Смутное, безбрежное, лишенное формы; пребывающее в превращениях без единообразия. Жизнь ли, смерть ли? Небо и Земля едины со мной? Подвижен просветленный дух – куда так загадочно уносится, откуда так внезапно является? Вся тьма вещей – словно раскинутая сеть, и нет в ней начала. Древние учили и такому взгляду на мир. Чжуан Чжоу воспринял эти наставления и последовал им. В невнятных речах, сумасбродных словах, дерзновенных и необъятных выражениях он давал себе волю, ничем не ограничивая себя, и не держался определенного взгляда на вещи. Он считал, что мир погряз в скверне, и ему с ним не о чем говорить… Он скитался вместе с духом Неба и Земли, но не смотрел свысока на тьму вещей, не судил об "истинном" и "ложном" и хранил целомудрие в мире обыденного. Хотя писания его вычурны, дерзновенность их безобидна. Хотя речи его сумбурны, беспорядочность их доставляет удовольствие. В них таится неизбывная полнота смысла. Вверху он странствовал вместе с тем, что творит вещи; внизу дружил с тем, что превосходит жизнь и смерть, не имеет ни начала, ни конца. В основе своей он необъятно широк и непосредствен. В истоке своем он бездонно глубок и раскован: можно сказать, все охватил и достиг совершенства! И все же его истина соответствия переменам и постижения вещей безмерна и неуловима. Как она безбрежна, как темна! Невозможно ее исчерпать.
Нет сомнения, что автор этого вдохновенного отзыва знал о Чжуан-цзы не понаслышке. Так смело и так правдиво о сунском философе больше не писал никто. Каждое слово здесь дает богатейшую пищу для размышлении. Но прежде всякого анализа эта сочная характеристика зовет к широкому взгляду на вещи, к проникновению в "необъятную основу" мысли, неисчерпаемую "полноту смысла", к преодолению какой бы то ни было "точки зрения". Возможно ли такое?
Чтобы понять "необъятную основу" мыслей Чжуан-цзы, постичь "неизбывную полноту смысла" его речей, требуется усилие особого рода. Для этого недостаточно быть готовым понять какую-либо идею, мысль или точку зрения, ведь "друг Неба и Земли" не держался "определенного взгляда на вещи". Книга Чжуан-цзы населена десятками очень непохожих друг на друга персонажей, но мы не находим среди них протагониста даосского писателя. В этой книге звучат сотни разных голосов, но мы не слышим среди них авторского голоса. Течение мысли Чжуан-цзы предстает как галерея причудливых и даже нелепых масок неведомого лика, которые самой своей нелепостью напоминают о том, что они – только маски. Это течение, таким образом, предстает не только вызывающе легкой игрой без границ и правил, но и нескончаемой чередой самоотрицаний, т. е. как бы ошибок, промахов, "творческих неудач". Чжуан-цзы играет со всем и вся, а игра слывет занятием несерьезным и бесполезным. Если мы не хотим счесть философа из царства Сун безответственным насмешником или неумелым мыслителем, без конца противоречившим самому себе (а так действительно оценивали Чжуан-цзы многие в самом Китае), мы должны стараться отыскать смысл в самой бессмыслице его "сумасбродных речей".
Оценка наследия Чжуан-цзы в конце концов зависит от того, что мы ищем – удовлетворимся ли мы созерцанием наличного или будем всегда искать нечто другое? Удовлетворимся ли мы поисками предполагаемого "первоначального ядра" доктрины и его позднейшей трансформации, созерцанием игры идейных "влияний" и "заимствований" или будем стремиться к целостному восприятию всей суммы данных нам форм мысли, к признанию имманентной ценности каждой из них, к раскрытию их единой перспективы, не зависящей от субъективных факторов? Будем ли мы в конечном счете стремиться к выявлению законченной "системы философии", за которой стоит гипотетический – всегда гипотетический, конечно, – индивидуальный автор или будем внимать непосредственно жизненному росту мыслей, их вольному и бесконечному потоку, предполагающему постоянное переформулирование идей и тем, наличие диалога и возможность свободного участия в нем для каждого? Выбор здесь касается не только оценки творчества Чжуан-цзы. Он имеет прямое отношение к пониманию природы и задач мышления в целом. Речь идет о том, удовлетворимся ли мы доступными наблюдению историческими моментами мысли или будем искать "родовой момент" мысли, ее, так сказать, предысторию, осеняющую ее историю?
Думается, второй подход в данном случае предпочтительнее по крайней мере по двум причинам. Во-первых, он созвучен позиции самого Чжуан-цзы, который не хочет отказывать в праве на существование ни одному из всех, голосов мира. Он и сам говорит разными голосами. И это не сократический диалог, который представляет собой скорее замаскированный монолог интеллекта. Это действительно диа-лог, столкновение разных опытов, которое отнюдь не завершается рождением условной истины. Ведь Чжуан-цзы, как мы уже знаем, "не держался какого-либо определенного взгляда на вещи". Есть основания полагать, что кредо даосского философа принципиально несводимо к одному знаменателю, к некоей "системе идей". Например, Чжан Цзундун в своем недавно опубликованном исследовании философии Чжуан-цзы довольно убедительно показал, что в книге даосского философа присутствуют совершенно разные и даже взаимоисключающие мировоззренческие позиции: в ней можно обнаружить и метафизику и отрицание метафизики, монизм и плюрализм, утверждение реальности объективного мира и сведение его к субъекту и т. д.. Мы должны либо счесть книгу Чжуан-цзы случайным нагромождением противоречивых мыслей, либо искать в ней некую сверхсистему, объемлющую даже бессистемность. Ясно, что перспективен только второй путь.
Во-вторых, избранный нами подход избавляет от необходимости прилагать к чужой системе мышления априорные ценности, установки и классификационные схемы, создавая фатальный разрыв между исследователем и объектом исследования. Ведя к целостному постижению реальности, этот подход отнюдь не означает отрицания единичного и, следовательно, истории мысли. Но он требует переоценки самого понятия движения, включения идеи векторного и необратимого времени исторического движения в более широкую концепцию многоплановых, разнонаправленных, обратимых изменений.
Наконец, – и это, пожалуй, главное – такой подход ничуть не предполагает поверхностного эклектизма и других проявлений интеллектуальной беспринципности, но, напротив, дает четкие критерии исторической и типологической оценки фактов именно потому, что позволяет поставить их в единую перспективу всех движений мысли.
Теперь проблема индивидуального своеобразия Чжуан-цзы преобразуется в проблему взаимодействия различных точек отношения к миру в его творчестве. Преимущество новой формулировки в том, что она позволяет соединить в одно целое и внутренний строй мысли Чжуан-цзы, писателя на редкость многоликого, и судьбу его наследия в Китае, где оно со временем превратилось в своеобразный знак сверхличной истины, стало традицией, не утратив своей индивидуальности и своего уникального места в китайской культуре.
О метаморфозах мысли Чжуан-цзы отчасти можно судить по содержанию самого трактата. Наряду с чередой многозначительных символов, туманных иносказаний, фантастических ситуаций в нем, особенно в его "внешнем" и "смешанном" разделах, содержатся формулы и пассажи, которые читаются как разъяснения или толкования этих многосмысленных образов и картин.
Та же тенденция прослеживается в судьбе наследия Чжуан-цзы. Многие термины, ставшие ключевыми в даосской традиции, были найдены много позже Чжуан-цзы или получили внятный философский смысл благодаря его толкователям. С тех пор как в III в. писания Чжуан-цзы вновь обрели популярность, полторы сотни китайских ученых оставили после себя комментарии к трактату, не говоря уже о бесчисленных литературных произведениях, развивающих темы из Чжуан-цзы. И надо сказать, что древний даосский философ удовлетворял самым разным убеждениям, интересам и вкусам. Его трактат стал священной книгой в традиции религиозного даосизма, и к нему не менее охотно апеллировали китайские буддисты. В цивилизации Китая и всего Дальнего Востока наследие Чжуан-цзы с равным успехом питало философское умозрение и религиозную аскезу, художественное творчество и науку, воинские искусства, политическую и этическую мысль и пр.
Чжуан-цзы в Китае – это не просто очередная "Система философии". Это плоть и кровь китайской культуры и мысли. Но было бы неверно ставить знак равенства между Чжуан-цзы и его толкователями. Хотя на Чжуан-цзы любили ссылаться позднейшие даосские и буддийские проповедники, Чжуан-цзы не был религиозным учителем и не противопоставлял земную жизнь некоей высшей жизни. Хотя позднейшие поэты и художники никого из древних не призывали так часто в свидетели, как Чжуан-цзы, он не был ни поэтом, ни теоретиком искусства. Хотя – к Чжуан-цзы обращались средневековые метафизики, сам он не оставил после себя метафизической доктрины и даже, как мы увидим, был индифферентен к метафизике. Средневековые комментаторы любили искать систему в наследии Чжуан-цзы и устанавливать логическую последовательность в расположении глав его книги. В самом же тексте книги нет и намека на какую бы то ни было систематизацию изложения.
Совместим ли Чжуан-цзы с его позднейшими толкователями? И если да, то на каких условиях? Проблема единства и различия в исторических судьбах даосской традиции имеет определенные параллели в самой организации рассуждения в даосских трактатах. Впрочем, слово "трактат" совсем не подходит к даосским сочинениям. Даосы принадлежат к мыслителям, не стремящимся к системности и ясности изложения. Вместо последовательного движения мысли, складывающегося в цепь логических доказательств или по крайней мере логически проверяемых суждений, повествование в даосских книгах распадается на обособленные фрагменты и являет причудливое переплетение разных литературных стилей и форм: притч, мифологических сюжетов, логической аргументации, парадоксов, патетических монологов, пародийных диалогов и т. д.
Чжуан-цзы не просто свободно распоряжается своим богатейшим арсеналом выразительных средств. Он даже не пытается различать речь истинную и ложную и нигде не говорит, как говорит, например, Платон, "здесь кончается философия, отсюда начинается миф". Чжуан-цзы внушает неотвязное чувство условности всяких альтернатив и нежелание выбирать между ними. Он последовательно выступает против любого экстремизма и не хочет отдавать предпочтение чему-то одному в любой паре оппозиций, будь то сон или явь, жизнь или смерть, истина или ложь и т. д. Среди притч Чжуан-цзы нет более популярной и более свойственной его неподражаемой манере, чем та, в которой рассказывается, как однажды философу приснилось, что он – маленькая бабочка, порхающая среди цветов. Проснувшись, Чжуан-цзы не мог решить, Чжуан-цзы ли он, которому снилось, что он бабочка, или бабочка, которой теперь мнится, что она – Чжуан-цзы.
В писательской манере Чжуан-цзы есть одна неизбывная тайна – тайна более безусловная и вместе с тем более непосредственная, более близкая внутренней жизни человека, чем загадка "темных" изречений Гераклита или интеллектуальных диалогов Платона. Это тайна иллюзорности бесспорно реального и реальности призрачного. Даже если Чжуан-цзы кажется изощренным выдумщиком, он ничего не выдумывает. Гениальная наивность притчи о Чжуан-цзы и бабочке служит верным знаком того, что перед нами не просто фантазия, не "литература", а отображение чего-то воистину бывшего – того, что сам философ именовал "великим пробуждением среди великого сна".
В мире нерешенного и неясного Чжуан-цзы открывает простор для, быть может, самой благородной работы духа: постигать неведомое в обыденном и великое в малом; прозревать смысл там, где разрушена риторика "всепонимания" и смысла нет.
Как же нам толковать Чжуан-цзы? Любое толкование есть экзегеза, парафраз оригинала, призванные сделать ту или иную ситуацию более знакомой. (Нет, однако, гарантии, что толкователь попросту не обошел молчанием то, что осталось непонятным ему, и не подменил достоверность описания упорядоченностью и последовательностью изложения.) Но Чжуан-цзы принадлежит к числу тех необычных рассказчиков, которые в известном заставляют ощутить неизвестное. Он требует от нас осознать, что все понятное ровно настолько же непонятно. Шокирующий стиль Чжуан-цзы требует какой-то совершенно новой, поистине невозможной экзегезы.
Он требует усомниться в несомненном и научиться понимать еще непонятое и непонятное; знать именно то, чего мы не знаем. Но почему бы и нет? Каждому известно, что он понимает и, более того, лучше всего понимает именно то, о чем не может сказать. И разве смерть, единственная абсолютно непостижимая вещь в этой жизни, не является, быть может, и самым универсальным импульсом размышления и познания?
Мы должны принять эту посылку о неописуемости истины – быть может, единственную в философии Чжуан-цзы. Принять ее настолько серьезно, чтобы не думать, что Чжуан-цзы, вступая в противоречие со своими собственными утверждениями, пытается описывать неописуемое. Чтобы понять даосского писателя, потребно усилие совершенно особого рода. Нужно уметь внимать внеобразному языку, в котором знаменовательная способность слова исчерпывает себя; нужно уметь, ничего не принимая всерьез, каждое мгновение своей жизни становиться, говоря словами Чжуан-цзы, "таким, каким еще не бывал". Нужно уметь, одним словом, открывать себя неограниченному полю опыта, отказываясь ограничивать себя, отказываясь даже от отказа ограничивать себя. Усилие понимания Чжуан-цзы равнозначно полной свободе от усилий.
Откуда все же это стремление Чжуан-цзы переставить местами и даже попросту смешать понятное и непонятное, эта неопределенность в главном вопросе мышления – вопросе о природе реальности? Не оттого ли, что различные виды суждений и опыта равно подчинены у Чжуан-цзы некоей высшей реальности, раскрывающей себя как неопределенное единство всего сущего? Такое единство превосходит различие и тождество и потому не может быть ни названо, ни описано. Оно скорее подсказывается тем или иным способом – парадоксальными суждениями, контрастным сополаганием высказываний или, если говорить о максимально широком контексте, группой смутно-подобных символов. Нанизывая свои притчи и сбивчивые монологи, Чжуан-цзы словно разыгрывает вариации одной и той же неведомой сюиты. Общей чертой его стиля является своего рода метафорический базис организации суждений по принципу "единство через контраст". Читая Чжуан-цзы, мы бродим в лесу емких образов и смелых метафор – этих знаков неизъяснимого и вездесущего присутствия высшей реальности. Таковы, к примеру, метафоры Огромного кома, Материнского чрева. Оси круга, Плавильного котла, Огня, Водной глади, Сети, Океана и др. О состоянии мудреца, прозревшего истину, сообщает другой ряд метафор: Забытье, Утренняя ясность, Остывший пепел, Сохлое дерево. Каждый из этих образов вполне самостоятелен. И каждый из них что-то сообщает о той реальности, которой они принадлежат совместно, как нити, сплетающиеся в необозримый узор. Реальности неизреченной, ибо истина здесь присутствует в тот момент, когда она не видна.
Узор символов, рассеянных вокруг нефиксированного, неявленного центра, мог бы послужить удобной моделью для того метода интегрального изучения культуры, к которому располагает даосская традиция. Этой модели соответствует главный принцип организации мышления не только в даосизме, но и в магистральной линии всей китайской мысли – линии "Срединного", или "Царственного", пути – всеобъемлющего, безусловно позитивного, побеждающего всякий раскол и отъединенность, но и не подчиняющего бытие одному привилегированному началу. Ничто не мешает распространить нашу модель и на область сопоставлений китайской традиции с другими культурами. Во всех случаях нашей целью должен быть не поиск аналогий, не отождествление тех или иных феноменов духовной жизни, а воспроизведение всеобъятной системы мышления, отдельные элементы которой, сохраняя свою самобытность, взаимно проясняют друг друга. Поэтому нам нет необходимости ни принимать каждое слово Чжуан-цзы на веру, ни смотреть на его творчество как на давно изжитый и представляющий только антикварный интерес этап мысли. Нужно понять, что речь идет о такой истине, перед которой не только комментаторы даосского мудреца, но и сам он и каждый из нас находятся в равном положении. Придя к нам из неведомой дали времен, наследие Чжуан-цзы служит открытию неведомого в нас.
Разумеется, намечаемый здесь подход к Чжуан-цзы нужно отличать от встречающихся в литературе попыток истолковать даосизм в таких расплывчатых категориях, как "жизненная позиция", "склад ума", "умонастроение" и т. п., - попыток, рожденных, в сущности, стремлением избежать уже известных нам трудностей анализа творчества даосского философа. Еще чаще европейские, да и современные китайские авторы, прошедшие школу западной философии, стараются целиком перевести взгляды Чжуан-цзы в ее термины. Нередко они пытаются воссоздать философский синтез даосизма, и движут ими не только школьные привычки. Требование "знать" заключено в самом сердце европейской мысли – именно оно соединяет столь несоединимые в остальном Афины и Иерусалим. Логическая всеобщность законов разума всегда считалась на Западе прообразом подлинного бытия, и редко кто из творцов ее классической философской традиции допускал, что мыслитель может пренебречь концептуальным совершенством и воспринимать реальность чисто ситуативно, без "почему" и "зачем" – как поэт, который, говоря об уникальном, вскрывает безусловное единство вещей.
Даже беглого знакомства с западной литературой о Чжуан-цзы достаточно для того, чтобы увидеть ее предвзятость в отношении даосского философа. Мы найдем в ней немало рассуждений о "Едином" и "Абсолюте", но не встретим достойной оценки того факта, что в основе даосского миросозерцания лежит все-таки категория "превращения". (Да и что такое, в самом деле, "философия превращения всего во все"? Что-то вроде Овидиевых "Метаморфоз" – чтение странное и наивное.) Западные авторы охотно говорят о понятии "истинно-сущего" в даосизме, но не желают замечать, что реальность в даосской мысли понимается именно как предел всякой сущности, в том числе, разумеется, и "истинно-сущего". Западные исследователи в духе требований классической эстетики упорно разыскивают аллегорический, сугубо инструментальный смысл образов Чжуан-цзы, отворачиваясь от того очевидного обстоятельства, что эти образы довлеют себе и, по признанию самих даосов, заслуживают лишь прозвища нелепицы.