И тогда-то в чьей-то светлой голове родилась идея: заполнить дыру проката так называемыми "трофейными" фильмами. Под Берлином мы захватили кинохранилище с огромным количеством фильмов - всех стран и народов. Так что по справедливости эти фильмы трофейными не были. Их экземпляры имелись и у нас, в кинохранилище Белых Столбов под Москвой, и порой вывозились оттуда для показа тому же Сталину, которому иные из них нравились гораздо больше советских.
Этот прокатный фокус был подобен тому, как если бы, взяв в качестве трофея экземпляр книжки "Домби и сын", объявили бы трофеем самого Диккенса.
Но тут другое дело: изменено название, срезаны марка студии и имена авторов, и вместо них - всегда неизменная надпись: "Этот фильм взят в качестве трофея после разгрома немецко-фашистских…" А трофеи надо использовать в народном хозяйстве. Не совсем наше идейно-художественное содержание? Но не мы же делали, не мы покупали - а с них, с "немецко-фашистских", что взять? Вот и войну они, наверное, проиграли оттого, что делали такие картины. Однако немецких фильмов среди "трофейных" как раз почти и не было. Разве что знаменитая "Девушка моей мечты" с Марикой Рекк. Тут прокатчики полагались на дремучее незнание зрителем зарубежного кино. В прокат шли фильмы французские, английские, но на 90 %, конечно - американские. И какие!
Сейчас мы, возможно, назвали бы большинство из них средними поделками с приключениями и погонями - но тогда мы и о таких картинах мечтать не могли. Взять хотя бы "Тарзана" в четырех сериях, которым бредила вся страна! А "Багдадский вор" и "Джунгли", а веселые комедии "Петер" и "Маленькая мама"? И "Серенада солнечной долины". Народ начал снова штурмовать кинотеатры.
Но были и другие картины, которые мы, может, тогда не сразу оценили, как следовало бы, - однако нам повезло их увидеть, а увиденное настоящее не уходит без следа. Я тогда не мог понять почему - но эти фильмы глубже всяких комедий и вестернов оседали в моем мальчишеском подсознании и сильнее не отпускали.
А это были "Мост Ватерлоо" и "Леди Гамильтон" с актрисой, имя которой я узнал позже, - Вивьен Ли. Позже я узнал и что "Судьба солдата в Америке" - это "Бурные двадцатые", хит, как бы теперь сказали, 1939 года с Джеймсом Кегни в звездной его роли. А "Дилижанс" - одна из лучших работ режиссера Д. Форда с подлинным названием "Путешествие будет опасным".
"Большой вальс", "Гибралтар", "Тупик" У. Уайлера, "Газовый свет" Д. Кьюкора с Ингрид Бергман, "Дама с камелиями" с Гретой Гарбо…
Нарушив все авторские права (как могут быть трофеями фильмы союзников?), Кинопрокат искупил свою вину уже тем, что впервые страна прикоснулась к невиданному ранее мировому кино. И вместе с ней - я.
Я бросил бороться с литературой и начал состязаться с кинематографом. Впечатление от такого кино было столь велико, что побуждало к немедленному самовыражению. Я начал писать сценарии.
Поначалу, естественно, по тому же принципу: посмотрел "Дилижанс", постарался написать что-то похожее, но бросил, потому что посмотрел "Индийскую гробницу". Но к тому времени я уже немножко повзрослел и поумнел. И в своих стараниях стал упорнее. Кроме того, я каким-то чутьем начал понимать, что это такой вид литературной работы, где ничего толком не напишешь, прежде толком не продумав, ибо сценарий - "…не столько пишется, сколько ваяется и строится", как много лет спустя доформулировали мои догадки во ВГИКе. А тогда - я сценариев никогда не читал и, в какой они форме пишутся, не знал. (Впервые узнал, прочитав попавшийся мне в руки "Подвиг разведчика", отдельной книжечкой.) Я писал то, что видел на открывающемся мне в воображении белом прямоугольнике. Вот дорога, вот едет машина, вот разговаривают в ней напряженно два человека, вот машина остановилась, из нее выходит один из них… стоп! нет, появляется только нога в сапоге, потом вторая, ноги уходят, а мы еще не знаем чьи! - и так, конечно, интереснее, потому что, заглянув после в машину, мы увидим то, чего смутно ожидали: второй герой лежит на сиденье убитым. Для меня это была увлекательная игра, и я еще не знал, что она на самом деле называется монтажным мышлением. А диалог - это понятно: как в пьесе, только четче и короче. Теперь случалось, что я дописывал сценарии до конца. Правда, все они получались короткометражками, но этого я еще не научился осознавать.
Своим увлечением я заразил одноклассников, и мы начали писать сценарии на скучных уроках, передавая тетрадку друг другу; это было что-то вроде буриме - я закрутил сюжетный узел, а ты давай его раскручивай. Учись ваять и строить.
От подражательных опусов мы стали потихоньку переходить к более близким нам темам: у нас появились и легкомысленные блондинки Наташи, и строгие брюнетки, комсомолки Галины. И ужасные Геннадии, стиляги, разъезжающие на папиной машине, но в конце концов признающие свои ошибки. В этом была тоже своя подражательность, иногда на грани пародии, но это было ужасно весело, а главное - весело от мысли, что сочиняем мы то, что нам нравится, чему готовы учиться и чему в дальнейшем посвятим жизнь. Правда, мои соавторы в кино не пошли: они оказались для этого слишком серьезными людьми. Но, встречаясь иногда, мы ностальгически вспоминаем прошлое и смеемся над нашими сценарными опытами, удивительно, целыми фрагментами, застрявшими в голове:
"ГЕННАДИЙ: А мне плевать на ваши комсомольские собрания!
ГАЛИНА: Ты… ты говоришь как фашист! (Убегает.)
НАТАША: А я еще дружила с тобой… Не хочу тебя видеть, слышишь? Не хочу! (Убегает тоже.)"
(Самое смешное, что эти наши тексты были не так уж далеки от текстов, звучавших в "настоящих" фильмах.)
А потом был на экранах разгул потрясающего итальянского неореализма (я помню, как мы с приятелем восторженно толкали друг друга в бок, глядя немую, только с постукиванием молоточка по картинной раме, сцену возвращения Лючии Бозе к Рафу Валлоне, художнику, в фильме "Рим, 11 часов"). Прорываясь на фестивали и закрытые просмотры, удавалось поглядеть и другие заграничные фильмы. Стали мелькать они и в прокате. Да и наше кино, пережив смутные времена, доросло к концу 50-х годов до картин "Летят журавли" и "Дом, в котором я живу", после чего о нем стало можно снова говорить всерьез.
Но к этому времени и моя жизненная дорога в кино была уже всерьез определена.
Повесть о неизвестном актере
Сценарий написан в соавторстве с Александром Зархи
1
Пал Палыч последнее время редко виделся с человеком, которого сейчас хоронили на маленьком, тесном кладбище. Он встречал его порой в Доме ветеранов сцены, куда приезжал навещать свою бывшую жену. Высокий старик в очках с толстыми стеклами, неправдоподобно укрупняющими глаза, еще год назад суетился в вестибюле, расклеивая объявления о мероприятиях, ругался с персоналом, не любил сидеть в комнате и всегда был на виду. Теперь он умер - тихо и естественно, как, впрочем, умирали все в этом доме, и похороны были такие же тихие, без рыданий и долгих надгробных речей. Пал Палыч стоял в сторонке, менее других причастный к происходящему, и смотрел, как мимо движется очередь стариков и старушек, одетых опрятно и старомодно, - чтобы бросить традиционную горстку земли. Делали они это по-разному, и все несколько театрально - но это было не позой, а существом, ибо артист всегда останется артистом. Мария Бенедиктовна тоже бросила свою горстку, приопустившись на колено, и всплакнула. Пал Палыч подошел последним и, бросая землю, увидел край гроба, обитого веселенькой, голубой с оборками материей.
Потом все медленно шли обратно по аллее, к воротам, и Мария Бенедиктовна, совершенно уже успокоившаяся, говорила своим резковатым, мало изменившимся с молодости голосом:
- Так вот и тает наш выпуск… Коля ушел… остались ты, да я, да кто еще?
- А Миша Тверской? - сказал Пал Палыч. - В прошлом сезоне Макбета сыграл.
- Ну - он далеко, в Москве… Ах, Коля тоже был бесподобный Макбет! Помнишь, в Астрахани, в двадцать девятом году?.. В наши свадебные гастроли!
- Ты путаешь, Маша, - возразил Пал Палыч. - После свадьбы мы играли в Саратове. А в Астрахани играли - это уже когда родился Вадим.
В другое время Мария Бенедиктовна, может, поспорила бы, но сейчас спорить показалось ей бестактным, и она просто вздохнула.
- Летит время. Вадим мне что-то давно не писал… Он опять уезжает - в свое Марокко?
- На сей раз - в Браззавиль, - сказал Пал Палыч.
- Это где ж такое? - удивилась Мария Бенедиктовна.
- Далеко, Маша. В Центральной Африке.
- Боже мой, и жарища, наверное, в этой Центральной Африке!
Они остановились у ворот, Марии Бенедиктовне нужно было направо, к похоронному автобусу, поджидавшему близких покойного, Пал Палычу - налево, к вокзалу.
- Вот привезет Вадим Катеньку, - сказала Мария Бенедиктовна, - милости прошу десятого к нам на премьеру! Мы ставим "Виндзорских насмешниц", чудесный режиссер. Из Тобольска!.. Только непременно - с Катенькой, я по ней очень соскучилась.
- Непременно, - ответил Пал Палыч, хотя знал, что ни внучка Катенька, ни сын Вадим, ни он сам уже давно не были для жены главным в ее жизни. Поселившись в Доме ветеранов, Мария Бенедиктовна прочно, самоотреченно и фанатично зажила его делами и заботами. Но так ей было лучше, а раз лучше - значит необходимо, и Пал Палыч это понимал.
Он улыбнулся ей на прощание - ободряюще, и она улыбнулась ему, давая независимой своей улыбкой понять, что в ободрении не нуждается, а ее уже звали от автобуса коллеги, и Пал Палыч, наклонившись, поцеловал жене руку - маленькую, сухую, никогда не знавшую привычной женской работы. И заторопился к вокзалу - во-первых, потому, что поезд отбывал скоро, а во-вторых, для того, чтобы быстрее уйти от длинной ограды, за которой чернели кресты и памятники: он не любил и избегал всего, что напоминало о старости, вечере и смерти.
Пал Палыч работал в театре, который был достопримечательностью и гордостью Белореченска, но обслуживал не столько сам маленький город, сколько окружавший его район. Поэтому большую часть времени труппа проводила в разъездах.
Вместе со всеми Пал Палыч трясся в автобусе многие сотни километров, вытаскивал машину из грязи в осеннюю распутицу, держал в пути на руках хрупкие предметы реквизита, помогал разгружать декорации с грузовика. Он играл в заводских и колхозных клубах, где сцена не позволяла развернуться фантазии режиссера, играл на стройках, в пионерлагерях, на баржах и просто - под открытым небом, на площадке грузовика, заменявшей сцену.
Ветер трепал билетные книжки у кассира, иногда сдувал реквизитную скатерть со стола, и зрители весело гонялись на ней вместе с актерами.
Он гримировался в диспетчерской железнодорожного узла, в вагончике полевого стана, ночевал в школе, на сеновале; часами ждал на маленьких разъездах проходящего поезда - это было трудно, но привычно, и тем милее казался родной Белореченск, когда заляпанный автобус возвращался на его улицы, останавливаясь то возле одного, то возле другого дома. Усталые актеры и актрисы с чемоданчиками выбирались из автобуса и скрывались в подъездах и за калитками. А автобус, постепенно пустея, приближался к центральной площади, где стояло старинное здание, и афиша у театрального подъезда уже объявляла, что вечером состоится очередной спектакль.
В тот вечер шел "Егор Булычев". За кулисами, тесными и полутемными, происходила обычная деловая толкотня: готовили реквизит для следующего акта, спешно подшивали платье молоденькой актрисе, браня при этом какую-то Светильникову, которая не вовремя уехала на кинопробу в Свердловск и заставила делать срочный ввод. Ждали выхода или пережидали паузу актеры, занятые в спектакле; робко жались у перил лестницы проникшие в святая святых девушки с цветами. Одна из них протянула букетик молодому актеру, игравшему в спектакле Звонцова. Тот принял букет небрежно, но с видимым удовольствием, выслушал застенчивые комплименты и, стрельнув у кого-то сигарету, направился по коридору к своей уборной.
Здесь топтался в растерянности немолодой, низенький помощник режиссера, которого в труппе все звали запросто - Гришей.
- Ты, Петя, это… погоди… - остановил он актера - Там у Палыча - разговор… - и Гриша жестом и гримасой досказал, что разговор, судя по всему, непредвиденный и нежелательный.
- Ему же сейчас - на сцену, - сказал Петя.
- Вот я и дежурю, - озабоченно молвил Гриша.
Из-за двери и вправду слышались неразборчивые, но громкие голоса.
- А я отвечаю - нет! - кричал Пал Палыч, уже в костюме и гриме Трубача, и, заглядывая в зеркало, взволнованно поправлял отклеивающийся ус. - И не желаю больше спорить на сей предмет - надоело!
Сын Пал Палыча Вадим - элегантный, коротко стриженный - стоял посреди комнаты, курил и говорил, негромко, сдержанно:
- Я уже третий день здесь, отец…
- Так улетай - чего тебе еще нужно? Привез Катеньку - и отправляйся в свою Урунди-Бурунди…
- …и третий день, - переждав ответ, продолжал Вадим, - тщетно пытаюсь понять хотя бы логику твоих возражений…
- Нету ее, нету никакой логики!.. - Пал Палыч воздел на себя огромную медную трубу, проверил звучание. Вадим глядел на него с сожалением.
- Что тебя здесь держит? Если долг - ты свой долг, так сказать, перед зрителем выполнил… на двести процентов. Пора, честное слово, и о себе подумать, и о нас…
- Слушай! Уйди… Оставь меня в покое, умоляю! - воскликнул Пал Палыч. - Мой долг - не экспорт-импорт, я его на проценты не считаю!
Пал Палыч уже мало думал о предмете их разговора - он с тревогой чувствовал, что настроение, необходимое для сцены, ускользает, растворяется в ненужном озлоблении… А Вадим неторопливо прохаживался по комнате, оставляя за собой пахучие дымные ниточки, и формулировал - убедительно, четко:
- Тем более что от твоего упрямства в первую очередь страдает Катя, которая совсем отвыкла от дома. Ладно - мать, она всегда была эгоисткой, но ты…
- Не смей трогать мать! - закричал, вконец теряя самообладание, Пал Палыч. - Она святая женщина! Петя! - страдальчески простер он руки навстречу молодому актеру, который все же тихонько проскользнул в гримерную к своему столику. - Да что же это, что за напасть? Что за пытка такая! Объясни ты этому мучителю, что у меня сейчас - выход! Выход! - повторил он, вкладывая в это слово всю трепетность своего отношения. - Я роль забыл… - Пал Палыч в сердцах толкнул дверь и чуть не сбил с ног помощника режиссера. - Григорий! Я же просил - посторонних ко мне перед спектаклем не пускать!
- Так ведь… - пробормотал Гриша. - Сын…
- Хоть сам господь бог! - гремел Пал Палыч, удаляясь с трубой в направлении сцены. - Поставить солдат с саблями наголо! Роту!.. Батальон!
Петя, разгримировываясь, с любопытством поглядывал на Вадима.
- А я вначале подумал, вы - автор, - сказал он.
- Какой еще автор?
- Который для Пал Палыча пьесу пишет. Верещагин. Редактор нашей газеты.
Вадим с удивлением уставился на Петю.
- Вы не знали? Говорят, хорошая пьеса. Из театральной жизни, у Пал Палыча там - главная роль…
- Редактор районного органа?.. Пьесу? - Вадим усмехнулся. - И вы всерьез верите, что - хорошую?
- А что? - с простодушием отозвался Петя. Но в его живых глазах уже поблескивали и обида и неприязнь к этому покровительственному, отутюженному человеку. - Нас еще в школе учили: для актера главное - наив и вера.
- Это - в ваши годы, молодой человек! А в его… Просто блажь какая-то! - снова заговорил Вадим об отце и опять заходил по комнате. - Сидеть здесь третий десяток лет, имея возможность играть в столичном театре, - это, знаете ли, не наив, это…
- А! Вот вы о чем, - догадался Петя и убежденно мотнул головой: - Нет, Палыч никуда не поедет.
- Почему? - воскликнул Вадим. - Объясните - почему?
- Не поедет - и все! - весело ответил Петя. - Потому что без Палыча - театра нет. Он у нас вроде как девиз. Или герб! Как же - без Пал Палыча? Вон, - кивнул Петя на приоткрытую дверь, откуда донеслись аплодисменты. - Слышите?
Вадим раздраженно дернул плечом и вышел из уборной.
Он проследовал по лабиринту темных коридоров, столкнулся с кем-то, спешившим куда-то, сердито отбросил ногой какие-то картонные колокола… Из-за пыльной занавески пробивался свет и слышались поставленные голоса. Вадим выглянул и увидел зал - маленький, заполненный зрителями наполовину, увидел клеенчатые спинки пустых кресел, трещины на протекавшем потолке и - сцену, ярко освещенную и оттого нарядную.
На сцене бушевал Егор Булычев и кричал свое знаменитое "Глуши, Гаврило…".
А в зале, в первом ряду, сидела девочка лет двенадцати и смотрела на сцену большими, внимательными глазами, и руки держала сложенными - словно для того, чтобы раньше и громче всех зааплодировать актеру, который стоял напротив Булычева с трубой и дул в нее гулко, торжественно и самозабвенно.
- Не пойму, - говорил Пал Палыч, а со стены, с фотографии в рамке благовоспитанно жмурился мальчик с челочкой, в матроске с отложным воротничком. - Он ведь полмира исколесил, видел и человеческое горе, и радость… Откуда же такая черствость, такая глухота душевная? Это что? - посмотрел Пал Палыч на собеседника. - Это и есть - новая формация? Вы ведь не такой…
Собеседник Пал Палыча, Виктор Ильич Верещагин, человек тридцати двух лет, в очках и кожаной куртке, улыбнулся короткой, сдержанной улыбкой, как улыбаются люди, понимающие с полслова и на две фразы вперед.
- Я другого не пойму, - сказал он, рассматривая фотографию рядом, где, одетые по моде двадцатых годов, улыбались в объектив двое юношей и одна девушка. - Откуда у нашего Вадима такая неприязнь к матери?
- Я вам не рассказывал? - Пал Палыч вздохнул и тоже перешел к этой фотографии. - Меня оставляли в Москве, меня и вот - Мишу Тверского, - показал он, - слыхали, конечно? Он теперь - величина, юбилей скоро… А Маша - не устроилась, получила приглашение в Саратов, ну и я - махнул за ней… В Саратове ей тоже не улыбнулось, мы скитались, вначале вместе, потом - порознь, пока Маша не осела в Омске, а я - здесь… Вот Вадим и считает ее в чем-то виноватой, а в чем, собственно? Что человеку не повезло?.. Говорит - я ради нее предал карьеру… - Пал Палыч пожал плечами. - Почему предал? И что считать карьерой?.. Как по-вашему, по-нынешнему: разве я что-нибудь предал?
Верещагин смотрел на Пал Палыча пытливо и слушал с интересом.
- А вы сами как думаете?
- А я не думаю, - помолчав, ответил Пал Палыч. - Я здесь людям нужен и не хочу гадать, что было ошибкой, а что - нет.
Он проводил гостя в переднюю, помог снять с вешалки пальто.
- Только вы, пожалуй, в пьесу это не тяните, Виктор Ильич, - бог с ним! Мало что в жизни было - пишите о том, что всем интереснее, и про концерт у зимовщиков, на Святом Лаврентии - я вам нынче рассказывал - обязательно!.. Катенька! - засуетился Пал Палыч, открывая затрезвонившую дверь.