Волошинов, Бахтин и лингвистика - Владимир Алпатов 23 стр.


Случай с мастеровыми – один из самых элементарных. Но и в более сложных случаях "высказывания без оценки не построишь. Каждое высказывание есть прежде всего оценивающая ориентация" (323). В сложных высказываниях роль интонации падает, но оценка "будет определять выбор и размещение всех основных значащих элементов высказывания" (323). В связи с этим делается еще одно, само по себе опять-таки справедливое замечание по адресу лингвистов: "Установка на абстрактную систему языка и привела к тому, что большинство лингвистов отрывает оценку от значения, считая ее побочным элементом значения" (323). Даже Антон Марти, "давший наиболее тонкий детализированный анализ словесных значений", определяет оценку лишь как "выражение индивидуального отношения говорящего к предмету речи" (323). Но неприемлема и иная крайность у Г. Г. Шпета, помещающего предметное и оценивающее значения "в разные сферы действительности" (324), тогда как эти значения неразрывны: "Предметное значение формируется оценкой. Изменение значения есть, в сущности, всегда переоценка. Слово или возводится в высший ранг, или бывает разжаловано в низший" (324).

Роль оценочных значений в приведенных высказываниях, пожалуй, несколько преувеличивается, но как раз в те годы лингвисты стали довольно активно обращаться к оценочным и экспрессивным значениям, ранее недооценивавшимся; об этом будет говориться в пятой главе в связи с К. Бюлером. Но здесь, как всегда в МФЯ, особо подчеркнут социальный характер языка. В целом же раздел об оценке изложен достаточно бегло; по мнению К. Брандиста, это – самая неудовлетворительная часть книги.

Итак, мы подошли к концу богатой идеями второй части книги, завершаемой рассмотрением вопроса об оценках в языке.

III.5. Теоретические вопросы третьей части МФЯ

III.5.1. МФЯ о синтаксисе

Когда читатель переходит от второй к третьей части МФЯ, он замечает, что, несмотря даже на логический "мостик" в виде первой короткой главки, книга становится во многом иной. Впрочем, такое же чувство, хотя и в несколько меньшей степени, возникает при переходе от первой части книги ко второй. В экскурсе 2 уже приводи-лась гипотеза А. А. Леонтьева, согласно которой две первые части написаны Бахтиным, а третья-Волошиновым. Н. Л. Васильев пишет: "III часть МФЯ выглядит несколько нелогичной в общей концепции книги-и по материалу, и по характеру изложения (преобладание фактографии над теорией), и по понятийному аппарату" [Васильев 1998: 534].

В виде примера Васильев приводит отсутствие в третьей части термина "философия языка". Строго говоря, он там встречается дважды – в самом начале и в самом конце (326; 380), но оба раза в связи с чужими точками зрения. Но совершенно отсутствуют и многие другие ключевые слова двух других частей, особенно первой: "знак", "марксизм" и производные от них. Редко упоминается "идеология". Нерасчлененно-метафорическое "слово" сохраняется лишь в составе устойчивых сочетаний "авторское слово" и "чужое слово", зато неоднократно говорится о слове в обычном лингвистическом смысле. С другой стороны, появляется ключевой термин "Слова в жизни и слова в поэзии" – "герой", отсутствующий в двух первых частях; однако он выступает, пожалуй, лишь в традиционном смысле: как герой художественного произведения.

В то же время можно видеть и сходство между второй и третьей частями книги. Оно заключено и в социологическом подходе к предмету исследования, и в оценках современной лингвистики. Если ключевые слова первой части книги сходят на нет по пути к третьей части, то вводимые во второй части термины "абстрактный обьективизм" и "индивидуалистический субьективизм" в полной мере сохраняются до конца книги; именно с этой точки зрения рассматриваются конкретные работы по несобственно-прямой речи. Нельзя сказать и о значительных стилистических различиях между второй и третьей частями книги. В целом, первая и третья часть максимально непохожи друг на друга, а вторая часть до некоторой степени заполняет промежуток между ними.

Как уже говорилось во второй главе, третья часть писалась отдельно от двух других и в основном раньше их. Лишь на позднем этапе работы над книгой было решено обьединить все вместе. В связи с обьединением двух текстов была дополнительно написана первая, самая короткая глава третьей части МФЯ. Возможно, проводилась еще некоторая терминологическая унификация. Например, в оглавлении работы по чужой речи, приложенном к "Отчету" (как и в самом "Отчете"), нет термина "индивидуалистический субьективизм", а в итоге он есть и во второй, и в третьей части. Но исконная неоднородность текста не исчезла полностью.

Первая глава третьей части "Теория высказывания и проблема синтаксиса" обьединяет две части МФЯ в два этапа: сначала общая теория, о которой говорилось выше, сводится к частному случаю – синтаксической теории, затем, в свою очередь, синтаксическая теория сужается до ее частного случая – проблемы чужой речи. Такая двуэтапность дала возможность кратко рассмотреть промежуточную проблему роли синтаксиса в языке.

По этому вопросу авторы пишут: "На почве традиционных принципов и методов языкознания и особенно на почве абстрактного объективизма, где эти методы и принципы нашли свое наиболее отчетливое и последовательное выражение, нет продуктивного подхода к проблемам синтаксиса. Все основные категории современного лингвистического мышления, выработанные преимущественно на почве индогерманского (индоевропейского. – В. А.) сравнительного языкознания, насквозь фонетичны и морфологичны. Это мышление, воспитанное на сравнительной фонетике и морфологии, на все остальные явления языка способно смотреть лишь сквозь очки фонетических и морфологических форм. Сквозь эти очки оно пытается взглянуть и на проблемы синтаксиса, что приводит к морфологиза-ции их. Эта скрытая тенденция морфологизировать синтаксическую форму имеет своим следствием то, что в синтаксисе, как нигде в языкознании, господствует схоластическое мышление. Поэтому с синтаксисом дело обстоит чрезвычайно плохо, что открыто признается и большинством представителей индогерманистики" (326).

Данные оценки были справедливы. Отставание синтаксиса, действительно, признававшееся многими, имело две причины. Во-первых, отставание синтаксиса (как и семантики) от фонетики (фонологии) и морфологии обусловливалось большей сложностью объекта, требовавшего более сложных теорий и методов для изучения. Во-вторых, в XIX в. на это еще накладывалось господство сравнительно-исторического метода, основанного на анализе древних письменных текстов разного времени. Сопоставление таких текстов между собой давало немалый материал для фонетических и морфологических реконструкций, но реконструировать синтаксис оказывалось значительно сложнее. Именно в связи с последней причиной и вспоминается (единственный раз в книге) "сравнительное языковедение".

В первой четверти XX в. в мировой лингвистике появилась некоторая тенденция специально обратиться к проблемам синтаксиса. Она нашла отражение за рубежом у упомянутых в МФЯ Т. Калеп-ки и Ш. Балли, а у нас-у А. А. Шахматова и А. М. Пешковского. Впрочем, именно к этим авторам, особенно к Пешковскому, относятся упреки МФЯ в "морфологизации проблем синтаксиса". Затем, однако, синтаксис вновь отошел на периферию лингвистики. В это время (20-Ю-е гг.) приоритетным делом стала разработка новых, структурных методов анализа языка, а вырабатывать методы бывает легче на сравнительно простом материале. И надолго полигоном для отработки новой методики стала даже не фонетика в традиционном смысле, а еще более узкая область – фонология. В меньшей степени эту роль играла морфология, и почти никогда не играл синтаксис. Типичный пример – книга и изданный по-русски ее фрагмент, где говорится о двух видах анализа – фонологическом и морфологическом, а о синтаксисе как бы забывается вообще. Позже, в 50-е гг. дескриптивисты, в том числе и З. Хар-рис, обратились к проблемам синтаксиса. И очень скоро ученик Харриса Ноам Хомский напишет "Синтаксические структуры", ставшие знаком окончания структурной эпохи в лингвистике. Расширение проблематики потребовало не только новых методов, но и новой теории.

В МФЯ о синтаксисе говорится очень кратко. Тем не менее формулировки книги заслуживают внимания: "Из всех форм языка синтаксические формы более всего приближаются к конкретным формам высказывания, к формам конкретных речевых выступлений. Все синтаксические расчленения речи являются расчленением живого тела высказывания и потому с наибольшим трудом поддаются отнесению к абстрактной системе языка. Синтаксические формы конкретнее морфологических и фонетических и теснее связаны с реальными условиями говорения. Поэтому в нашем мышлении живых явлений языка именно синтаксическим формам должен принадлежать примат над морфологическими и фонетическими" (326–327). Формулировки несколько напоминают широко тогда распространенные высказывания Марра и марристов о синтаксисе как "самой существенной части звуковой речи". Однако сходство здесь лишь в критике существующего положения в лингвистике, сущность высказываний различна.

От синтаксиса авторы МФЯ переходят к новой постановке уже дважды поднимавшегося во второй части вопроса о "речевом целом", то есть о связном тексте. Еще раз подчеркивается, что "лингвистическое мышление безнадежно утратило ощущение речевого целого… Ни одна из лингвистических категорий не пригодна для определения целого" (327). И это относится не только к высказываниям, состоящим из многих предложений, но и к самым простым высказываниям из одного слова: "Мы сразу убедимся, если проведем данное слово по всем лингвистическим категориям, что все эти категории определяют слово лишь как возможный элемент речи и не покрывают целого высказывания. Тот плюс, который превращает данное слово в целое высказывание, остается за бортом всех без исключения лингвистических категорий и определений. Доразвив данное слово до законченного предложения со всеми членами (по рецепту "подразумевается"), мы получим простое предложение, а вовсе не высказывание… Лингвистические категории упорно нас тянут от высказывания и его конкретной структуры в абстрактную систему языка" (327–328). Это критическое замечание опять-таки справедливо, однако здесь мы видим лишь констатацию негативной ситуации без какой-либо конкретной положительной программы. Однако спустя много лет в "Проблеме речевых жанров" Бахтин вернется к вопросу о разграничении предложения и высказывания.

Поднят и важный вопрос о структуре высказывания, в том числе о выделении составных частей высказывания – абзацев. Справедливо указано, что "синтаксический состав этих абзацев-чрезвычайно разнообразен: они могут включать в себя от одного слова до большого числа сложных предложений" (328). Следовательно, сущность абзаца не в его формальной структуре. Здесь предвосхищается тематика более поздних исследований по связному тексту, в которых выделяются признаки, позволяющие выделять абзацы как сверхфразовые единства: они могут быть и формальными, и в первую очередь семантическими, связанными с единством темы внутри абзаца и полной или частичной сменой темы при переходе к новому абзацу.

В связи с вопросом об абзацах предложен, хотя очень кратко, и некоторый позитивный подход. Абзацы "в некоторых существенных частях аналогичны репликам диалога. Это – как бы ослабленный и вошедший внутрь монологического высказывания диалог. Ощущение слушателя и читателя и его возможных реакций лежит в основе распадения речи на части, в письменной форме обозначаемые как абзацы" (328). Фиксируются некоторые "классические типы абзацев: вопрос – ответ (когда вопрос ставится самим автором и им же дается ответ), дополнения; предвосхищения возможных возражений; обнаружение в собственной речи кажущихся противоречий и нелепостей и пр. и пр." (328). "Только изучение форм речевого общения и соответствующих форм целых высказываний может пролить свет на систему абзацев и на все аналогичные проблемы" (329).

Данная проблематика здесь рассмотрена крайне бегло, зато в саранских рукописях Бахтина 50-х гг. она станет основной. Там понятие высказывания будет сужено, но в то же время и уточнено, а проблема связи высказывания с диалогом, в том числе внутренним, получит оригинальное решение.

Таким образом, эта короткая главка оказывается очень насыщенной важными проблемами, которые позднее получат развитие в рукописях Бахтина. Заканчивается она "мостиком" к дальнейшим, гораздо более конкретным по проблематике главам книги: ставится проблема чужой речи и ее видов (прямой, косвенной, несобственной прямой речи), указывается на ее малую изученность.

III.5.2. Чужая речь и ее разновидности

Три последующие главы книги (исключая короткий итоговый раздел последней главы) целиком посвящены чужой речи, особенно ее разновидности – несобственной прямой речи. Выделены три аспекта, более или менее совпадающие с делением на три главы. Это общий подход к чужой речи и ее разновидностям, анализ чужой речи в литературных произведениях и, наконец, обзор немецких и французских (в языковом смысле) работ по проблемам чужой, прежде всего несобственно-прямой речи. Последний аспект тесно связывается с общим подходом МФЯ к истории лингвистики: концепция Ш. Балли рассмотрена как образец "абстрактного объективизма", а идеи школы Фосслера (Э. Лерч, Е. Лорк, Г. Лерч) – как типичный "индивидуалистический субьективизм". В духе критики "абстрактного объективизма" дан и негативный анализ взглядов А. М. Пешковского на косвенную речь (343–346); при этом, однако, соответствующий термин не применяется. Рассмотрение всех этих точек зрения иногда в деталях дополняет и конкретизирует историографическую концепцию второй части книги (некоторые примеры приводи-лись выше), но все же мало добавляет к ней нового. Далее я сосре-доточусь не столько на довольно пространном анализе чужих точек зрения в данных трех главах МФЯ, сколько на позитивных идеях авторов МФЯ.

Вторая глава третьей части "Экспозиция проблемы "чужой речи"" начинается с определения чужой речи: "Это речь в речи, высказывание в высказывании, но в то же время это и речь о речи, высказывание о высказывании… Чужое высказывание является не только темой речи: оно может, так сказать, самолично войти в речь и ее синтаксическую конструкцию как особый конструктивный элемент ее. При этом чужая речь сохраняет свою конструктивную и смысловую самостоятельность, не разрушая и речевой ткани принявшего ее контекста. Но, будучи конструктивным элементом авторской речи, входя в нее самолично, чужое высказывание в то же время является и темой авторской речи, входит в ее тематическое единство именно как чужое высказывание, его же самостоятельная тема входит как тема темы чужой речи" (331). Чужая речь, таким образом, связывается с введенным в конце второй части МФЯ понятием темы; противопоставленное же теме понятие значения при этом не ис-пользуется; безусловно, вся данная проблематика характеризуется как чисто речевая. Самостоятельное высказывание другого субьекта, переносясь в авторский контекст, сохраняет "свое предметное содержание и хотя бы рудименты своей языковой целостности и первоначальной конструктивной независимости" (331); с другой стороны, вырабатываются нормы для "частичной ассимиляции" чужого высказывания в авторской речи.

Далее говорится о сходствах и различиях между чужой речью и диалогом. Там и там происходит "реагирование слова на слово" (332). Однако "в диалоге реплики грамматически разобщены и не инкорпорированы в единый контекст. Ведь нет синтаксических форм, конструирующих единство диалога" (332). В то же время взаимосвязь чужой речи и диалога очень важна: "Продуктивное изучение диалога предполагает более глубокое исследование форм передачи чужой речи, ибо в них отражаются основные и константные тенденции активного восприятия чужой речи; а ведь это восприятие является основополагающим и для диалога" (333).

Как везде в МФЯ, подчеркивается социальный характер рассматриваемого явления. Оно, в том числе, может иметь разные формы в разные исторические эпохи: "Язык отражает не субьективно-психологические колебания, а устойчивые социальные взаимоотношения говорящих. В различных языках, в различные эпохи, в различных социальных группах, в различных целевых контекстах преобладает то одна, то другая форма, то одни, то другие модификации этих форм" (334).

Как всегда, противопоставлены "неправильный" и "правильный" подходы к предмету исследования: "Основная ошибка прежних исследователей форм передачи чужой речи заключается в почти полном отрыве ее от передающего контекста. Отсюда и статичность, неподвижность в определении этих форм (эта статичность характерна вообще для всего научного синтаксиса). Между тем истинным предметом исследования должно быть именно динамическое взаимоотношение этих двух величин – передаваемой ("чужой") и передающей ("авторской") речи… Чужая речь и передающий контекст – только термины динамического взаимоотношения. Эта динамика, в свою очередь, отражает динамику социальной взаимоориентации словесно-идеологически общающихся людей (конечно, в существенных и устойчивых тенденциях этого общения)" (335).

После этого авторы начинают подходить к границам между лингвистикой и литературоведением, переходя к "динамике взаимоотношения авторской и чужой речи" в художественном тексте. Эта динамика рассматривается в связи с социально-историческими условиями появления текстов. Выделяются два основных, по мнению авторов, направления такой динамики. Одно из них названо "линем-ным стилем передачи чужой речи" (336), термин заимствован у немецко-швейцарского искусствоведа Г. Вёльфлина. Это направление стремится "блюсти ее (чужой речи. – В.А.) целостность и аутентичность" (335), четко отграничивать от авторской. Языковые характеристики передачи чужой речи могут сильно различаться: полное господство прямой речи в древнерусском и развитая косвенная речь в старофранцузском языке. Но эти характеристики подчинены характеристикам, относящимся к иным областям культуры: склонности авторов к "авторитарному", "догматическому" слову, отсутствию их стремления индивидуализировать чужую речь. Этот стиль признается господствующим в средневековой литературе и в классицизме.

Второе направление – "живописный стиль" передачи чужой речи, характерный для эпохи Возрождения, "особенно во французском языке" (Рабле!), для конца ХУШв. и почти для всего Х1Хв. (337). Он характеризуется и языковыми, и внеязыковыми особенностями. Первые связаны с тем, что "язык вырабатывает способы более тонкого и гибкого внедрения авторского реплицирования и комментирования в чужую речь" (337), то есть языковая грань между авторской и чужой речью становится менее четкой. Наряду с этим отмечаются стремление индивидуализировать речь героев, насыщение этой речи авторским отношением и пр.

Назад Дальше