Многое сохранилось лишь в виде случайных заметок на полях чужих работ вроде такой: "Никаких трех штилей не существовало. Ломоносов их выдумал" (39). В двух фразах основа целой концепции, никак более не выраженной! Но еще чаще идеи Сидорова сохранились в работах других авторов. В. В. Виноградов сказал о нем: "Сидоров – автор очень многих идей, но большая часть разошлась по рукам, в чужих диссертациях" (83). А другие "отцы-основатели" МФШ, у которых, особенно у Аванесова и Кузнецова, публикаций в итоге оказалось немало, прямо указывали на Сидорова как источник идей многих из них. Вот свидетельство Аванесова: "Владимир Николаевич. делал на кафедре доклад, который остался неопубликованным, впрочем, идеи этого доклада я использовал в своих "Очерках русской диалектологии"" (18). Особо следует сказать о понятии гиперфонемы, уже упоминавшемся. Это понятие – одно из ключевых в фонологической концепции школы (отвлекаюсь сейчас от того, что его значения в разных публикациях школы могут несколько различаться). Кто его придумал? В статье, впервые изданной в 1941 г., Кузнецов писал: "В кругах московских лингвистов уже около 10 лет в этом значении употребляется термин гиперфонема, введенный впервые, если не ошибаюсь, В. Н. Сидоровым, но не получивший до сих пор отражения в печати". Подтвердил приоритет Сидорова и А. А. Реформатский, называя гиперфонему "понятием, выдвинутым В. Н. Сидоровым, но печатно им не сформулированным". С. А. Крылов, специально изучивший историю данного термина, отмечает, что Кузнецов и Реформатский пользовались этим термином в публикациях неоднократно, но у Сидорова он зафиксирован только в одном устном выступлении, записанном на магнитофон и посмертно изданном. И не будь приведенных здесь указаний, никто бы не связывал введение данного понятия в концепцию школы с именем Сидорова.
Если Сидоров всё же что-то писал, то чаще с соавторами. Свидетельство Реформатского: "Володя постоянно нуждался в ком-то, кто был бы его соавтором, толкал бы его, раскачивал" (21). Другой автор книги о Сидорове: "Основные фонологические работы его написаны в соавторстве с другими лингвистами, что затрудняет вычленение точки зрения самого Владимира Николаевича. Однако, зная его, можно быть уверенным, что он был активным и часто ведущим началом в разработке взглядов, изложенных в этих статьях" (128).
Такой яркий ученый закономерно превратился в мифическую фигуру, что тоже зафиксировано в сборнике. Один специалист по английскому языку заявил: "Но Сидоров же совершенно мифическая фигура! Он же ничего не написал" (120). Как всегда в мифе, нечто реальное утрируется и доводится до совершенства. Другое проявление того же мифа о Сидорове – слишком резкая оценка С. Б. Берн-штейна: "Это блестящий был человек – ничего не сделано, хотя было очень много надежд" (77). Публикации, и не только в соавторстве, у него были, но почти до смерти у него была лишь одна половина монографии (другую написал Аванесов). Потом ученики еще при жизни автора собрали имевшиеся его тексты и издали в виде двух монографий (одна из них вышла уже посмертно). То же было и с ученой степе-нью. "Когда ему сказали, что нужно бы подготовить список работ для присуждения степени доктора по совокупности работ, он сказал, что на всякую ерунду у него нет времени, и он заниматься этим не будет. В конце концов, этим занялись его друзья, и степень доктора филологических наук ему была присвоена" (25).
Представляется, что многими чертами характера Сидоров напоминал Бахтина. К сожалению, у них было и много общего в судьбе: Сидоров в 1934–1939 гг. единственным из основателей МФШ также побывал в тюрьме и ссылке (а в отличие от Бахтина и в лагере, хотя недолго), пострадав по одному делу с Виноградовым. Ему, впрочем, удалось вернуться в Москву и снова занять место в кружке, который в отличие от кружка Бахтина сумел просуществовать несколько десятилетий вплоть до кончины его участников. И роль Сидорова была сходна с ролью Бахтина в его круге. А многие идеи, связанные для нас с именами Аванесова, Кузнецова и Реформатского (разумеется, от-нюдь не "фиктивных авторов"), были придуманы Сидоровым. Но доводили их до печатного вида его друзья.
Что касается Сухотина, то именно он, а не Реформатский вел курс введения в языкознание во второй половине 30-х гг. в МГПИ, центре данной школы тех лет. И вероятно, в знаменитом учебнике по данному предмету, написанном его другом Реформатским уже после войны, нашли отражение также идеи и материалы курса Сухотина.
Итак, разграничение авторства – вопрос весьма сложный не толь-ко в отношении круга Бахтина. Могут быть самые разные ситуации. Вот еще один пример, происходивший непосредственно на моих глазах. Один ученый, работавший над книгой, обнаружил, что один из написанных ее фрагментов не ложится в общую структуру. В то же время этот кусок был близок по тематике к тому, чем занималась его жена. Он подарил его жене, попросив опубликовать под ее именем как статью, что было осуществлено.
Вопросы соавторства также требуют к себе внимания. Редко когда соавторы абсолютно равноправны по своим функциям. Обычно они либо делят между собой разделы или виды работы, либо, если действительно пишут вместе, играют не одинаковую роль. Позволю воспользоваться примером из литературы, а не из науки. Один из наиболее известных примеров постоянного соавторства в отечественной литературе – Илья Ильф и Евгений Петров, о которых существует немало воспоминаний. Вот что вспоминал один из мемуаристов: "Писал, точнее, записывал, Евгений Петров: у него был более четкий почерк. А Ильф сидел рядом или расхаживал по комнате" [Эрлих 1960: 86]. Чем не Бахтин, диктующий Волошинову? И только в почерке ли тут дело? Можно предполагать, что "ударные места" общих сочинений в основном принадлежали Ильфу, а ответственным за их компоновку и формирование текста был Петров. Это предположение подтверждает и анализ того, что они написали по отдельности. У Ильфа – "Записные книжки", блестящие, но по самому своему жанру состоящие из фрагментов. У Петрова – вполне законченные тексты, но менее интересные, чем написанные им в соавторстве. Правда, "Одноэтажная Америка" писалась в силу вынужденных обстоятельств (болезни Ильфа) по отдельности, каждый из авторов писал по общему плану часть глав. Но, во-первых, к тому времени оба автора уже имели большой опыт работы, во-вторых, это путевые очерки, где каждая глава – тоже в некотором смысле отдельный фрагмент. И, как вспоминает тот же мемуарист, участвовавший в разборке архива обоих писателей, после Ильфа осталось много блестящих и разрозненных фрагментов (совсем как у Бахтина!), а "среди бумаг Петрова не было найдено никаких следов творческой лаборатории" [Эрлих 1960: 138]. Тем не менее никто не считает Петрова фиктивным автором.
А теперь вернусь к кругу Бахтина. В первом экскурсе уже отмечалось, с каким трудом Бахтин умел доводить свои яркие идеи до уровня связного текста. Фрагментов, набросков, подготовительных материалов гораздо больше. И дело здесь, вероятно, не только в его действительно непростых взаимоотношениях с властью, к чему сейчас у нас обычно принято все сводить в связи с Михаилом Михайловичем. Тип автора набросков не так уж редок. Соссюр, опубликовав книгу в возрасте 21 года и защитив диссертацию (не совпадающую по теме с книгой) в возрасте 22 лет, за три с лишним последующих десятилетия издал лишь несколько статей и некоторое число заметок и рецензий, много писал "в стол" и не мог почти ничего закончить. Бахтин за долгую жизнь завершил две книги (была ли полностью завершена исчезнувшая книга о Гёте, мы все-таки не знаем), обе, правда, в двух вариантах (если в случае Рабле считать первым вариантом диссертацию), законченных статей большого обьема также очень немного (из них "Слово в романе" приближается по обьему к книге). А фрагментарность его сочинений несомненна, особенно в саранский период, см. шестую главу.
Все, что известно о возможных соавторах Бахтина, не дает возможности говорить о них как об ученых того же склада. Медведев, безусловно, работал иначе, быстро и легко. Труднее говорить о Волошинове, творческая лаборатория которого пока не исследована. Но все тексты волошиновского цикла (а их за короткое время вышло не так мало) свидетельствуют об их законченности и связности. Особый, конечно, вопрос – две первоначально разные части МФЯ, но и они довольно остроумно соединены между собой. Правда, в третьей главе я фиксирую некоторые нестыковки и между первой и второй частью, возможно, также обьясняемые разным временем написания. Почему не предположить, что роль Бахтина могла в некоторых случаях соответствовать роли Ильфа при Петрове – Волошинове? Или же роли Сидорова в Московской фонологической школе?
Выше говорилось, что слова Елены Александровны о "диктовке" не обязательно значат, что Волошинов записывал слово в слово то, что говорил Бахтин (не говоря уже о том, что нет данных о "диктовке" всей книги). Посторонний наблюдатель, вероятно, мог бы ска-зать и про то, что Ильф "диктовал" книги и рассказы Петрову. Роль Волошинова могла быть при этом двоякой. Во-первых, в отличие от Бахтина он имел лингвистическое образование, его возможную роль "образованного филолога" в тандеме признает и В. В. Иванов. Знание лингвистической литературы (в отличие от философской) могло идти как раз от Волошинова. Во-вторых, Бахтину, как всегда, было трудно формировать из "руководящих мыслей" связный, законченный текст, а Волошинов делал его с учетом фрагментарных идей лидера кружка.
Возможно, так же работали и Бахтин с Медведевым, только там содружество, по-видимому, просуществовало совсем недолго. Медведев был переполнен своими идеями. И можно поставить и еще один вопрос, который никогда не ставится и может показаться еретическим. А не были ли таким же коллективным текстом и "Проблемы творчества Достоевского"? Есть данные о том, что какая-то основа этой книги уже существовала еще в Витебске, не позже 1922 г.. Вполне вероятно, что книга долго имела вид незаконченных фрагментов. Однако окончательный вид она приобрела незадолго до издания, что ясно хотя бы из обстоятельного анализа вышедшей во второй половине 20-х гг. литературы. Может быть, и здесь друзья как-то помогли Михаилу Михайловичу довести рукопись до окончательного вида? Здесь, разумеется, наиболее вероятна по-мощь профессиональных литературоведов Л. В. Пумпянского и П. Н. Медведева.
Члены кружка, возглавлявшегося Бахтиным, хорошо дополняли друг друга по специализации (это особо отмечалось на конференции в Шеффилде). Сходные идеи они развивали на разном материале. Про-фессиональным лингвистом там был только Волошинов. Поэтому развитие "общей концепции языка и речевого произведения" не могло проходить без его участия. И трудно предполагать, что его роль была "подставной ролью марксиста" в антимарксистской книге. Главная проблематика МФЯ не была связана с марксизмом ни в позитивном, ни в негативном плане. Общая концепция, разрабатывавшаяся в первую очередь Бахтиным, применялась к лингвистическому материалу вместе с Волошиновым, которому, вероятно, принадлежит основная часть текста книги.
Эта гипотеза вполне согласуется и с последующими оценками самого Бахтина, который считал, что его концепция изложена у Во-лошинова и Медведева "без достаточной полноты и не всегда вразумительно" (что, особенно в отношении МФЯ, не лишено основания). Поэтому он и не мог брать на себя ответственность за разработку этой концепции его соавторами в полном виде, а сами книги он, весьма вероятно, не сохранил в своей библиотеке. Вряд ли это недовольство было связано только с вопросами марксизма, хотя, вероятно, и с ними тоже. Тем не менее развитие концепции в "Проблемах речевых жанров" и других более поздних работах Бахтина несомненно, что он сам признавал в письме Кожинову.
Итак, мне представляется, что текст МФЯ и других работ воло-шиновского цикла, вероятно, написан Волошиновым с учетом идей, формулировок, иногда, может быть, фраз и фрагментов, придуманных Бахтиным, и на основе общей концепции всего его круга. За общую концепцию в дальнейшем, в том числе после смерти Волошино-ва, Бахтин брал на себя ответственность, а за детали ее разработки в волошиновском цикле – нет.
Экскурс 3
О ЯПОНСКИХ ФОРМАХ ВЕЖЛИВОСТИ
В статье "Слово в жизни и слово в поэзии" говорится: "Первым определяющим форму моментом содержания является ценностный ранг изображаемого события и его носителя – героя (назван он или не назван), взятый в строгой корреляции к рангу творящего и созерцающего. Здесь имеет место двустороннее отношение, как и в правовой и политической жизни: господин – раб, владыка – подданный, товарищ – товарищ и т. п. Основной тон стиля высказывания определяется, таким образом, прежде всего тем, о ком идет речь и в каком отношении он находится к говорящему: стоит ли он выше, ниже или наравне с ним на ступенях социальной иерархии" (78). И далее: "Некоторые языки, в особенности японский, обладают богатым и разнообразным арсеналом специфических лексических и грамматических форм, которые употребляются в строгой зависимости от ранга героя высказывания (этикет в языке). Мы можем сказать: то, что для японца является вопросом грамматики, для нас является уже вопросом стиля" (79).
Ниже в той же статье написано: "Вторым определяющим стиль моментом взаимоотношения героя и творца является степень их близости друг к другу. Эта сторона во всех языках имеет и непосредственное грамматическое выражение: первое, второе и третье лицо и меняющаяся структура фразы в зависимости от того, кто является ее субьектом ("я", "ты" или "он")… В некоторых языках чисто грамматические формы способны еще более гибко передавать нюансы социального взаимоотношения говорящих и различные степени их близости" (79–80). В последнем случае говорится о формах инклюзива ("мы с тобой") и эксклюзива ("мы без тебя"), формах двойственного и тройственного числа; японский язык в связи с этим не упоминается, а говорится о "некоторых австралийских языках" (80). Также говорится о том, что в европейских языках такие отношения выражаются не в грамматике, а "в стиле и в интонации высказывания" (80).
Приведенный выше фрагмент статьи не мог меня не заинтересо-вать, потому что система так называемых японских форм вежливости (по-японски кэйго) была предметом моих специальных исследований. Этой проблеме посвящены моя кандидатская диссертация [Алпатов 1971] и основанная на ней монография [Алпатов 1973]. Писал я об этих вопросах и позже [Алпатов 1988: 54–68; 2003б: 71–89].
Данная система хорошо известна специалистам по японскому языку и описывалась многократно, хотя на разном уровне точности. Гораздо реже о ней вспоминают лингвисты-теоретики. Статья "Слово в жизни и слово в поэзии" (1926), кажется, представляет собой самый ранний пример ее упоминания в нашей стране за пределами японистики.
Ясно, что никто из круга Бахтина не занимался японским языком. Обращение к данным этого языка сопровождено в статье сноской на два сочинения на немецком языке: "См. Humboldt W. Kawi-Werk. II, 335, и в учебнике японского языка: Hofmann I. V. Japan Sprachlehre. S. 75" (79). Имя Вильгельма фон Гумбольдта упомянуто и в связи с фактами австралийских языков. Единственный раз во всем волоши-новском цикле дана прямая ссылка на великого немецкого ученого. Однако в упомянутой книге Гумбольдта среди языков, которыми он занимался, вовсе нет японского. Во времена Гумбольдта этот язык в Европе не изучался: Япония была закрытой страной, материал не был доступен, а описания японского языка ограничивались сочинениями португальских миссионеров начала XVII в. Может быть, имеется в виду не японский, а яванский старописьменный язык (кави), которым Гумбольдт действительно занимался и в котором также действительно есть сложная система выражения иерархических отношений.
Однако во второй ссылке речь, безусловно, идет о японском языке. С ней также не все ясно. Японист с такой фамилией и такими инициалами мне неизвестен, а в московских библиотеках его сочинений нет. Но в 70-е гг. XIX в. в Германии работал всего один японист, основатель изучения японского языка в этой стране в период после открытия Японии. У него была фамилия, отличавшаяся от приведенной в статье одной буквой, но другие инициалы: J.J. Hoffmann. Он в эти годы действительно выпустил учебник японского языка и на немецком и на английском языке, в Москве (во ВГБИЛ) есть, однако, лишь английский вариант. Очевидно, что в статье речь идет о немецком варианте того же учебника.
Впрочем, ссылки брались, надо думать, из вторых рук. В одном из докладов на конференции "В отсутствие мастера: неизвестный круг Бахтина" (Шеффилд, октябрь 1999) прямо говорилось о том, что все данные статьи об "экзотических" языках вместе со ссылками взяты из книги. Я уже упоминал, что ссылки на Кассирера и использование его идей встречаются и у самого Бахтина, и у его круга. Данная книга по другим поводам упоминается в МФЯ (223, 241), а ее историографическая часть названа "единственным пока солидным очерком философии языка" (259), что фактически было неверно.
Это обьясняет и то, что в статье дана ссылка не на какую-нибудь русскую работу, хотя описания японского языка по-русски к 1926 г. уже были, и не на английскую, хотя на этом языке их выходило больше всего, а на сильно устаревший немецкий учебник. Э. Кассиреру естественно было использовать работу на родном языке, а таких было тогда немного. Германия тогда была в области японистики далеко не передовой страной, о чем свидетельствует такой пример. В 1907 г. молодой русский студент С. Г. Елисеев (впоследствии – создатель школ японистики в двух странах – Франции и США) был послан родителями учиться японскому языку в Германию. Пробыв там год, он понял, что теряет время, и перебрался в Японию продолжать обучение.
Замечу, что одним из лучших исследователей японских форм вежливости в отечественной науке был А. А. Холодович, а он, как уже упоминалось, принадлежал к числу знакомых Волошинова. Но познакомились они, скорее всего, уже после выхода данной статьи (в 1926 г. Холодович только кончал университет и еще не работал в ИЛЯЗВ). Работы же Холодовича по японским формам вежливости относятся к гораздо более позднему времени, в основном к 70-м гг.