Рассказы и сны - Александр Пятигорский 5 стр.


Странно, но это революционное, казалось бы, событие не оказалось для него началом новой жизни, не стало точкой, с которой началось новое осознание им самого себя, точнее, тем моментом, от которого много позднее началось движение мысли назад. Эпизод с Сенемом и непосредственно последующие за ним события не разрушили герметичность его существования. Скорее, они даже усилили эту герметичность, придав ей ту форму, в которой существование сделалось человечески возможным. Иначе он бы не выдержал.

Страна плавно катилась по волнам деталаканизации, незаметно снижая скорость и порою настолько замедляя движение, что остановись она тогда, то едва ли сама бы это заметила. Еще раз враги превратились в друзей, а друзья во врагов, чтобы навсегда исчезнуть из живой памяти, – лишь серые пятна параграфов официальных учебников, которых давно никто уже не читал, да, впрочем, и не писал тоже. Современная история кончилась, а старая оборвалась, не успев кончиться, и теперь ждала наступления следующей великой эпохи, которая подберет оборванные концы незавершенного прошлого и станет их связывать с новым выдуманным настоящим в узлы лжи, подлости и предательства.

Следующие три года Скела провел практически в постели тетки Сенема, покидая ее, только когда надо было сдать очередной зачет или экзамен в университете. Иногда он забегал домой, где его отсутствие ощущалось все меньше и меньше. Отец постепенно умирал. Когда раз Скела случайно оказался в его кабинете, – странно, но дверь была открыта, обычно отец запирал ее на ключ, даже когда выходил в уборную, – то увидел на столе два портрета в позолоченных рамках: фотографию молодого Талакана и темно-коричневую прошловековую олеографию, изображающую последнего верховного жреца юэлей, которого примерно две тысячи лет назад ломские завоеватели закопали живьем в землю. Мать… но здесь надо перейти к событиям, которые завершили это трехлетие, отрезав его вместе с детством от всей последующей жизни Скелы.

Однажды, когда он после занятий как обычно зашел к тетке Сенема, дверь открыл Сенем. В этом не было ничего странного, странным был страх, неожиданно охвативший Скелу, когда Сенем резким движением подбородка пригласил его последовать за ним в столовую. Разлив водку по узким высоким неводочным стаканчикам, он спросил Скелу: "Опять не спрашиваешь?" – "Хорошо, я спрошу – где Ирена?" – "Сегодня утром улетела на нашу с ней историческую прародину. Точнее, мою, ибо она на три четверти прозка. Я не велел ей тебе говорить, чтоб мне было проще, понял? Для облегчения дела она вышла замуж за секретаря нашего (ха-ха!) посольства. Вчера вечером была свадьба. Она ведь еще совсем молодая, ей двадцать девять лет. Это – первое. Теперь – второе (совсем как тогда, в пустом классе, перед доской с уравнением Максвелла). Я тоже здесь не задержусь. Ха-ха, хочется взглянуть на маленькое комфортабельное королевство, из которого двести пятьдесят лет назад приехали мои предки отливать пушки для молодой империи. Ту нашу последнюю задачку по гидродинамике дорешишь сам. Третье – пора тебе начать спрашивать, Скела, все равно кого и о чем. И ждать ответа. Четвертое. Только что звонила твоя мать и просила тебя обязательно зайти к ней вечером. У нее был взволнованный голос. Ты ведь знаешь, у прозов все говорится взволнованным голосом. И пятое: я думаю, что твое детство кончилось."

Он смотрел на мать. Она сидела в глубоком кресле, которое он почему-то ненавидел с тех пор, как себя помнит (Сенем сказал бы, что ненавидеть кресло, в котором сам не сидишь, чистый абсурд). "Отца увезли в больницу, – сказала мать, – он умирает". Она встала, обошла обеденный стол и, остановившись перед ним, спросила: "Сколько лет твоему отцу, Скела?" – "Семьдесят, кажется". – "Семьдесят шесть. Ну, а мне сколько, как тебе кажется?" Тут ему ничего не казалось, он просто не мог себе представить ее возраст. Любое высказанное вслух предположение неизбежно окажется враньем, даже если он случайно и угадает. "Ну, лет пятьдесят шесть". – "Тридцать девять, мой нежный единственный сын. Я вышла за твоего отца двадцать лет назад, когда он инспектировал войска Южного округа (Талакан любил посылать филологов проверять работу сталеваров). Пятьдесят шесть лет было бы сейчас его первой жене. Она была из старого прозского рода. По приказу талакановского наместника Рибеана ее расстреляли вместе с отцом и сестрами. Говорили, что перед расстрелом молодые женщины были изнасилованы всем взводом (это случилось тридцать лет назад, но я узнала об этом совсем недавно от вернувшегося живым из концлагеря Гериана, друга твоего отца). Твой отец все это съел. Но себя я не дам ему съесть, ни живому, ни мертвому. Если он вернется из больницы, он меня здесь уже не застанет. Завтра мы с Герианом улетаем на Южный Залив, там начнется наша новая жизнь, может быть, у меня будут дети, твои новые братья и сестры, и кто знает, не станешь ли ты сам тогда новым?"

Поздно вечером он возвращался к Сенему и, прислушиваясь к стуку своих каблуков по обледеневшему тротуару, решил, что детство вроде действительно кончилось.

II

"Заказанная вами книга Рогуда находится в кабинете особо редких книг на Малой Мансарде. Это – редчайший экземпляр, который категорически запрещено не только выносить из помещения, но и перекладывать со стола на стол. Он должен оставаться на одном и том же месте в течение вашего пребывания в кабинете. Вот ваш пропуск. Поднимитесь на лифте Б, третий этаж, налево по коридору, первая дверь за дамским туалетом". Серьезность девушки была ошеломляющей, он такого тона не слышал много лет. А что, если плюнуть на редчайший экземпляр, остаться в общем зале до закрытия и пригласить девушку в ресторан, а потом еще куда-нибудь? Но он уже вышел из лифта Б, миновал дамский туалет и теперь подымался по узкой дубовой лестнице на указанную мансарду.

Это произошло около двух лет назад. После отъезда матери и смерти отца он стал скучать. Скучать по Сенему, по тетке Сенема, по матери, по серой тени отца в коридоре пустой квартиры. Он решил задачу, начатую вместе с Сенемом, решил еще две довольно трудные задачи и стал такой знаменитостью на факультете, что сам великий Ронтпигиан пригласил его на свой семинар. Маэстро был глух, как два питона, и, по выражению его учеников, "слушал глазами". После доклада он тяжелым кивком огромной головы подозвал к себе Скелу и, усадив его перед собой за парту (школьные парты подчеркивали элитность семинара), глухо и медленно сказал: "Вы прочитали очень хороший доклад. Без претензий на эстетичность в ходе доказательства, простого и ясного. Теперь вы – член моего семинара. Но мне придется сделать вам одно замечание. Вы два раза упомянули Сенема. Не делайте этого больше. Чистый проз, он прикинулся абиагом – вонючая крыса, бегущая с корабля, который юэли второе столетие все топят не потопят". – "Но я – юэль, профессор". – "Это не имеет никакого значения, если вы преданы прозской математике". – "Кричите громче и в левое ухо", – подсказала ему студентка, сидевшая позади. Скела молчал. Ронтпигиан поднялся с единственного стула (кафедра там тоже не полагалась) и пошел к двери, но, не дойдя до нее, круто повернулся и, подойдя вплотную к Скеле, так близко, что тот чувствовал больной жар его лица, сказал: "Мне случилось знать вашего отца. Хотя и юэль, он был человек истинно прозского благородства и великодушия, которые он проявил в обстоятельствах, крайне неблагоприятствующих проявлению такого рода качеств. Я уже не говорю о том, что у него были незаурядные математические способности, увы, не получившие должного развития вследствие его атеизма и вовлеченности в политику".

"Что?!" – восклицание Скелы повисло в воздухе, Ронтпигиан уже уходил, не прощаясь и не оглядываясь. Сидевшая сзади девушка, невысокая, с длинными каштановыми волосами, в вязаном платье и шерстяных чулках, подхватила вопрос Скелы и этим открыла первый в его жизни настоящий диалог: "А ты что, отца родного не знаешь?" – "Нет". – "Так пойди и поговори с ним". – "Он умер год назад". – "Так спроси у матери, не маленький". – "Она уехала, я живу один". Теперь они сидели лицом к лицу, каждый на своей парте, и она сказала: "Открой рот". Он уже подумал, что она хочет его поцеловать, как она уточнила: "Открой рот и задай свой вопрос".

Он: Я не понимаю, как Ронтпигиан может говорить о благородстве и великодушии отца, в то время как мать, прожившая с ним столько лет, считает его чудовищем? И я не понимаю, как Ронтпигиан мог себе позволить всю эту чушь про юэлей и прозов?

Она: Да, ты такой же, как он, два сапога пара. Один кроет юэлей на чем свет стоит, другой ему возражает, я, видите ли, сам юэль – блестящая аргументация будущего аса алгебраической геометрии! Один говорит, я его знал, он хороший, а другой – мать-то его лучше знает, он – плохой. Прямо как в первом классе школы для умственно отсталых.

Он: Но должна же быть где-то… правда?

Она: Выжал из себя все-таки. Правда! Ты, наверное, первый раз в жизни это слово произнес. Тебе бы потренироваться еще, а то у тебя с юэльским акцентом получается пыавда. Но если оставить фонетику в стороне, то и прозам, и юэлям лучше вообще это слово оставить в покое. Они привыкли столетиями не то что врать, а настаивать на половине правды, каждый на своей, потом половина превращается в четверть, в одну восьмую и так далее. Поэтому, наверное, мы так хорошо считаем и математика у нас такая прекрасная.

Он: Послушай, а ты всегда всех вот так ебешь, или это на тебя ронтпигиановский семинар так действует?

Она: Смотри как заговорил! Вопрос за вопросом, так ты скоро до аттестата дефективной зрелости дойдешь, в той самой школе для умственно отсталых. Давай поедим где-нибудь.

После ужина они поехали к ней, полночи целовались и ласкали друг друга. Поколебавшись, он решил не выходить из своего более чем годичного воздержания, но под утро все-таки выеб ее. Они долго пили кофе и Зани – так звали девушку – уговорила пойти вместе с ней на семинар Мниана. Это – как выход в математический свет, объясняла она. У Ронтпигиана – сила, лобовая атака, чистый результат. На мниановском семинаре каждый ход выточен из слоновой кости.

Просторная аудитория с высокими окнами и белыми досками на каждой стене была до отказа набита до отвращения одаренными юэльскими мальчиками, толстыми и худыми, бледными и румяными, веселыми и сдержанными, знавшими все на свете спереди назад и сзади наперед. Никогда до того столица Империи не видела такой выставки юэльского интеллектуального превосходства – и не увидит, потому что ее самой очень скоро не будет. Они сидели на полу, и он не выпускал ее руку из своей, боясь, что, раз лишившись ее прикосновения, в мгновение потеряет все – семинар, Мниана, но главное – ее саму. В перерыве изящный, худой Мниан поклонился Зани и, протянув ему руку, сказал: "Здравствуйте, Скела, я прочел в "Итогах" вашу с Сенемом задачку. Очень мило и четко. Буду счастлив вас видеть на нашем семинаре".

После семинара Зани объявила, что решила с ним не встречаться недели три-четыре, чтоб ей было время подумать. "О чем?" – "О том, окажешься ли ты чем-то другим. Знаешь, как в английских детективах начала века: блестящий лорд в цилиндре, играющий па скачках, оказывается известным преступником, которого уже десять лет разыскивает полиция, веселый мойщик окон оказывается незаконным сыном принца Уэльского, солидный дворецкий – лордом и хозяином имения, а собака дворецкого…" – "А с тем, что я есть, у тебя ничего не получится?" "Нет". – "Я подожду", – сказал Скела.

Следующие полгода вознесли Скелу от местного факультетского успеха к общеуниверситетскому триумфу – он чуть ли не на ходу решил задачу, бывшую камнем преткновения для двух поколений физиков и математиков, занимающихся гидродинамикой. За дипломную работу он был удостоен докторской степени и сразу же назначен в Институт механики тяготения. Ему было двадцать два года, и он переживал рецидив болезни незадавания вопросов. Когда он наконец решил навестить мать с ее новым мужем в Южном Заливе и ждал в аэропорту объявления о начале посадки пассажиров, то по радио уведомили, что отлет задерживается. Он не расслышат на сколько, и час пробродил по огромному грязному залу, так и не спросив о времени отлета, и самолет улетел без него. Еще страшнее была другая болезнь – у него развилось непреодолимое отвращение к прозскому языку. Одно дело писать короткие статьи, где три четверти места занимают формулы, но читать стало совершенно невозможно. Он легко и быстро выучил элементарный английский и даже написал на нем две статьи, но читать на нем почему-то не хотелось. Тогда он стал учить юэльский по радио. Молодая страна Юэлек звала к себе своих сыновей и, чтобы облегчить им акклиматизацию, устроила годовой курс разговорного юэльского по радио. Но этот язык ему тоже не понравился.

Говорить, однако, все же приходилось, время от времени, как, например, когда он встретил Зани на ронтпигиановском семинаре. С ней был коренастый, с заросшим лбом и очень большими ушами биоматематик Шакан, и они втроем пошли в кафе. За ужином говорили об Империи, Нольдаре и Рогуде. Империя разваливалась, как огромный дом, который триста лет строили, достраивали, надстраивали, перестраивали – и все это без единого капитального ремонта. Когда дом рухнет, неизвестно, кому будет хуже, – тем, кто полетит вниз вместе с верхними этажами, или обитателям подвалов, которым грозит быть погребенными под обломками. "Я, обыкновенный прозский юэль, хочу определить свое положение в этой ситуации, – рассуждал Шакан, – и не потому, что так уж страшно боюсь разбиться, падая сверху, или быть раздавленным, находясь внизу. Я прежде всего хочу знать, что я сам хочу. Еще три года назад мне могли возразить – и с полным на то основанием, – что индивидуальные пожелания в расчет не принимаются: что с другими будет, то и с тобой, тебя не спросят. Но сейчас я сам спрашиваю: что мне здесь остается хотеть?"

Скела хотел одиночества и темноты. Только чтобы не слушать Шакана, он сказал: "Я живу в этом доме, я не человек Империи". – "Но ты же уедешь отсюда рано или поздно, не оставаться же тебе на пустом месте?" – спросила Зани. "Уеду, наверное. Нет, не знаю".

Ребенком он вечерами бродил между восьмиэтажными корпусами тогда еще только строящегося юго-западного предместья столицы. Строили в стиле, который осыпанные почестями талакановские архитекторы гордо называли "имперский неоклассицизм". Он не думал, а твердо знал, что это навсегда. Будут еще перемены, переходы, переломы, пусть даже и роковые для "задержавшихся" и "переставших ощущать пульс времени" (как тогда говорили), таких, как его отец. Отца, конечно, еще могут убить, а его, Скелу, выдать на растерзание прозским мальчикам. Или наоборот, снова возвысится молодой Воленкам, покровитель отца, и назначит того своим помощником, и ебать он тогда хотел (он уже установил к тому времени значение этого слова) всех прозских мальчиков. Но что бы ни произошло сейчас или потом, плохое или хорошее, с отцом, с ним, с кем угодно, все это было, есть и будет – в Империи. Она – вечна и кончится только вместе с вечностью. Сейчас, отвечая Шакану и Зани, он подумал: а нет ли совпадения конца Империи с прекращением в нем самом этого чувства ее вечности? Вслух он сказал: "Вы – мои ровесники, но вы не были настолько внутри Империи, насколько был я. Поэтому для меня она стала кончаться раньше, чем для вас, то есть когда стало кончаться мое мышление о ней. Я оказался в некотором роде хозяином положения, так что захочу – уеду, не захочу – не уеду". – "Не стыдно тебе пороть такую чушь? – Шакан был на самом деле шокирован. – Ты же математик, в конце концов. Где тогда законы, связывающие бытие или небытие Империи с твоим мышлением?"

Но здесь Скела чувствовал себя в своей тарелке. "В математике есть свои законы, – спокойно сказал он, – у языка есть свои законы, у какого угодно предмета есть свои законы. Но у мышления – о чем бы оно ни мыслило – законов нет и не может быть. Оттого невозможно говорить о причинно-следственной связи мышления с тем, о чем оно мыслит. Но возможно говорить об их совпадении". – "Но ведь это – хаос, – искренне недоумевал Шакан, – ты, Скела, фактор хаоса. Послушай, Зани, надо его показать Нольдару". Он это сказал тоном, каким говорят о тяжелобольном, которого необходимо показать медицинской знаменитости. Нольдар? Скела не мог не знать о нольдаровской диффузии и знаменитой "задаче трех авторов", но Шакан ему уже надоел, и поскольку сегодня остаться с Зани будет вряд ли возможно, то лучше, пожалуй, будет уйти. Тогда Зани заговорила о Рогуде.

Рогуда открыли лет двести назад, а потом – по прихоти меняющихся правителей Империи – то "закрывали", как оторвавшегося от национальной почвы извращенного эстета, то опять открывали как "чудо прозского ренессанса". При всем том он был прозом из прозов. Отпрыск древнейшего княжеского рода, он вследствие какой-то внутрисемейной склоки был вынужден всю жизнь прожить на далеком юго-западе тогда еще не до конца достроенной Империи. Его огромное имение формально находилось вне пределов Великого Покровительствования – так именовалась молодая прозская держава. Не столичный житель и не провинциал, он как поэт и как человек был промежуточным явлением. Так он писал свои сочинения не на прозской, а на юго-западной письменности. Будучи равнодалеким в своей манере письма как от Прозской Академии Словесности, так и от Юго-Западной Коллегии Изящного Слога, он ввел в стих божественно звучавшие ассонансы, неведомые поэтам обеих школ. Но более всего истинный житель безбрежных пограничных просторов проявился в нем, когда он придумал совершенно новый эстетический принцип своей поэзии. Будучи великим объездчиком полудиких коней – этому занятию он посвящал все свое время, остававшееся от занятий любовью и поэзией, – он утверждал, что наивысшее "поэтическое очищение" приносит не воспарение чувств ввысь от объекта желания, а мгновенная, совершаемая в самый последний миг перед достижением желанной цели остановка. Так ты на всем скаку рвешь на себя мчащегося коня, ставя его на дыбы за пять ярдов перед рвом, так ты обуздываешь свое тело в его страстном стремлении к телу возлюбленной. Он называл это "возвышающим эффектом вспышки холодного пламени". Талакан в очередной раз "закрыл" Рогуда, и когда после его смерти стада филологов бросились вновь его "открывать", то оказалось, что в стране осталось чрезвычайно мало экземпляров его книг, а на подготовку новых изданий уйдут годы.

Скела теперь успокоился, а когда Шакан, извинившись, их покинул и они с Зани вдвоем шли к ней под теплым весенним небом, он стал думать, что еще все может случиться, произойти каким-то непредвиденным им образом. Утром ему надо было спешить на семинар – на этот раз его собственный, – и он, проглотив чашку кофе, уже уходил, когда Зани крикнула из спальни, чтоб он со столика в передней взял книгу Нольдара "Простые дифференциальные уравнения". В автобусе он стал читать. Ничего подобного он не читал в своей жизни, не думал, что такое возможно. Это было не поражающе эффективно, как у Ронтпигиана, и не тонко изобретательно, как у Мниана, но – неотразимо элегантно. Казалось, что где-то на пути к результату, который мог бы быть получен и другими, Нольдар находил ту единственную точку, в которой и путь, и путник, и результат складывались в один божественный ландшафт. Другие до этой точки не доходили либо ее проскакивали. Он прочел книгу в один день, потом три раза перечитал и выучил наизусть. Потом он заболел.

Назад Дальше