Что значит познавать. – Non rid ere, non luere, negue detestari; sed int eiligere! – говорит Спиноза так просто и возвышенно, как будто в этом состояло его искусство. А между тем intelligere ведь ничто иное, как форма, в которой все три вышеприведенные категории становятся сразу доступными нашим чувствам, как результат различных и противоречивых стремлений осмеять, пожалеть, проклясть. Прежде чем познание станет возможным, каждое из этих стремлений должно дать свое собственное освещение предмета или события; отсюда возникает борьба этих односторонних взглядов, которая продолжается до тех пор, пока ими не будет достигнуто успокоение, удовлетворение, пока они не добьются известной справедливости и согласия; только благодаря такой справедливости и согласию, и могут эти стремления поддерживать свое существование, сохраняя каждое свои права. Мы же, у которых до сознания достигает лишь последний акт примирения и заключительные расчеты этого длинного процесса, полагаем, что intelligere должно представлять из себя нечто примирительное, справедливое, хорошее, в существенных своих чертах противоположное указанным стремлениям; а между тем оно представляет известное отношение, которое устанавливается между ними друг к другу. Весьма долгое время мысль, дошедшую до сознания, рассматривали, как мысль вообще; теперь только перед нами открывается заря той истины, что самая большая часть нашей духовной работы остается недоступной для нашего сознания и проходит нами незамеченной; но, по-моему, те самые стремления, которые вступают здесь друг с другом в борьбу, сумеют дать почувствовать себя друг другу и причинить друг другу страдание; – быть может, в этом надо искать объяснение того сильного и внезапного истощения, которое испытывает всякий мыслитель (истощение на поле битвы). Быть может, среди борющихся в нас сил кроется некоторое геройство, но там нет ничего божественного, вечно покоящегося в самом себе. Мысль, дошедшая до сознания, представляет собою самый бессильный, а потому и самый кроткий и самый спокойный род мышления; вот почему философу так легко впасть в заблуждение относительно природы познания.
Следует научиться любить. – Вот что бывает в области музыки: мы должны сначала приучить себя вообще слушать какую-нибудь фигуру или мелодию, выслушивать, различать, изолировать и отграничивать ее; затем надо употребить немало усилий и доброй воли на то, чтобы заставить себя выносить ее, несмотря на всю ее чуждость нам, немало терпения к ее внешним формам, мягкосердечия к ее странностям. Наконец наступает момент, когда мы к ней привыкаем, когда мы ее ждем, когда мы чувствуем, что без нее нам будет чего-то недоставать, и с этого момента ее сила над нами, ее привлекательность для нас будет все возрастать и возрастать, пока мы не сделаемся ее покорными и восторженными поклонниками, которые хотят только ее и ее. – Но такой процесс замечается не только по отношению к музыке; точно так же мы научились любить все предметы, которые мы теперь любим. В конце концов за наше расположение, наше терпение, нашу справедливость, нашу мягкость по отношению к чуждым элементам мы вознаграждаемся тем, что это чуждое нам явление медленно поднимает свое покрывало и является перед нами, как что-то новое и невыразимо прекрасное: это благодарность за наше гостеприимство. И любовь к самому себе приобретается только таким путем, ибо другого пути нет. Даже любви надо учиться.
Да здравствует физика! – Мало кто умеет наблюдать, а еще меньше тех, кто умел бы наблюдать самого себя! "Каждый дальше всего отстоит от самого себя", и в изречении "познай самого себя", с которым божество обращалось к людям, слышится почти злоба. Посмотрите как говорят почти все о сущности морального поступка, – быстро, угодливо, болтливо, убежденно, с особым взором, с особой усмешкой, с особым услужливым рвением, – и вы убедитесь, что дело с самонаблюдением у нас действительно обстоит очень плохо! Так и кажется, что тебе хотят сказать: "но, любезнейший, ведь это только меня касается! Обращайся со своими запросами к тому, кто тебе должен отвечать; а я и сам прекрасно знаю, что мне здесь делать!" Таким образом, когда человек сочтет справедливым какое-нибудь требование, признает выполнение его необходимыми будет поступать сообразно своим понятиям о справедливости и необходимости, то мы назовем его поступок моральный. Но, мой друг, ты говоришь мне о трех актах, а не об одном: ведь твое суждение "это справедливо" является одним актом, – разве нельзя рассуждать нравственно и безнравственно? Почему ты считаешь свое и только свое мнение справедливым? – "Потому что мне подсказывает это совесть; совесть никогда не говорит безнравственно, ею и определяется, что должно быть моральным!" – Но почему ты слушаешься речей своей совести? И насколько ты прав, считая данное положение истинным и несомненным? И разве относительно этой веры совесть молчит? Разве ты ничего не знаешь об интеллектуальной совести? О совести, скрывающейся за твоей "совестью?" Твое суждение "это справедливо" имеет целую предварительную историю в твоих стремлениях, склонностях, в твоей неприязни, во всем том, что ты сам испытал на себе и относительно чего не имел вовсе опыта. "Как произошла моя совесть", должен был бы ты спросить себя: "и что собственно заставляет меня прислушиваться к ее голосу? Ты можешь также повиноваться ее приказаниям, как храбрый солдат подчиняется команде своего офицера, или как женщина, которая любит того, кто ею повелевает, или как льстец и трус, которые испытывают страх перед лицом, отдающим приказание, или как глупец, который следует за тобой, потому что не может ничего возразить. Короче говоря, на сотни ладов ты можешь подчиняться своей совести. А то обстоятельство, что ты именно к известному суждению прислушиваешься, как к голосу своей совести, что ты считаешь нечто справедливым, объясняется просто: ты никогда не задумывался о себе и слепо воспринимал все, что тебе определяли справедливым с детства, или же хлеб и почести для тебя соединялись до сих пор с тем, что ты называешь своим долгом, – известное положение является для тебя "справедливым", потому что оно кажется тебе "условием твоего существования" (а право свое на существование ты ведь не подвергаешь никаким сомнениям!). Прочность твоего морального суждения могла бы служить всегда доказательством твоего ничтожества, твоей безличности, твоя "моральная сила" могла бы иметь свой источник в твоем упорстве, или в твоей неспособности рассмотреть новые идеалы! И, говоря вообще, если бы ты думал тоньше, наблюдал лучше и поучился больше, то ты не называл бы этот "долг" свой и эту "совесть" своею при всех обстоятельствах долгом и совестью. Если бы ты присмотрелся хорошенько, как вообще возникали моральные суждения, то у тебя отбило бы охоту и от этих, и от всех других патетических слов. – И не говори ты мне, друг мой, о категорическом императиве! – слово это щекочет мне ухо, и я не могу удержаться от смеха, несмотря на всю твою серьезность, мне приходит при этом на мысль старик Кант, который в наказание – вот потеха! – за "вещь в себе" попал под власть "категорическому императиву". – Как? ты удивляешься категорическому императиву, который живет в тебе? Этой "прочности" твоего так называемого морального суждения? Этой "безусловности" чувства, которое говорит тебе, что "все в данном случае должны думать так же, как ты"? Удивляйся лучше своему эгоизму! Слепоте, ничтожеству, скромности своего эгоизма! Ведь это эгоизм именно заставляет его суждение ощущать, как некий всеобщий закон; и опять-таки слепой, ничтожный эгоизм, ибо он обнаруживает, что ты еще не открыл самого себя, что ты еще не создал своего идеала, идеала только для себя – такого идеала, который не мог быть ничьим больше, а тем более рассчитывать на всеобщее признание!
Кто полагает: "так должен поступить в данном случае каждый", тот и пяти шагов не сделал в области самопознания: иначе он знал бы, что не существует и не может существовать одинаковых поступков, – что выполнение каждого поступка вполне своеобразно, и ни один акт не может быть повторен, что все это справедливо и относительно всех будущих деяний, что все правила поведения только грубо затрагивают всякую деятельность (хотя бы то были интимнейшие и остроумнейшие правила из всей существовавшей доныне морали), что при помощи их достигается видимость и только видимость равенства, что всякое деяние, когда на него смотришь со стороны или оглядываешься, оказывается и остается вещью непроницаемой, что наши взгляды на "благо", "благородство", "величие" никогда не могут быть доказаны нашими поступками, ибо каждое деяние непознаваемо; что наши мнения и оценка служат, вероятно, могущественнейшими рычагами в аппарате нашей деятельности, но закон ее механики для каждого отдельного случая остается необъяснимым. Таким образом ограничимся только тем, что очистим свои взгляды и свою оценку и постараемся создать свою собственную новую таблицу благ, а о "моральной оценке наших поступков" перестанем и мечтать! Да, друзья мои! глядя на всю эту болтовню о нравственных обязанностях по временам чувствуешь отвращение! Наш вкус должен возмущаться, когда нам приходится оказывать нравственную поддержку людям, осуждающим других людей. Оставим же и болтовню эту, и дурной этот вкус тем, все занятие которых – вытаскивать время от времени по маленьким кусочкам прошлое, так как сами они не в состоянии создать настоящее. А ведь это будет большинство, громадное большинство! Мы же сами будем стремиться стать тем, что мы в действительности из себя представляем, – новыми, обособленными, несравнимыми законодателями для самих себя, творцами самих себя! И к тому же мы должны лучше других открывать и учить тому, что является законным, необходимым в этом мире: мы должны быть физиками для того, чтобы стать в этом смысле творцами, – в то время как до сих пор все ценности и идеалы воздвигались или при знакомстве с физикой или в противоречии с ней. А потому: да здравствует физика! И еще больше да здравствует та сила, которая принуждает нас обратиться к ней – наше чистосердечие!
Скупость природы. – Почему природа оказалась такой скупой по отношению к людям? Почему она не одарила людей способностью светиться – одних больше, других меньше, сообразно с тем запасом внутреннего света, которым каждый обладает? Почему великие люди при своем восходе и закате не представляют такого прекрасного и законченного зрелища, как солнце? Сколько двусмысленностей избежала бы тогда людская жизнь.
"Человечество" будущего. – Когда я смотрю на наш век глазами давно сошедших со сцены поколений, то самым замечательным свойством у современного человека мне кажется его особенная добродетель и болезнь, именуемая "историческим смыслом". Явление это представляется мне накипью на чем-то совершенно новом и чуждом в истории: если бы оно просуществовало в своем зачаточном состоянии еще несколько столетий, то из него в конце концов могло бы выйти замечательное растение, обладающее таким чудным ароматом, благодаря которому на нашей старой земле жилось бы лучше, чем до сих пор. Мы, люди настоящей эпохи, только что начинаем сплетать – звено за звеном цепь будущего, очень могучего чувства, – едва сознавая свою работу. А нам кажется, что дело идет не о новом чувстве, а об истощении всех старых чувств, – историческое чувство все еще является таким бедным и холодным; многих от него озноб охватывает, и они, благодаря ему, сами становятся и беднее, и холоднее, другим оно кажется признаком подкрадывающейся старости, и вся наша планета представляется им в виде тяжелобольного человека, который для того, чтобы забыть о своем настоящем положении, пишет историю своей юности. И действительно, новое чувство окрашено в такие тоны; всякий, кто умеет прочувствовать историю всего человечества как свою собственную историю , ощущает в процессе этого чудовищного обобщения всю печаль больного, мечтающего о здоровье, старца, вспоминающего о грезах своей юности, влюбленного, лишенного предмета страсти, мученика, разочаровавшегося в своем идеале, героя, который вечером в день битвы видит, что эта битва ничего не решила, а принесла ему только раны и смерть друга. Но перенести, чувствовать себя в силах переносить всю эту громаду всякой печали и все еще оставаться героем, который при наступлении второго дня битвы приветствует и утреннюю зарю, и счастье свое, как человек, вокруг которого развертывается горизонт тысячелетий, как наследник всего того благородства, которое осталось от духа минувших веков, как самый благородный из всех родовитых людей и в то же время первенец нового благородного сословия, какового не видела и о каковом не мечтала ни одна из прежних эпох; взять все это новое и старое в жизни, все эти надежды, потери, завоевания и победы человечества; наконец, хранить все это в одной душе и втиснуть в одно чувство – это такая операция, которая должна дать счастье, еще неизведанное человеком, – божественное счастье, полное силы и любви, полное слез и смеха, счастье, которое, подобно вечернему солнцу, когда оно удаляется из своего необозримого царства и погружается в море, чувствует все богатство свое при виде бедного рыбака, подгоняющего свою лодку золотым веслом! Вот это божественное счастье и было бы тогда человечеством.
Стремление к страданию и сострадательные люди. – Разве нормально быть прежде всего сострадательным? Да и полезно ли ваше сострадание для людей страждущих? Но оставим на минутку первый вопрос в стороне. – Все глубочайшие личные наши страдания остаются непонятными и недоступными для всех остальных людей; все эти страдания скрываем мы и от самого близкого нам человека даже в том случае, если едим с ним из одной чашки. Но всюду, где посторонние замечают в нас людей страждущих, страдание наше описывается в плоских выражениях. Сущность сострадания, как аффекта, в том именно и состоит, что оно лишает чужое горе всех его индивидуальных свойств: "благодетели" наши приуменьшают нашу ценность и силу нашей воли гораздо значительнее, чем наши враги. У большинства благодетелей кроется что-то возмутительное в той интеллектуальной легкости, с которой сострадающий вам человек играет вашей судьбой: он ничего не знает о целом ряде переплетающихся событий и состояний, которые для меня или для тебя называются несчастьем!