?

– С чего ты взяла?

Кира показала ему блокнотный листок. Виктор Михайлович поморщился и сказал:

– В душе он был романистом плодовитым, как Оноре де Бальзак, и утонченным, как Стендаль, он никогда не терял времени между полетами и строчил книгу за книгой, правда, мир еще не знал его имени, но с годами узнает и запомнит и скорей всего увековечит…

Они жили хорошо. И за все десять лет у Киры не было причины всерьез усомниться в этом. Конечно, случались и недоразумения, случались и неприятности, но, в конце концов, разве совместная жизнь двух людей не требует постоянных взаимных уступок? Кира уступала легче, он – труднее, но, в общем, все было хорошо.

Первые годы Киру беспокоил его неизменный успех у женщин. И даже не сам успех – он должен был нравиться! Ее огорчало, что Хабарову этот успех доставляет явное удовольствие. Он, так иронично относившийся к своей растущей час от часу популярности, вдруг начинал глупо ухмыляться и страшно хорохориться под взглядом какой-нибудь хорошенькой мордашки.

- Ви-и-итя! Это же несолидно. Она учится в девятом классе…

– Ты так считаешь?

– Слепому видно…

– Вас понял, переключаю внимание.

Скоро, однако, Кира убедилась, что дальше улыбок и петушиного распускания хвоста дело не заходит, и успокоилась. С тех пор она никогда и не думала, что их совместной жизни может что-нибудь угрожать.

Все произошло совершенно неожиданно.

Кира забеременела во второй раз. Сказала ему, он обрадовался:

- Андрюшке напарник в самый раз. Очень ему нужен напарник, чтобы не рос эгоистом, чтобы не был центропупистом и вообще… Вообще одного пацана в доме мало…

Кира же считала, что Андрюшки ей вполне достаточно. Она ничего об этом не говорила, но думала именно так. Поэтому через некоторое время она сообщила Виктору Михайловичу, что врачи находят у нее какие-то серьезные отклонения от нормы и советуют прервать беременность.

Хабаров всполошился, он готов был поднять на ноги всю медицину. Но Кира, хотя и вздыхала, хотя и уверяла, что до смерти боится предпринимать какие-нибудь шаги, что до сих пор ей ужас как везло и не приходилось обращаться к врачам, сказала:

– Раз надо, то надо… Теперь не средневековье и риска, пожалуй, никакого нет… Хотя…

В конце концов Виктор Михайлович, жалея Киру, стал ее успокаивать:

- Не волнуйся. Я просто не знаю женщины, которая не прошла бы через это. Стоит ли так нервничать? Раз необходимо, раз иначе никак нельзя…

И незаметно роли их переменились. Теперь Кира говорила:

– В первый раз, наверное, все страшно… А Хабаров успокаивал:

– Так ведь, если всерьез разобраться, жить и вообще страшно.

Кира легла в хирургическое отделение гинекологической больницы. И он, нарушая, казалось бы, незыблемую традицию этого медицинского заведения, дважды в день приезжал ее проведывать. Передавал записки, цветы, конфеты, всякий утонченный харч (еду он всегда называл харчем).

Но… но, вернувшись домой, Кира сразу, от порога, поняла: хорошая жизнь кончилась.

Хабаров был вежлив, предупредителен, но он был не тот. Впрочем, ни в первый, ни во второй, ни в третий день никаких объяснений не последовало. И только через неделю, решив, видимо, что Кира вошла в норму, он сел против нее за стол и спросил:

– Скажи, Кира, когда ты первый раз делала аборт? Она посмотрела на него и поняла: врать нет никакого смысла. Поигрывая обручальным колечком, легко соскочившим с похудевшего пальца, не глядя ему в лицо, сказала:

– Давно. А что?

– Точнее.

– До тебя. – И сразу попыталась атаковать: – Но я никогда и не выдавала себя за девушку, я честно предупредила тебя. Ты забыл?

– Не понимаю, для чего надо было обманывать и не просто…

– Когда? В чем я тебя обманула? Собственно, что ты имеешь в виду? Я не понимаю…

– Все ты понимаешь. День за днем перед больницей ты заставляла меня беспокоиться, думать, волноваться. Ну, для чего ты повторяла на все лады: это впервые, я никогда раньше… мне так везло… Врала и знала, что врешь. Для чего?

– Витя, я сейчас объясню.

– Объяснить ты ничего не можешь. Или человек врет, или не врет. Нюансы значения не имеют. А я предупреждал тебя, Кира, мне не ври. Никогда не ври. Чего ж теперь говорить, когда доверие кончилось. Говорить теперь поздно. Больше в этом доме меня не будет.

– А как же Андрюшка?

– Разве я от сына отказываюсь?

– Но так же нельзя, Витя…

– Возможно, и нельзя, но так будет.

Кира долго не могла прийти в себя. Ей все казалось, что Виктор просто воспользовался поводом и не открыл перед ней подлинной причины, толкнувшей его на столь немыслимый, столь отчаянный шаг. Она пыталась говорить со свекровью, с которой у нее всегда были противоестественно хорошие отношения. Но Анна Мироновна только и могла сказать:

– Милая Кира, вы знаете, как я люблю вас, как привязана к вам, но разве я в состоянии повлиять на Виктора? И даю вам слово: мне он ничего не объяснял. Если хотите совета: ждите, дайте пройти какому-то времени, там видно будет.

– Вы не знаете, Анна Мироновна, Виктор подал на развод?

– По-моему, нет. Мне он ничего об этом не говорил. Кира снова и снова спрашивала себя: но что же на самом деле случилось? Что? И не находила ответа. Может быть, не находила потому, что не там искала.

Ей всегда казалось, что она любит Виктора, что он самый главный человек в ее жизни. Но она совсем не замечала, что с годами у них делается все больше общих вещей и все меньше общих мыслей.

Она ненавидела его работу, которая, как ей казалось, может в любой момент отнять у нее мужа, дом, нарушить прочность связей с окружающим миром. И Кира старалась как можно меньше знать об этой работе…

Давно уже они жили вместе и врозь.

И если Кира не сознавала этого, потому что не хотела сознавать, то Хабаров старался не сосредоточиваться на неприятной мысли. Просто гнал ее прочь.

Про себя он думал: "А-а, все бабы, в конце концов, одинаковые. Одна – толще, другая – тоньше. Какая разница – Кира, Лера, Валя или Ляля?.." Он не очень верил в эту пошлую мысль, но пытался скрыться за ней, спрятаться. Так было проще…

И если б не Кирино вранье, все, может быть, так и шло бы, как шло до сих пор. Он всегда считал: совместная жизнь невозможна без компромиссов. Но вранье в понимании Хабарова было больше, чем преступление. Примириться с враньем он не мог.

Глава девятая

Синева налита особым блеском. Блеск металлический, а может быть, даже зеркальный. И облака, плывущие в этой блестящей синеве, лежат далеко-далеко внизу – под ногами. Облака кажутся глубокими, манящими. Облака праздничные, особенно когда на них вспыхивает солнце, то вытянутое в золотистую дорожку, то расщепленное на миллионы дрожащих зайчиков; трепещущих, словно косяк рыбы, то вдруг собирающееся в расплавленный овал с размытыми краями.

Облака, отраженные в зеркале водной глади – будь то озеро, залив, тихо дремлющее море, – картина редкостная и по краскам, и по размаху, и по притягательности.

Радуйся облакам, отраженным в озере, запомни их блеск, несравнимый ни с чем земным, если можешь сочинить музыку опрокинутого в озеро неба, сочини. Только не забывай: Зазеркалье не имеет ни истинной высоты, ни истинной глубины. И, снижаясь в солнечный, безветренный день над водной гладью, не ошибись, не просчитайся, не забудь уроков физики: вода мягкая… пока об нее не ударишься.

Накануне в Центре случилась крупная неприятность: летчик-испытатель Збарский выбросился с парашютом. Обстоятельства аварии по докладу Збарского выглядели так: на высоте семь тысяч метров, когда он перевел машину в режим минимальной скорости, возникла тряска. Тряска была мелкая, жесткая и, как определил летчик, началась в хвостовой части машины. Нагрузка на ручке управления упала до нулевой. Самолет стал раскачиваться с крыла на крыло, потом резко опрокинулся влево. Летчика ударило головой о фонарь. Когда Збарский пришел в себя, обнаружил: двигатель не работает, машина беспорядочно падает, высота пять тысяч метров. Взять машину в руки Збарскому не удалось и на высоте двух тысяч метров он покинул самолет.

В истории этой было достаточно много темных пятен. Но одна деталь казалась особо подозрительной: кислородная кассета, которая закладывается в парашют и срабатывает автоматически на высоте больше четырех тысяч метров, оказалась открытой. Это давало основание предполагать, что Збарский выпрыгнул не с двух тысяч метров, как было сказано в его докладе, а значительно раньше. Вероятно, Збарского никто не упрекнул бы за то, что он покинул самолет на большей высоте, если б он так упорно не настаивал именно на двух тысячах метров. Тогда его спросили:

– А почему в кислородном парашютном приборе сработал автомат и открылся клапан подачи?

– Проверять КИП у меня не было времени.

Кислородный прибор испытали в барокамере. Автомат был оттарирован правильно и срабатывал на четырех тысячах.

Начальник Испытательного центра вызвал Хабарова.

Виктор Михайлович отлично понимал, какой разговор ждет его в кабинете начальника, и шел туда с плохо скрываемым неудовольствием.

Генерал спросил резко и прямо:

– Что вы думаете обо всей истории со Збарским?

– Пока ничего. Слишком мало объективных данных для серьезных выводов.

– Боюсь, что данные не прибавятся. Комиссия копается в ошметках, но вряд ли вытянет оттуда что-нибудь убедительное.

Хабаров молчал. Мысленно поставил себя на место генерала и не позавидовал: положение обязывало человека принимать решение, а как решать, когда толком ничего не понятно?

– Как вы относитесь к Збарскому? – спросил генерал.

– Хорошо отношусь. Он старый надежный летчик и честный человек.

– Прекрасно, – сказал генерал. – Значит, я могу быть спокоен: если руководство Центра поручит вам провести контрольный полет, вы Збарского не обидите. Нам нужна истина, только истина, впрочем, этого я могу не напоминать. Ведь мы – это и вы тоже. Поняли меня, Виктор Михайлович?

– Разумеется, понял.

– Прекрасно. Приказ на контрольный полет будет подписан сегодня, а машину – дублер подготовят к концу недели. Вы же пока думайте; если надо будет поговорить со мной – к вашим услугам; если есть какие-нибудь пожелания сейчас – прошу, выкладывайте.

– Почему остановился двигатель? Ну, машину трясло, ладно. С этим, надеюсь, разберусь. Но двигатель-то почему встал? От тряски – не похоже. Прекратилась подача топлива? Возможно. А причина…

Хабаров высоко ценил опыт Начальника Испытательного Центра, человека любопытной и далеко не стандартной судьбы, и поэтому рассуждал вслух, стараясь уловить его отношение к своим беспокойным мыслям. Генерал был ученым, выдающимся аэродинамиком. В свое время, лет тридцать назад, будучи еще начинающим инженером, он контрабандно выучился летать. Ему долго не давали пилотское свидетельство, считая, что партизанское вторжение в чужую епархию – вредная блажь талантливого ученого. Но он все равно летал, получил с десяток взысканий, однако своего добился – стал летчиком-испытателем третьего класса. Однажды практически приобщившись к небу, он стал весьма и весьма авторитетной фигурой в делах, касавшихся испытаний. И летчики, служившие под его началом, охотно делились со своим начальником сомнениями, откровенно размышляли при нем…

– Виктор Михайлович, мне лично не дает покоя кислородный прибор. Если Збарский… как бы это сформулировать поаккуратнее… ну, скажем так: позволил себе отклониться от истины в столь деликатном вопросе, то почему я должен верить в остановку двигателя, например? Почему я должен согласиться с тем, что летчик принял все возможные и необходимые меры для вывода машины из странного и неестественного положения? Почему…

– Прошу прощения, – сказал Хабаров, – вы избрали опасный путь. Если строго следовать вашей схеме, можно взять под сомнение вообще все. Но тогда неизбежно придется, отвечать и на такой вопрос: а почему прыгал Збарский? Просто так? Согласитесь, просто так никто не прыгает.

Они говорили еще долго. И Хабаров ушел от генерала с тяжелым чувством. Хабаров слишком давно знал Збарского, чтобы сомневаться в его профессиональных качествах. Да и чисто по-человечески ему не хотелось вставать на точку зрения генерала. Конечно, ты мне друг, но истина дороже… И все-таки это был тот редкий случай, когда Виктор Михайлович с удовольствием уступил бы честь определения истины кому-нибудь другому.

Первым делом Хабаров решил поговорить со Збарским, потом тщательно просмотреть материалы по аэродинамике машины, и вообще все, что есть по машине. Предстояло подробно изучить задание, которое выполнял Збарский.

Збарский встретил Хабарова сдержанно.

– Давай, Витя, допрашивай. Положение у меня такое: могу только отвечать.

– Если тебе неохота повторять пройденное, не будем. Но ты же понимаешь, Саша, мне ты этим задачу не облегчишь. А решать все равно надо. Придется.

– Да, все я понимаю. Ты спрашивай, спрашивай.

– Скорость ты начал гасить в наборе?

– Да.

– Обороты сразу убрал до упора?

– Сразу и до упора.

– И вышел на семь тысяч с минимальной скоростью?

– Нет. Скорость была что-то около двухсот шестидесяти. Великовата. Я выпустил тормозные щитки.

– И тогда затрясло?

– Нет, сначала не трясло. Но у меня было такое ощущение, будто руль высоты ведет себя как-то странно.

– И ты?

– Пытался поглядеть, в каком положении руль. Вертелся, вертелся, но ничего не увидел.

– А скорость?

– Скорость уменьшалась. Затрясло на двухстах тридцати примерно. И тут же упала нагрузка на рули.

– Ты убрал щитки?

– Не сразу. Все старался увидеть руль глубины, вообще хвостовое оперение.

– Как же ты мог разглядеть?

- Ну как? Расстегнул ремни, приподнялся, вывернулся наизнанку… Я же маленький.

И Хабаров совершенно неожиданно для себя увидел вдруг Збарского в кабине. Легонький, сухой, подвижный, как жокей, не молодой уже человек. Хабаров ясно представил себе, как он изворачивался в кабине, как покраснело его желтоватое обычно лицо, как напряглись усталые глаза. Подумал: не так давно Збарский похоронил взрослую дочку. Она была планеристкой и разбилась на соревнованиях. Мысли эти не шли к делу. А может быть, и шли. Хабаров еще подумал: как он вообще тянет эту лямку, эту каторжную лямку на скоростных машинах. Двадцать седьмой год испытывал самолеты Збарский, постарел в полетах…

– И тут двигатель сдох. Ты слушаешь, Витя?

– Слушаю, конечно, слушаю, – сказал Хабаров.

– Ну, а потом, собственно, ничего уже не было: я ее уговаривал сколько мог, не уговорил и выпрыгнул. Теперь все гудят: с какой высоты, с какой высоты? Но разве в этом дело? Почему двигатель встал, вот вопрос. Если ты сумеешь это объяснить, все остальное я подпишу не глядя.

Назад Дальше