В сущности - это прозрение, делающее честь чутью историка, хотя ничего такого у Визбора в строчках не прописано. Героический характер, созданный в советскую эпоху и пропагандистски неотделимый от 1917 года, передислоцируется у него в 1941-й. Не Октябрьская революция, а Отечественная война становится тем событием, которое оправдывает существование советского человека.
В этом есть огромный исторический смысл. Революционная идеология и весь мечтательный план коммунизма - не более чем наркоз, под которым народ, униженный бессилием державы в первую мировую войну, должен был подготовиться ко второй, еще более страшной. Из населения сделаться народом, из народа - армией. Это дело смертельное: всеобщая казарма, лагерь как норма жизни, диктатура, деспотия, тоталитарность… Чтобы все это вынести, требуется эйфория. Она и называется коммунизмом. Но дело не в слове. И не в доктрине. Дело в характере, который выковывается для подступающего исторического дела. Визбор слова "коммунизм" не употребляет, о революции - не ведает. Но он чувствует, что тот реальный характер, который он наследует от старших братьев, предназначен для великой задачи, и он ее угадывает, когда говорит: Война.
Поначалу это кажется несколько искусственным, даже театральным: Спасибо вам, ребята, что вы остановили хваленых немецких егерей, что вы воевали и победили. Поначалу Визбор именно как актер вживается в образ фронтовика: в финале фильма "Июльский дождь" - отличный актерский эпизод, хотя чувствуется, что - актерский. Однако, когда читаешь прозу Визбора, собранную вместе, начинаешь понимать, что Отечественная война, которую будущие шестидесятники захватили только краешком детства, становится для них не просто главным эпизодом накрывшей их мировой истории, но драмой, которая может объяснить их появление в реальности.
Только они и впрямь - на краешке. На последнем рубеже эйфорической веры. За мгновение до остановки. Как в буксующем такси: колеса крутятся, счетчик щелкает, время уходит, силы кончаются, а движения нет.
В войну такси, разумеется, отсутствовало. Но было движение: от воронки к воронке. От окопа к окопу. От могилы к могиле. К светлому будущему.
Когда будущее отменяется, а прошлое не простирается дальше ближней памяти, остаются только могилы и воронки. И это счастье. Прошедшее счастье. От которого остается - характер. А потом от характера - строки.
Четверть века назад какой-то солдат повесил на березу винтовку. Четверть века она висела на этой березе. Сталь ствола съела ржавчина, ремень сгнил. Но ложе приклада приросло к березе, стало ее частью, и сквозь этот бывший приклад уже проросли, пробились к солнцу молодые веселые ветки. То, что было орудием войны, стало частью мира, природы. И я тогда подумал, что это и есть - я, мы, мое поколение, выросшее на старых, трудно затягивающихся ранах войны.
Поколение, впитавшее эту память, прошло своим маршрутом меж войнами: от последних выстрелов Отечественной войны и до первых выстрелов, под которые стала распадаться держава.
Поколение пропело свои песни у костров - под треск стреляющих веток.
Поколение успело понять, откуда оно и зачем было создано, прежде, чем огонь угас.
Декабрь 1997
П. Аннинский
Повести
НА СРОК СЛУЖБЫ НЕ ВЛИЯЕТ
Пролог
Вряд ли город Дубна слышал песни в строю. Впрочем, город этот строили не то заключенные, не то пленные немцы. Может быть, они что-то нестройно выкрикивали из репертуара, утвержденного лагерным начальством. Теперь другое время. Теперь пленных немцев нет.
И нам свободно и радостно. Может, потому, что сегодня первый летний день и он - "совершенно случайно" - оказался воскресеньем. Может, потому, что мы обгорели на солнце и на пляже познакомились с двумя девушками, которые выдавали себя за артисток закрытого (только для ответработников и заграницы) цирка. Может, потому, что нет пленных немцев. Может, потому, что мы все шли в гости к академику, а академики, как известно, получают большие деньги, и тот академик, к которому мы шли, возможно (но не обязательно), покормит нас обедом. Может, потому, что все мы были без жен и могли дурачиться сколько нам вздумается.
Я сказал: "Ну-ка, ласточки, давайте прибавим шаг, потому что академик ждет до пяти, а сейчас четыре!"
Мы никогда не следим за собой, не думаем, как говорим. Наш речевой аппарат выталкивает информацию согласно приобретенному опыту, готовым откликам, шаблонам подражательства. Это "ну-ка", это "прибавим шаг" - все это издалека, из глубин памяти, от белых, полинялых на ветрах палаток, от пахнущих одеколоном старшин, от стонущих на песчаных косогорах танков с десантом на борту, от ежедневного строя в столовую: кружка с ложкой за поясом, барабан впереди. Запевай! Я некоторое время ждал - как-то неестественно петь по команде. Но все же ей нужно и подчиниться. Поэтому я ждал ровно столько времени, сколько требовалось сержанту для того, чтобы ему в голову пришла мысль, что никто не запевает и это есть неподчинение приказу. Правда, я и сам стал сержантом, и сам водил роту, и сам командовал - запевай! Но никогда после команды не искал глазами в строю запевалу и никогда грозно на него не глядел. Я знал, что это для него унизительно.
Я пел:
Бронетанковая школа
Комсостав стране своей кует.
Танки в бой вести готовы
За трудящийся народ!
Я пел:
Джон, подшкипер с английской шхуны,
Плавал немало лет,
Он объездил (!) моря-лагуны (!),
Старый и Новый Свет!
(В армии много таких песен. Они совершенно бессмысленны, и просто - я понял это позже - просто глупо в них искать какой-то смысл. Строевая песня связывает мужчин, показывает им, что их - много; слова в ней нужны только для того, чтобы что-то вместе крикнуть, вместе шагнуть, вместе свистнуть на всю улицу, весь квартал, весь мир; она нужна для того, чтобы вместе тянуть по этому холоду ледяной путь до столовой, до лета, хотя бы до демобилизации.)
Я пел:
На рейде у пирса эсминец стоял,
Матросы с родными прощались.
А море сверкало такой красотой
И где-то вдали исчезало.А там - в той аллейке, где пел соловей,
Где часто звучала гитара,
С девчонкой прощался моряк молодой,
Надолго ее покидая.Он снял бескозырку и тихо сказал:
Прощай, дорогая Маруся!
Вот скоро возьмем Севастополь родной,
К тебе, дорогая, вернуся.А боцман стоял и на это смотрел,
Смотрел и как будто смеялся.
Раздалась команда - поднять якоря! -
Крик боцмана громко раздался.Эсминец пошел все вперед и вперед,
Машины в ритм сердца стучали,
А море сверкало такой красотой
И где-то вдали исчезало!
Леня Шнурков, наш друг по эшелону
- Самое страшное ругательство на Севере, - сказал Ленька, - это волосан или волосюга. Если один капитан сказал в эфире другому, что он волосан - все море закричит, корабли на таран пойдут! Точно. Другое слово - баклан. "Баклан", понятно, послабже "волосана", но тоже слово хорошее. Как сказал - баклан, так в морду сразу первый давай, потому что все равно схлопочешь. Так уж лучше первому, правильно? Есть такой закон проверенный!
Остальные ругательства, которыми в России ругаются, - чешуя, лишний труд. А вот за баклана - враз схлопочешь. А то и ножик достану. Вот он, тбилисского производства. Со стопором. А за волосана…
Ленька только безнадежно махнул рукой. Стало быть, и думать нечего про волосана.
- Ну-ка вот ты, - сказал Ленька Вовику, - обзови-ка меня бакланом!
- Зачем? - спросил Вовик.
- А-а! - торжествующе сказал Ленька. - Стало быть, не держишь меня за баклана?
- Ни в коем случае, - сказал Вовик, - это было бы в высшей степени безнравственно.
- То-то, - сказал Ленька все с той же торжествующей интонацией, будто доказал нам обоим нечто замечательное и важное.
Тут по совершенно пустому вагону нашему, который летел меж рыжих лесов в серой воде мелкого дождя, прошла проводница с веником. Ленька мигом завопил:
- Дочка, дочка, дай шашек!
- Всем вам дай да дай, - вдруг сказала проводница, - всем давать - с ума сойдешь!
- Ишь ты какая шустрая, как ботинок, - подмигнув нам, сказал Ленька, - а ты иди сюда, посмотри, что у меня есть!
- Видала, видала, не такие видала! - весело крикнула уже с конца вагона проводница.
- А ты все ж иди, устроим матч-реванш! - не унимался Ленька.
- Я себя не на помойке нашла! - крикнула проводница и хлопнула дверью.
- Веселая девушка, - горестно сказал Вовик и налил еще по стаканам. Я разрезал на дольки оставшуюся половину арбуза.
- Ну что, - сказал Вовик, - выпьем за предстоящие наши три года!
- На хрена они нам сдались! - сказал Ленька. - Там выпить уж не удастся!
Мы стукнулись стаканами, с чувством стукнулись, так что немного и водки пролилось на ржавый коленкор столика от нашего удара. Пустой вагон - ну совершенно пустой - все мчался по осенним лесам в серой воде мелкого дождя. По рельсам. По шпалам. Говорят, что здесь под каждой шпалой лежит человек. То была одноколейная дорога на Воркуту.
С Ленькой Шнурковым мы познакомились вот в этом вагоне два часа назад. Он одиноко сидел в пустом купе и тоскливо поигрывал ножиком тбилисского производства. Со стопором. Думал, что ему одному ехать в этом пустом вагоне сквозь дождь пять часов до Котласа.
Но мы с Вовиком тут же в Леньке признали "своего", потому что ехать в такой рванине можно только в армию. Мы выпили в связи с нашим знакомством бутылку водки, припасенную для особого случая (мы тут же решили, что случай нашего знакомства - "особый"), выяснили, что Ленька шофер, а шоферам в армии законно, что во флот уже не заберут, потому что "флотский" эшелон проехал, это Ленька своими глазами видал и выпивал с ребятами из этого состава на станции Кизема. Мы сообщили Леньке, что кончили институт и по недоразумению попали в армию, а Ленька нам сообщил, что он окончил в свое время семилетку и едет в армию в полном соответствии с Конституцией (основным законом) СССР. Вовик все вставлял в наш разговор разные умные словечки - "патронаж", "амбиция", "полиглот", но я его пинал за это под столом, и он перестал перед Ленькой выставляться. Наконец, мы выпили вторую бутылку, припасенную для "особо особого" случая, Ленька лег на полку, а Вовик, придерживаясь за стенки, пошел зачем-то в тамбур. Я тоже поплелся за ним с тайной мыслью, как бы мой друг не вывалился из вагона. Протиснулся в тамбур. Вовик стоял у мокрого окна и целовал фотокарточку. Я знал эту фотокарточку.
Он медленно поднял голову, грустно улыбнулся и стал прятать в карман этот дурацкий кусок бумаги, на котором видно, как Светка пляшет на демонстрации возле Музея изобразительных искусств имени Пушкина.
- Напился я, - виновато сказал он.
- Ладно, - сказал я, - Светка тебя простит. Пошли.
Вовик покорно поплелся обратно в вагон и лег на полку…
Когда мы проснулись, серый дождь превратился в черный, под полом, под металлической опорой рельсов медленно погромыхивала пустота пролетов, желтые керосиновые огни города Котласа по-волчьи горели в черной воде Северной Двины.
…Пересыльный пункт в городе Котласе, на котором мы жили четыре дня, был местом довольно веселым. Я это понял сразу же, как проснулся утром под потолком на трехэтажных нарах. Во всяком случае, до меня здесь побывало немало достойных людей. Это я установил, изучая различные назидательные надписи на потолке, до которого было рукой подать - буквально. Некоторые из них были иллюстрированы различными рисунками, но, к сожалению, стиль их был весьма однообразен и напоминал работы Майи Березовской. Например, нравоучительное высказывание "Вот что нас губит" было снабжено пояснительными рисунками - что же, в конце-то концов, нас губит. Вот что: женская нога, пиковый туз, папироса, кинжал, бутылка вина. Среди всех изречений, касавшихся в основном женского коварства, выделялась надпись-крик, искусно и талантливо вырезанная на потолочных досках и исполненная в большом формате. Надпись гласила: "Прощайте, проклятые нары!"
Каждое утро мы втроем уходили на пристань, валялись там на сухих бревнах, смотрели на далекую полосу синих лесов за Двиной, на белую спичку церкви над ними, на серебряную от теплого осеннего солнца воду, на старые колесные пароходы, на буксиры с высоченными рубками, которые передвигали большие баржи с песком прогрессивным методом толкания.
Бывало, что Ленька, вдохновленный этой картиной мирного труда, сипловато вдруг пел "пароход плывет, Анюта". Но в основном они с Вовиком вспоминали "минувшие дни", победы и различные приключения. Не знаю, как Ленька, но Вовик гусарил вовсю.
- У нас было так, - говорил он, - весь семестр гуляем, как вольные казаки, на лекции не ходим, конспектов у нас нет, наступает сессия. Ну, степуха-то нужна, кому она не нужна? За ночь - понял, - за ночь берешь предмет - и назубок.
Вовику, по-моему, стало самому стыдно от такого беспардонного вранья, поэтому в конце тирады он вдруг стал проявлять склонность к честности.
- Конечно, - сказал он, - кроме исторической грамматики. Это ж страх! Третья мировая война!
- Ну?! - удивился Ленька.
- Без трепа говорю. Железно. Третья мировая. Вон рыжий, - Вовик кивнул в мою сторону, - еле сдал. Да и то по чужой шпаргалке. Ну-ка вспомни - "редуцированные гласные"! А? Жуть!
- У нас тоже, - понимающе подержал Ленька, - как получка, так все шофера пьяные. А один в прошлом году корову задавил. На газоне.
- Насчет пьянок ты мне не рассказывай, - живо откликнулся Вовик, будто каждый вечер валялся под забором. - Как степуху получили, так берем молдавское вино, на такси и в Серебряный бор. Вот заплываешь на середину Москва-реки с бутылкой, и там ее надо выпить и приплыть обратно. Тоже загвоздочка, понимаешь ли, будь здоров! Приплываешь обратно - только одними междометиями общаешься!
- Это верно, - сказал Ленька, - я вот когда в столярах работал, приходишь, с утречка махнул кружку политуры… чего, чего смотришь, точно говорю. На ведро политуры нужна пачка соли. Это я вам как столяр говорю. Ну вот, халат, стало быть, в тисках зажмешь, чтоб от верстака не отхиливаться, мастер идет, доволен, все на месте, на рабочих местах стоят. Ну а потом, конечно, домой волокешься, все ямы твои.
Подавленный ярким примером с политурой, Вовик шмыгнул носом, поскреб в затылке.
- А у меня - вот смех - как отец выпьет, так начинает Блока читать. Уж сколько раз мы ему говорили, чтобы хоть разнообразил программу, нет, читает одно. Помнишь, Лень: "Ночь, улица, фонарь, аптека, бессмысленный и тусклый свет…" Помнишь?
- А у меня батя, - сказал Ленька, - как выпьет, так идет к свиньям ночевать. Берет старую шинель, полушубок и в сарай. И матушке говорит: я - свинья.
- А у нас один студент пьяный в читалку пришел.
- А у нас двое ребят метилового спирта выпили и умерли.
- А у нас был такой случай…
- А у нас тоже был такой случай…
Наконец Вовик вытащил свой главный козырь:
- А у нас в Доме кино после вечера один режиссер на другое утро пришел в гардероб и спрашивал там свои зубы!
- Это как? - спросил Ленька.
- А вот так. У него челюсть была вставная.
Ленька некоторое время молча обдумывал это сообщение, потом со вздохом признался:
- Да, такого у нас на автобазе не было…
Ежедневно мы воровали на базаре огурцы. Все происходило следующим образом: мы с Вовиком наваливались на край огромной бочки старика и смотрели, как в темных глубинах рассола покоятся желто-зеленые торпеды. Что делал Шнурков в это время, я лично не видел. По сценарию, начинался разговор. Вовик тяжело говорил мне:
- О-ох… башка разламывается, ну просто разламывается…
Старик мгновенно вскидывал сухенькую голову и, мелко манипулируя ртом, прогонял нас:
- Бандиты, бандиты, проходи-проваливай! Много вас тут, пробников, пробуют, пробуют, полбочки опробовали, голики пьяные, бандиты!
Вовик отвечал:
- Дедушка, смотри, как я сейчас парирую все твои чрезвычайно слабые аргументы. Реклама - двигатель торговли. Этот афоризм появился в середине прошлого века в Североамериканских Соединенных Штатах. Кто же не рекламирует свою продукцию? Только капиталист Генри Форд-второй может поместить в журнале "Пари-матч" пустой разворот белой, абсолютно белой бумаги, где ничего не изображено. Понимаешь, дедушка? А внизу мелко-мелко написано: на этой странице должна быть помещена реклама автомобильной фирмы "Форд". Но "Форд" в рекламе не нуждается! Конечно, все это вранье. Форд в рекламе тоже нуждается, и эта пустая страница - просто реклама в самом изощренном виде. Это ясно и ежу. Но нужно, дедушка, быть Фордом, чтобы сострить - я в рекламе не нуждаюсь. Опасная шутка! Теперь смотри - я протягиваю руку, чтобы попробовать твой продукт, а ты мою руку, несущую добро и доверие, грубо отвращаешь дланью своей. У тебя хорошие огурцы? Как ты сам считаешь?
- Огурчики из-под Микуни, - сказал дед, - с самого перегною!
- Вот видишь, ты говоришь, что огурцы хорошие. Ты проводишь сейчас словесную рекламу, просто огульно и бездоказательно заявляя, что твой продукт - отменного качества. Это самая малоэффективная реклама, дорогой! Уважающие себя фирмы сейчас бесплатно - понимаешь? - бесплатно выдают на ярмарках, международных выставках свои изделия, только бы о них знали в мире, только бы понравилась их продукция, нашла бы своего покупателя! Я не спорю, может, твоя тактика стоять с черпаком в руках у бочонка и быть готовым любого огреть этим черпаком - хороша. Не спорю. Действует. Но стратегия - никуда не годится. Вот простое дело: я попробовал, мне понравилось. Я товарищу назавтра говорю: там на базаре есть прекрасные огурчики. Как войдешь в ворота, направо у старика буденновца. Вот и у тебя сальдо с бульдой сойдется! И старуха в лысину поцелует. И граждане с похмелья спасибо скажут. А ты против всего этого выступаешь, как плотина стоишь на пути новых идей в экономической политике! И все из-за одного гнилого огурца, от которого и коза-то отвернется!
- Коза отвернется??!
От непонятных слов - реклама, Форд, сальдо с бульдой, - от нашего вида, который он никак не может квалифицировать, от жуткого оскорбления насчет козы старик начинает трястись и вправду хватается за черпак.
- Коза отвернется?! - трагически вопрошает он.
- Да, - сказал я, - пожует и выплюнет!
Старик весь передергивается, будто случайно схватился за двести двадцать вольт, замахивается черпаком и вдруг достает из самой гущи бочки свои соблазнительные богатства с прилипшими к ним веточками укропа, листиками, какими-то ягодами.
- На-ка, накося, весь черпак спробуйте, - кричит он нам, мелко перебирая твердыми потрескавшимися губами. - Выплюнешь аль нет? Огурчики раз к разу, с самого перегною, витамины на все буквы!
Мы гурмански пробуем, оттяпывая молодыми зубами сразу по пол-огурца, поднимаем глаза к небу, словно сравнивая эти огурцы - "с самого перегною" - с другими, когда-либо съеденными в нашей жизни.