Веселая наука - Фридрих Ницше 13 стр.


Происхождение познания. – Интеллект в продолжение огромного промежутка времени ничего не производил, кроме заблуждений, из которых иные оказались полезными для человека и способствовали сохранению его рода: кто опирался на них или получил их по наследству, тому с большим счастьем удавалась его борьба за себя и за свое потомство. Такие заблуждения переходили из рода в род, наконец, сделались основными и родовыми человеческими признаками; таковы, например, следующие заблуждения: некоторые предметы существуют в продолжение длинного периода времени; есть вещи, похожие друг на друга; вообще, существуют предметы, вещества, тела; вещь такова, какой она нам кажется; наша воля свободна; то, что хорошо для меня, – хорошо и само по себе. Очень поздно впервые явились люди, отрицающие и сомневающиеся в этих положениях; очень поздно впервые выступила истина, как самая слабая форма познания. Казалось, что с ней нельзя жить, наш организм был устроен вразрез с ее требованиями; все его высшие функции, выводы рассудка и все виды ощущений действовали с этими исстари вкоренившимися основными заблуждениями. Более того: эти положения в области познания стали нормами, которые прилагались для оценки "истинного" и "ложного" – даже в самых отвлеченных областях чистой логики. Поэтому сила познания заключалась не в степени его приближения к истине, а в его почтенном возрасте, в его закоренелости, в его характере, как жизненном условии. Где жизнь и знание оказывались в противоречии, там никогда не происходило серьезной борьбы; там отрицание и сомнение считались безумием. Такие исключительные мыслители, как элеаты, которые тем не менее выдвигали и придерживались противоречий, вытекавших из естественных заблуждений, верили в возможность подобной противоположности. Мудреца они считали человеком, отличавшимся неизменными, безличными, универсальными взглядами: он должен быть единым и обнимать все, обладать особенной способностью к тому извращенному познанию: они верили, что их познание в то же время является принципом жизни. Но, чтобы иметь право утверждать все это, они должны были заблуждаться относительно того положения, которое они сами занимали: они вынуждены были выдумать какое-то безличное состояние, нечто длящееся, но лишенное способности к каким бы то ни было изменениям; им приходилось неправильно оценивать сущность познающего, ложно определять силу того стремления, которое сказывается в процессе познания, и считать вообще разум совершенно свободной, самовозникающей деятельностью. Когда правдивость и скептицизм достигли в своем развитии более тонких форм, то существование подобных людей стало невозможным; их жизнь и суждения являлись как бы независимыми от первоначальных стремлений и основных ошибок всякого ощущающего бытия. – Более тонкие формы правдивости и скептицизма возникали повсюду, где находили себе приложение два противоположных взгляда на жизнь, ибо оба они примирялись с основными ошибками всюду, где борьба протекала с большею или меньшею степенью пользы для жизни; где новые положения, не принося пользы жизни, не вредили ей; где они оказывались проявлением известной игривости нашего интеллекта и были такими же невинными и счастливыми, как и всякая игра. Человеческий мозг постепенно наполнялся такими суждениями и убеждениями; в этом клубке поднималась сумятица, борьба и возникала страсть к власти. Не только польза и удовольствие, но и всякого рода стремления принимали участие в борьбе за "истину"; интеллектуальная борьба становилась делом, призванием, долгом, достоинством: – познавать и стремиться к истине обращалось, наконец, в такую же потребность, как и другие потребности. Отсюда не только вера и убеждение, но и доказательство, отрицание, недоверие, противоречие становились силой; все "дурные" инстинкты были подчинены дознанию, поставлены в служебное отношение к нему и приобрели блеск дозволенного, почтенного, полезного и под конец вид и невинность блага. Познание стало неотъемлемой частью жизни и, как сама жизнь, постоянно возрастающей силой; но вот, наконец, познание и первичные, основные заблуждения столкнулись друг с другом; и та, и другая сторона были проявлением самой жизни, обе были силой и укрывались в одном и том же человеке. Мыслитель – вот теперь то существо, в котором стремление к истине и жизненные заблуждения дали свою первую битву, после того, как стремление к истине также доказало свою жизнеспособность. По сравнению с той важностью, которую представляет эта борьба, все остальное является безразличным: вопрос о жизни здесь ставится ребром, и делается впервые попытка ответить на этот вопрос путем опыта. Насколько истина может быть воплощена в жизни? – вот вопрос, вот на что должен ответить опыт.

Происхождение логичного мышления. Откуда появилась логика в человеческой мысли? Конечно, из явлений, лишенных логики, которые вначале безгранично царствовали. Но люди, приходившие к иным заключениям, чем те, которыми мы располагаем, погибали даже в том случае, когда истина была скорее на их стороне! Кто, напр., не умел достаточно часто подмечать "равенство" в различных родах пищи или среди враждебных ему животных, кто таким образом обобщал слишком медленно, был слишком осторожен в своих обобщениях, у того было меньше шансов выжить против других людей, которые при всяком сходстве заключали о равенстве предметов. Но непреодолимая склонность рассматривать сходное, как нечто равное, является склонностью нелогичною, – ибо в действительности равных предметов не существует, – но она ведь создала все основные положения логики. Так же дело обстоит и с понятием субстанции, которое так необходимо для логики, ибо нет ничего такого, что в действительности соответствовало бы этому понятию; люди, выработавшие это понятие, должны были в продолжение долгого времени не замечать, не находить перемен в предметах; и люди, не умевшие точно наблюдать в этом отношении окружавший их мир, имели преимущество перед теми, которым каждый предмет и каждое явление представляется "текучим". В сущности всюду, где мы встречаем высокую степень предусмотрительности в заключениях, склонность к скептицизму, жизни грозит большая опасность. Ни одно живое существо не могло бы поддержать своего существования, если бы не проявляло чрезвычайной силы: если бы люди не любили лучше поддакивать, чем высказывать свое мнение, лучше ошибаться и фантазировать, чем выжидать, лучше соглашаться, чем отрицать. Процесс логического мышления и заключения в нашем мозгу соответствует в настоящее время движению и борьбе известных стремлений, из которых каждое, будучи взятым в отдельности, само по себе, является нелогичным и несправедливым; мы узнаем обыкновенно только о результате этой борьбы: так быстро и так скрыто происходит в нас теперь работа этого древнего механизма.

Причина и действие. – Не "уменье объяснить", а "уменье изобразить" – вот что отделяет нас от более древних ступеней познания и науки. Мы изображаем лучше, но объясняем так же мало, как и раньше. Мы открыли многократную последовательность там, где наивный человек и исследователь более древних культур видел только двойственность, или, как говорят, "причину" и "действие"; мы усовершенствовали изображение существующего, но не поднялись выше этого изображения и не знаем, что кроется за ним. Ряд "причин" во всяком случае является перед нами гораздо полнее; мы делаем заключение: сначала должны быть такие-то явления, а за ними, хотя и иные, но определенные, но таким путем мы все-таки ничего не объясняем. Качественная сторона, например, всякого химического явления, и до и после представляется нам "чудом", точно так же и всякое движение; никто не "объяснил" толчка. Да и как мы могли бы объяснить? Мы оперируем с предметами, которых не существует, с линиями, плоскостями, телами, атомами, делимыми промежутками времени, делимыми частями пространства, – каким образом возможно здесь объяснение, если мы все наперед сводим к изображению, к нашему изображению?! Довольно того, если мы смотрим на науку, как на возможно точное уподобление себе вещей, мы научаемся все лучше изображать самих себя, изображая вещи и их взаимную последовательность. Причина и действие – это такая двойственность, которой, вероятно, не существует, в действительности перед нами continuum, часть которого мы изолируем; точно так мы всегда представляем себе движение с помощью изолированных точек, следовательно, мы собственно не видим, но только заключаем. Тот факт, что многие процессы возникают с чрезвычайной быстротой, вводит нас в заблуждение, но внезапность эта – только кажущееся для нас явление. В этот момент может совершаться бесчисленное количество событий, минующих нас. Интеллект, который будет видеть в причине и действии непрерывность (ein continuum), а не произвольно раздробленные, отдельные события, который поймет течение событий, – откажется от понятий причины и действия и отвергнет всякую причинность.

К учению о ядах. – Как много надо условий для того, чтобы возникла научная мысль: и все эти необходимые силы должны быть порознь открыты, развиты и воспитаны! Но пока они были изолированы, каждая из них производила очень часто совершенно иное действие, чем теперь, когда они в научном мышлении взаимно ограничивают и сдерживают друг друга: – они действовали, как отрава: таковы, например, потребность сомнения, потребность отрицания, потребность соединения, потребность разделения. Многие гекатомбы людей были принесены в жертву, пока люди научились понимать эти силы одну подле другой и чувствовать их вместе, как функции одной организующей силы в одном человеке! И как мало способны мы и теперь присоединить к научному мышлению еще и искусственные силы, и практическую мудрость жизни, чтобы образовать высшую органическую систему, при которой ученый, врач, художник и законодатель, какими мы знаем их теперь, показались бы нам жалкими остатками старины!

Объем морали. – Мы создаем новый образ, который мы видим с помощью всего нашего старого опыта, поскольку это позволяет наша искренность и правдивость. Даже в сфере чувственных восприятий мы имеем дело только с моральными пережитками.

Четыре заблуждения. – Человек воспитан своими заблуждениями: во-первых, он видел себя всегда только отчасти; во-вторых, приписывал себе несуществующие качества; в-третьих – чувствовал себя в ложном положении относительно животных и природы; в-четвертых, он всегда искал себе новых заповедей; таким образом то одно, то другое человеческое стремление и состояние ставилось на первом месте и облагораживалось под влиянием такой оценки. Исключите влияние этих четырех заблуждений, и тогда потеряют смысл и гуманность, человечность, и "человеческое достоинство".

Происхождение морали. – Где мы встречаемся с моралью, там находим расценку и распределение по рангам человеческих стремлений и поведения. Эти расценки и распределение и служат всегда выражением потребностей толпы и массы: что им полезно, то служит и высшим мерилом достоинства всех индивидуумов. С помощью морали личность превращается в функцию толпы и, как функция, оценивает свое значение. Так как условия сохранения одного общества отличны от условий другого, то существует и много различных моралей; ввиду того, что толпе и массе, государствам и обществам предстоит пережить существенные изменения, то можно предвидеть, что явится еще много новых систем морали.

Совесть толпы. – В продолжительные и отдаленные эпохи жизни человечества существовала совершенно другая совесть, чем в настоящее время. Теперь человек чувствует себя ответственным за то, чего он хочет и что делает и в самом себе находит судью: все наши правоведы исходят из этого чувства собственного достоинства и удовольствия, как будто бы здесь кроется источник права. Но очень долгое время для человечества ничего не было более ужасного, как чувствовать себя одиноким. Быть одному, чувствовать себя одним, не повиноваться и не управлять, быть индивидуумом – это считалось не удовольствием, а наказанием. Свободу мысли находили неудобством. В то время, как мы в законе и дисциплине чувствуем принуждение и стеснение, тогда эгоизм считался уголовным преступлением, настоящим бедствием. Быть самим собой, прилагать к себе свой собственный масштаб и оценку – это было недопустимо. Подобные наклонности казались безумием: быть одному – значило привлечь на свою голову всякие ужасы и несчастья. "Свободное хотение" указывало непосредственно на злую совесть: чем меньше свободы, чем больше говорил в поведении стадный инстинкт, а не личное чувство, тем нравственнее считал себя человек. Все, что вредило толпе, – безразлично, хотел или нет этого индивидуум, – вызывало в нем упреки совести, еще более в его ближнем и во всей толпе! – На таких-то взглядах мы по преимуществу и воспитывались.

Симпатия. – Разве мы будем считать добродетельной какую-нибудь клетку за то, что она приняла на себя функции более сильной клетки? Она должна это делать. Будет ли злом, если более сильная ассимилирует ее? Она также должна это сделать; иными словами, это для нее необходимо, так как она стремится к наиболее полному восстановлению и возрождению. Поэтому в сочувствии нужно различать: стремление подчинить и стремление подчиниться, смотря по тому, сильный или слабый обнаруживает сочувствие. У сильного, который стремится подчинить себе что-нибудь, вы найдете всегда вместе радость и страстное желание; у слабого, который мог бы сделаться чьей-либо функцией, – радость и желание стать предметом стремлений для кого-нибудь. – Сострадание относится к первой комбинации; оно представляет собой то приятное движение души, которое человек испытывает, когда у него проявляется, при виде слабейшего, желание усвоения. Нужно заметить только, что "сильный" и "слабый" – понятия относительные.

Нет альтруизма! – У многих людей я вижу сильнейшее стремление и удовольствие сделаться чьей-нибудь функцией; они обладают тончайшим чутьем и проникают всюду, где только могут стать функцией. Таковы те женщины, которые превращаются в функцию мужчины, наименее в нем развитую, и таким путем становятся его кошельком, его политикой, его средством общения. Эти существа чувствуют себя всего лучше, если им удается внедриться в чужой организм; если они терпят в этом неудачу, они становятся злыми, раздраженными и поедают самих себя.

Здоровье души. – Любимая моральная формула врачей (родоначальник ее Аристон Хиосский) – "добродетель – здоровье души", должна быть, раз только хотят с успехом ее применять, изменена, по крайней мере, следующим образом: "твоя добродетель – здоровье твоей души". Здоровье само по себе не существует, и все попытки определить подобную вещь приводили к печальному концу. Чтобы определить, что собственно значит для твоего тела здоровье, нужно иметь в виду твою цель, твои горизонты, твои силы, твои стремления, твои заблуждения и, конечно, идеалы и мечты твоей души. Таким образом, существуют бесчисленные здоровья тела; и чем больше оказывается возможным выделяться величинам отдельным и несравнимым друг с другом, чем более забывается догма о "равенстве людей", тем более скрывается от наших медиков и понятие о нормальном течении болезни. Вот тут-то впервые было бы своевременно подумать о здоровье и болезни души и обосновать добродетель каждого на его здоровье, которое для одного может оказаться тем, что для другого будет прямой противоположностью. Наконец, остается еще открытым важный вопрос: можем ли мы обойтись без болезни, для самого развития нашей добродетели? – Может быть, для нашей жажды знания и самопознания столь же необходима больная душа, как и здоровая: короче говоря, исключительное желание здоровья не есть ли предубеждение, трусость и, может быть, нечто вроде утонченного варварства и отсталости?

Жизнь – не аргумент. – Мы создали себе мир, в котором живем, – при помощи тел, линий, плоскостей, причин и действий, движения и покоя, формы и содержания: без этих звеньев нашей веры никто бы не мог жить! Но ведь все это нисколько не говорит в пользу их. Жизнь – не аргумент; в условиях жизни могут быть и заблуждения.

Моральный скептицизм в христианстве. – Христианство также сыграло значительную роль в просвещении: оно самым убедительным и действительным образом учило моральному скептицизму, обвиняя и обличая с неустанным терпением и утонченностью; оно отрицало в каждом отдельном человеке веру в свои "доблести"; оно стерло с лица земли те высокие добродетели, которыми была богата древность, тех популярных людей, которые с верой в свое совершенство умели соединять достоинство борца арены. Когда мы теперь, воспитанные в этой христианской школе скептицизма, читаем моральные книги древних, например, Сенеки и Эпиктета, мы чувствуем забавное превосходство, тайное понимание и проницательность; мы переживаем то же чувство, которое испытывает взрослый, когда перед ним говорит ребенок, или когда Ларошфуко слушал какую-нибудь юную, прекрасную энтузиастку: мы лучше знаем, что такое добродетель! В конце концов мы переносим этот же самый скептицизм и на все религиозные состояния и события: грех, раскаяние, милость, святость и делаем это с таким успехом, что и при чтении всех христианских книг переживаем то же самое чувство тонкого превосходства и понимания: – и религиозное чувство мы понимаем лучше! Да и пора хорошо его знать и описать, потому что умерли достоинства старой веры: – сохраним, по крайней мере, для знания их изображение и их тип!

Знание нельзя считать только средством. – И без этой новой страсти – я разумею страсть к знанию – наука шла бы вперед: до сих пор наука без нее росла и крепла. Добрая вера в науку, благоприятное для нее предубеждение, господствующее теперь в наших государствах (раньше тоже и в церкви), основываются в сущности на том, что чистая страсть к знанию редко обнаруживалась, и в науке видели не страстную потребность, а известное состояние и "обычай" (ethos). Да, часто бывает достаточно уже одной amour plaisir знания (любознательности), довольно amour vanitu, привычки к нему, с задней мыслью о почете и хлебе, для многих достаточно даже, если они не знают, что делать с собой на досуге, а потому читают, собирают, приводят в порядок, наблюдают, передают дальше; потребность их в науке вызывается желанием спастись от ничегонеделанья. Папа Лев X воспел однажды хвалу науке: он назвал ее лучшим украшением и величайшей гордостью нашей жизни, благородным занятием в счастье и несчастье: "Без нее, – сказал он под конец, – все человеческие предприятия не имели бы твердой опоры, – даже и с ней остается еще достаточно много изменчивого и неясного!" Но этот скромный скептик – папа, как и многие другие церковные хвалители науки, не сказал своего последнего слова о ней. Можно ли видеть из его слов, – а это важно относительно такого поклонника искусств, – чтобы он ставил науку выше искусства? Наконец, в силу простой деликатности, он не говорит здесь о том, что ставит выше всякой науки, – об "истине, даваемой откровением" и о "вечном спасении души", – что для него украшение, гордость, поддержание и сохранение жизни! "Наука есть нечто второстепенное, не последнее и безусловное, она не может быть предметом страсти", – такой приговор скрывался в душе Льва X: и это единственно христианский приговор над наукой! В древности ее значение и признание умалялись по той причине, что даже самая пылкая юность выше всего ставила стремление к добродетели и только тогда считали возможным дать высшую похвалу знанию, если оно являлось лучшим средством для добродетели. Если же знание стремится выйти из роли простого средства, то подобное явление оказывается в истории новшеством.

Назад Дальше