Мы пьем кофе в салоне. Он снял шляпу, и я вижу низкий, широкий лоб с отступающей линией редеющих каштановых волос. Маленький чемодан лежит на стуле рядом. Значит, он уже был у себя в каюте после объяснения с капитаном. "Бренди?" – "Да, если это вас не затруднит". Он что-то очень долго объясняет бармену Рейфу и возвращается с двумя низкими тяжелыми фужерами. "Это – Imperial Brandvein, я уверен, что вы никогда его не пробовали". Я отпиваю большой глоток для храбрости, потом запиваю его кофе и тянусь к сумочке за сигаретами, но он перехватывает мое движение, протягивает мне раскрытый портсигар с желтыми серифьяновскими сигаретами и подносит зажженную спичку. Это облегчает объяснение. Что может быть проще, настаиваю я, ведь и здесь найдется немало любопытных и страждущих эзотерического знания пассажиров, готовых потратить часы, – да что там часы, дни! – чтобы услышать Малый Трактат из уст его автора. Нужно только его согласие. Стеведор и бармен берут на себя все устройство, напитки и закуски. "Но кто будет в это время обслуживать посетителей в баре?" – "Это не имеет значения, если бармен сам мне это предложил". – "Но я не могу читать трактат в темных очках". – "Какая ерунда, вы просто положите его перед собой на стол и будете переворачивать страницы, читая его наизусть. Вы согласны?" – "Я еще не решил". – "Скажите, а вы намеренно сели не на тот корабль?" – "Нет, не намеренно. Я шел вдоль линии причалов и вспомнил о том, что я делаю, только когда уже протянул свой билет матросу у причала № 20". – "Но ведь вы знали, что вас ждут у причала № 17?" – "В тот момент я этого определенно не знал, а знал ли я или не знал это в другое время, для нас сейчас не имеет никакого значения". – "Что, по-вашему, имеет значение для нас сейчас?" – "То, что я хочу вас ебать". – "Какое совпадение, капитан только что просил меня о том же!"
Больше всего в этот момент я боялась, что он снимет очки. Никакой самый откровенный акт неприличия с его стороны не поверг бы меня в такой ужас. Но он, чуть коснувшись левым мизинцем переносицы, сказал: "Я не прошу вас об этом. Я – хочу". Нет, он не снимет очки. "Хорошо, – сказала я, вставая, – хотя я бы предпочла невинные или почти невинные отношения".
У себя в каюте, лежа на низкой кушетке, я видела, как холодный северный свет льется из иллюминатора на разбросанные на полу предметы: трость, маленький чемодан, серый твидовый пиджак, галстук, мою юбку. Его голова была у меня между ног, и я все сильней сжимала его виски, пока он меня там целовал сильными короткими поцелуями, входя глубже и глубже. Я быстро и легко кончила, как и он, – я чувствовала это в судороге его губ. Потом мы заснули чистым сном полета над пустынными фьордами. Кричали чайки, и сухо сыпалась пена прибоя.
Не хотелось возвращаться в салон, и мы снова спустились на нижнюю палубу. Наш старый знакомый, штурман, прервав беседу с тем же дежурным матросом, слегка дотронулся до козырька парадной темно-синей фуражки и сказал моему спутнику: "Мы получили радиограмму с причала № 17. Ошибка разъяснилась, и, слава Богу, мы еще не успели поднять трап, видите, как светлеет? Мы отплываем через десять минут. Дежурный вас проводит к вашему судну. Капитан шлет свои извинения и надеется, что вам не наскучило десятиминутное пребывание на нашем великолепном судне. Приятного путешествия, сэр".
Матрос шел впереди, неся маленький чемодан, плащ и трость моего спутника. До причала № 17 оставалось шагов двести, но я знала, как легко могут они превратиться в двести километров, двести дней или всю жизнь. Мне не было нужды сжимать его сухие горячие пальцы, – они оставались внутри меня как залог краткой удачи. Быстро наклонившись к моему лицу, он сказал: "Не странно ли, meine Fraulein, и я не избавлен от случайных перерывов в памяти. Не продлить ли нам наше совместное пребывание, хотя решительно не могу вспомнить, не предлагал ли я вам это еще в начале нашей прогулки?" – "Но не окажусь ли я помехой публичному чтению Малого Трактата о Черной Магии?" – "О, нисколько. Трактат, как вы могли бы заметить, я выбросил в иллюминатор вашей каюты, а что может помешать свободной импровизации дилетанта?"
На нем не было темных очков, и на меня глядели две глухие красные пробоины с налипшими белесоватыми волосками. Пытаясь подняться с белой дорожки линии причалов, со ртом, набитым песком, я слышала удаляющиеся шаги и шум утреннего прибоя.
Февраль, 1993
В другой компании
Памяти Никиты Михайловского
Это – не сон, хотя сродни сну по существеннейшей особенности последнего – внутренней окончательности. Того, что с тобой происходит и самого тебя, окончательности, не предусмотренной в бодрствовании. В одном моем недавнем сне я был влюблен в одну незнакомую мне даму, которая настояла на том, чтобы я написал ей любовное письмо в ее присутствии. Мне было нелегко это сделать – во сне трудно пишется. Я написал, что наша любовь – в разделенности, которая подтверждается и ее желанием видеть, как я пишу это письмо. "My Darling Darling, выводил я неуклюжие строки, я умираю от любви к тебе. Я люблю твою любовь ко мне, отделенную от остальной твоей жизни и от моей любви к тебе твоим и моим прошлым, но моя любовь совсем другая. Я могу быть только одним". Может быть, окончательность сюжета этого сна перешла в этот рассказ вместе с мечтой об окончательности того, что есть жизнь и ты сам, об их неразделенности.
История, о которой будет идти речь, знает несколько различных версий, каждая из которых прекрасно подтверждается фактами, но тем хуже для фактов, ибо это – моя история. Я – ее драматург, режиссер, один из ее актеров и даже (что немаловажно!) суфлер. Более того, я же и ее единственный зритель. Последнее утверждение может вызвать серьезные возражения, как, впрочем, и подобное утверждение относительно любого виденного мною сна. В самом деле, почему бы не допустить, что мой сон может быть увиден и кем-то другим, быть и его сном? Да, но если это так, то будет ли это тот же сон? Однако, повторяю, это – не сон.
Были и другие возражения и упреки, высказанные мне другими актерами той же пьесы, – их так легко не отбросишь. Но этих актеров так немного, – если брать только живых, то раз два и обчелся, – так что не с кем будет и спорить.
И наконец, нельзя до бесконечности спекулировать на своем прошлом, забирать товар даром и продавать, пусть даже за самую ничтожную плату. Наступает момент, когда ты его продаешь в последний раз. Этот рассказ – о таком моменте.
Итак, когда однажды – это случилось 19 января 1991 года – я в очередной раз захотел вновь себе представить одно маленькое событие из моего детства, представить, чтобы наконец записать и даже, если будет случай, издать, то оказалось, что сделать это совершенно невозможно. Я тогда сидел в кафе "Трентино" на Шафтсбери-авеню, и там-то и случилось то, что включило меня в событие пятидесятичетырехлетней давности. Но – сначала о самом событии.
17 марта 1937 года я и трое моих друзей по двору были приглашены на день рожденья Юрика Рябкина, жившего через два подъезда от моего, в том же доме. Мы пришли около шести вечера и стали играть в столовой в ожидании праздничного ужина. Может быть, это голод и легкая вечерняя детская усталость привели нас в состояние сдержанного ликования или оно было вызвано какими-то другими, нам неизвестными причинами, но мы тихо бегали по комнате, кувыркались на ковре перед диваном и рассказывали разные озорные нелепости, вполголоса, чтобы не слышали взрослые, сидевшие в соседней комнате за вином и закусками.
Витька Мелков, по прозвищу Витька Титька без штанов, сообщил, что некогда разошедшиеся материки, Африка и Южная Америка, должны будут очень скоро снова сдвинуться, и тогда вся Европа повиснет над обрывом нового гигантского Атлантическо-Индийского океана. Вовочка Жебич под секретом рассказал о необыкновенной сверхтайной лаборатории, где разрабатывается новый способ оживления трупов, лаборатория так засекречена, что даже не всем членам ЦК о ней известно. Игорь Малахов, по прозвищу Малашка Какашка, подробно объяснил, как можно легко и безопасно красть пирожные из школьного буфета, если отпроситься в уборную за десять минут до большой переменки. И наконец, виновник торжества, Юрик Рябкин, давясь от смеха, рассказал, что накануне в школьной уборной писал вместе с учителем географии Арнольдом Сергеевичем Хубыгой и что у того член длиной с указку и он его привязывает ремешком над левым коленом. Нам было очень весело. И тогда это наступило.
Мы не то чтобы замолкли, или затихли, или остановились, но на комнату что-то пало, на нас опустилась какая-то среда, разделившая нас и отделившая друг от друга все наши движения и звуки. Эта среда – я не могу подыскать другого слова, – сама будучи бесцветна и беззвучна, обладала запахом, похожим на запах малинового варенья, и почти осязалась как что-то мягкое и клочковатое.
Я знал, что сам чувствовал и что другие говорили и делали. Что они при этом чувствовали и думали, я, разумеется, знать не мог. Так вот, тогда, в столовой у Юрика, ровно в 6.30 вечера, – я и сейчас вижу эту цифру на огромных стенных часах с выгравированной по ободу циферблата надписью "От благодарного коллектива 1-го Московского часового завода Павлу Аполлодоровичу" – я почувствовал, что и я, и остальные четверо, что мы – не мы, а какие-то существа или силы, имена которых мы не знаем и, наверное, никогда не узнаем. Что в этот момент все мы и всё в этой комнате – равно самому себе и является самим собой и ничем другим. "Да у вас тут прямо блаженство, – произнесла заглянувшая в дверь мама Юрика, Этери Георгиевна, – угощение будет через двадцать минут". Итак, если она сказала правду, все, что произошло после этого, заняло около двадцати минут.
А произошло вот что. Зазвонили в дверь. За Витькой пришел отец, чтобы повести его к зубному врачу. Расстроенная Этери Георгиевна сунула Витьке в карман пакет с пончиками, но это не было для бедняги большим утешением. Мы продолжали кружиться по комнате, негромко выкрикивая какие-то слова и смеясь. Наваждение не проходило, но я стал улавливать смыслы этих слов (своих – тоже?), собирать их и раскладывать по маленьким кучкам. Кучек было три. Первая: Витька совершил нечто страшное, и за это его необходимо убить, и немедленно. Вторая: сделать это будет легче всего когда он играет один в узком темном проходе между двумя дворами. Следовало там его тихо подстеречь и сзади проколоть ему шею в точке, где позвоночник соединяется с затылком (так называемая "ямка"). Смерть наступает мгновенно. Третья – здесь мнения разделились. Юрик (его папа был начальником районного отделения милиции) полагал, что надо пойти в НКВД и сообщить о совершенном подвиге. Тогда о нас напишут в "Пионерской правде" или в журнале "Костер" и, возможно, даже наградят именным оружием с серебряной насечкой. Вовочка и Малашка настаивали на том, что гораздо благороднее будет совершить безымянный подвиг и молчать об этом всю жизнь, а если кто протрепется, того тут же тайно убить. Хорошо, но что я сам считал? Не знаю. Не был ли я только отражающей стороной? Но в этом случае я не мог бы видеть и слышать себя ни как одного из них, ни, менее всего, как себя самого.
Через четыре дня весь двор знал о том, что Витька убит. Его тело было обнаружено мусорщиками в большой мусорной свалке за три двора от нашего. Экспертиза установила, что он умер от прокола верхнего шейного позвонка "тонким колющим инструментом". Еще через два дня была арестована сестра его матери, Маргарита Алексеевна, которая созналась в преступлении, совершенном ею из ревности к Витькиной матери. Выяснилось, что за год до этого Маргарита забеременела от Витькиного отца, сделала неудачный аборт и больше не может иметь детей.
Когда через 54 года после описываемых событий, сидя в кафе "Трентино", я безуспешно пытался себе вновь представить сцену в столовой Юрика, то вдруг оказался совершенно неожиданно туда перенесенным. Это не было сном наяву. Я спустился в праздничную комнату вместе с той средой, приведшей меня тогда в столь необычное состояние. Но не я – один из них (нас?), а я сейчас, только что пытавшийся представить себе их (нас?) тогда, взял и упал на сцену во время представления.
Незримо и неслышно я скользил по паркету. Но так ли уж незримо и неслышно? О, я знал, что мешаюсь у них под ногами! И они тоже знали, хотя не могли этого выразить. Что-то им мешало бегать взад-вперед в легком возбуждении, нелепо шутить и устраивать веселые заговоры. Да, тогда мы не думали, когда играли в той пьесе, но сейчас, спустившись к ним, я знал, как правильно играть. Я испытывал непреодолимое желание ну… поправлять, исправлять, направлять, все время чувствуя, что что-то не так. Не так в направлении движения, в громкости и тоне голосов, в яркости освещения, в рисунке жестов, в выражении лиц, хотя с сюжетом, кажется, все было правильно. О, как я прыгал и извивался между ними, стремясь упредить в моей памяти каждое их слово и движение, но всякий раз попадал в зазор, в прореху между "есть" и "было" происходящего. Как если бы во всем возникало какое-то смещение, за которым я был не в силах уследить.
Режиссер-шизофреник, я изнывал, упиваясь своей игрой ими и зная, что исход предрешен все равно и что доступна наконец эфемерная свобода, которая только тогда и есть, когда цель не отделена во времени от ее достижения. Выживший из ума суфлер, я нашептывал им полузабытые мною слова стертых от употребления строк давно переигранной пьесы, радуясь неизбежности их ошибок и не огорчаясь тщетности моих подсказок, уже ничего не могущих изменить.
Был ли я также и актером, как сам заявил об этом вначале? Был, мне кажется, но не как сам я. Как труп, может быть, хотя в такой ситуации мертвого едва ли отличишь от живого. Или я был двойником того, кого видел в потертых вельветовых штанишках, застегивающихся под коленом на пуговицу, в спущенных чулках, бархатной курточке и белой рубашке с темно-малиновым в голубую крапинку галстуком.
Я почти умирал там, в кафе "Трентино", когда вынырнул на поверхность стылого и мокрого лондонского вечера. В столовой Юрика было жарко натоплено.
Через месяц после моего полуспиритического сеанса соло в кафе "Трентино" они прилетели в Лондон для встречи со мной и друг с другом. Юрик – Юрий Павлович, маленький, изящный, директор Института химии нефти в Москве, в туфлях Гуччи и в неописуемом галстуке от Диора или еще чего-нибудь в этом роде, – тщательно протирал салфеткой рюмки, бокалы и стаканы. Он еще попросил официанта сменить воду в графине. Малашка, выросший чуть не вдвое с нашей последней встречи, с круглым припухшим лицом, красными щечками и редкими седыми волосами над детским лбом, долго не мог пристроить свои огромные ноги под низким столиком в ресторане "Спен", куда я их пригласил для встречи, первой за 45 лет. Друг с другом они тоже не виделись лет двадцать; Малашка эмигрировал в Аргентину вместе с семьей своей второй жены-еврейки в 1973 году. На мой вопрос: "Чем ты сейчас занимаешься, старик?" – он скромно и точно ответил: "Я случайно за очень короткий срок сделался миллионером, и теперь мое постоянное занятие – это не переставать им быть. Тебе, наверное, это будет трудно понять, Косой (мое дворовое прозвище)". У Малашки был слюнявый рот, как в детстве. Он был одет в выцветшую джинсовую пару, ярко-зеленую рубашку с расстегнутым воротом и рваные желтые спортивные ботинки. Юрик рассказал о своем втором инфаркте с реанимацией в Кремлевке. "Третьего я не переживу, мне осталось самое большее года два. Это у меня от матери, она умерла от миокардита в 53 года. А ты, Косенький, еще будешь в мой гроб хуем гвозди заколачивать". Принесли шампанское и черепаховый суп.
"Перейдем к делу". Юрик всегда был человеком дела и все организовывал. В конце войны, когда ему было 16 лет, он блестяще организовал брак своей сестры Ольги с заместителем министра пищевой промышленности. Наша встреча в Лондоне тоже была организована им. "К какому делу?" – спросил я. "Перестань ебать, Косой, – чавкая и брызгая супом на скатерть, сказал Малашка. – Дело – это та хуйня с Витькой, а?" – "Было бы небезынтересно установить все-таки, кто его убил, да?" – "Небезынтересно!" Малашка давился от смеха, и я попросил подошедшего официанта сменить ему салфетку. Юрик заметил, что было бы неплохо также сменить ему рубашку, джинсы, трусы и носки, и продолжал: "Итак, небезынтересно, кто его убил, не так ли? Но ведь сама постановка вопроса – безграмотна. По какой причине Витька оказался убитым? Вот единственный методологически правильный вопрос. В 1962 году я просил Вовочку Жебича, тогда капитана госбезопасности, поднять дело Витькиной тетки. Все материалы суда пропали в панике октября 1941-го. Пользуясь своими связями, Вовочка кое-что смог узнать из районной прокуратуры. Оказалось, что психиатрическая экспертиза нашла ее невменяемой с диагнозом "параноидальный психоз" и она была отправлена в тюремную психбольницу в Ленинграде и погибла в 1941 году. Оказалось также, что "колющий инструмент", которым был убит Витька, так и не был найден органами следствия. Оказалось, наконец, что знаменитый адвокат Оцеп согласился ее бесплатно защищать и в кассационной жалобе на решение суда потребовал полного пересмотра дела, поскольку заключение психиатрической экспертизы ставило под сомнение признание подсудимой".
Юрик говорил просто замечательно. Малашка попросил принести еще одну бутылку шампанского. Юрик проглотил две пилюли, запил их минеральной водой и продолжал: "В 1964 году Вовочку выгнали из органов. За что, не знаю. Почти сразу же после этого он насмерть разбился на своей "Победе", и мы продолжали наши поиски вдвоем. Но я решил резко изменить их характер и направление, то есть сделать их умственными (Малашка с восхищением: "Во ебет!"). Надо было исследовать в нашей памяти каждый миг, каждую деталь событий, произошедших от момента, когда Витька ушел с моего дня рождения, до момента, когда его труп был обнаружен на свалке. Мы даже хотели привлечь и тебя к нашим внутренним поискам, но Малашка вдруг воспротивился на основании того, что твое мышление, ну как бы это выразиться, чрезмерно абстрактно". – "Врет он все, – опять стал давиться от смеха Малашка, – я просто сказал, что ты – мудак". – "Не перебивай, пожалуйста, Малашка. Смотри, ты один уже выдул полторы бутылки шампанского. Так вот, мы пришли к выводу, ну, словом, что что-то было неладно на моем дне рожденья!" – "Не хуя себе неладно!" – бросил свою обычную реплику Малашка. "А что именно было неладно?" – спросил я. "Так вот, – игнорируя мой вопрос, продолжал Юрик, – налицо три события, фактическая достоверность которых не подлежит сомнению: гибель Витьки, арест и последующее признание его тетки на следствии и мой день рожденья. Можно выдвинуть три гипотезы относительно возможных причинных связей между этими событиями. Первая гипотеза элементарна – что Витьку действительно убила его тетка, как она сама в этом призналась. Вторая, тоже элементарная, – что Витьку убили мы по плану, разработанному нами в промежутке времени между уходом Витьки и праздничным ужином. Но что тетка, узнав об убийстве, вообразила, будучи сумасшедшей, что это она его убила. Третья гипотеза будет посложней: наш замысел убить Витьку, каким-то образом совпав с безумием тетки, явился причиной того, что она его убила, и каким образом она это сделала. Все точно и методологически безупречно, не правда ли? Сиди себе, почесывай яйца и играй с этими гипотезами в свободное от научных, партийных, семейных и личных обязанностей время".