Алексей Ремизов: Избранное - Алексей Ремизов


В сборник замечательного мастера прозы, тончайшего знатока и пропагандиста живого русского языка Алексея Михайловича Ремизова (1877–1957) вошли произведения разных жанров: сказки из книги "Посолонь", отдельные главы из романа-хроники "Взвихренная Русь", посвященной жизни русской интеллигенции в революционном Петербурге-Петрограде в 1917–1921 гг., мемуарные очерки из книги "Подстриженными глазами", плачи и пересказ жития "О Петре и Февронии Муромских".

Для старшего школьного возраста.

Содержание:

  • "Иду по словесной русской земле в веках…" - (Молитвы и сны Алексея Ремизова) 1

  • Из книги "Посолонь" - (1907) 7

  • "Кто посягнул на детище Петрово?.." 12

  • Из книги "Взвихренная Русь" - (1913–1926) 15

  • Из книги "Подстриженными глазами" - (1951) 28

  • Россия в письменах 42

  • Примечания 51

Алексей Михайлович Ремизов
Избранное

1877–1957

В издании частично сохранены особенности авторской орфографии и пунктуации

Составление, вступительная статья и комментарии В. А. ЧАЛМАЕВА

"Иду по словесной русской земле в веках…"
(Молитвы и сны Алексея Ремизова)

Для Ремизова жить – значит мучиться сердцем: страдая – мечтать, мечтая – улыбаться, улыбаясь – писать… Он мыслит сердцем и любит помыслом…

И. А. Ильин. О тьме и просветлении (1959)

А мое дело короче: оживить русским ладом затасканную русскую беллетристику…

А. М. Ремизов. Из бесед с писательницей И. Кодрянской (22 ноября 1956 г.)

Эпоха так называемого Серебряного века в России доныне поражает своим многообразием, духовным богатством, усложненным лиризмом. И особым катастрофизмом, откровенностью, когда "человеческое сердце дает миру лучшее, что в нем есть" (С. Трубецкой). Она вся, и в особенности ее поэзия, жила в состоянии обращения к грядущему, к нам, была одержима одним стремлением – успеть сказать потомкам что-то важное.

Быть может, все в жизни лишь средство
Для ярко-певучих стихов,
И ты с беспечального детства
Ищи сочетания слов.

В. Брюсов. Поэту

"Мы – не в изгнании, мы – в послании", – скажет Зинаида Гиппиус о судьбе русской эмиграции первой волны, судьбе И. Бунина, М. Шмелева, М. Цветаевой. В "послании", в сбережении того, что погибало в распрях, катастрофах на Родине.

К этой эпохе принадлежит и Алексей Михайлович Ремизов (1877–1957), замечательный прозаик и драматург, сказочник, "живая лаборатория русского языка" (М. Горький).

Судя по судьбе Алексея Ремизова, его жизнь в предреволюционной России и в эмиграции была "средством" для свершения весьма необычного творческого подвига. Суть этого подвига – в обретении "России в письменах", в живом, внекнижном слове, в том, чтобы слово это в его произведениях засияло, как древние краски на промытых иконах.

Какие особенности Серебряного века, то есть эпохи конца XIX и начала XX века, до рокового 1921 года (расстрел в 1921 г. Н. Гумилева и смерть А. Блока – это явный постскриптум, обрыв Серебряного века), наиболее полно отразились в судьбе и творчестве Ремизова? Без небольшого отступления – в те далекие уже и непростые времена – не обойтись.

В знаменитой "Поэме без героя" (1940–1965), этой вдохновенной трагической летописи художественных миров, салонов, театрального быта Петербурга 1913 года, когда

…серебряный месяц ярко
Над серебряным веком стыл, -

Анна Ахматова прекрасно передала две особенности этой короткой, но изумительной эпохи расцвета всех видов творчества, русского Ренессанса XX века.

Ахматова, – а Ремизов жил в Петербурге рядом с ней, дышал тем же воздухом, жил теми же молитвами за Россию! – отмечала, что "мятежный, богоищущий, бредивший красотой" (С. Маковский), Серебряный век неизменно порождал в художниках крайнее обострение восприимчивости и чувствительности, горестный и ликующий восторг, ощущение стихийной гармоничности мира.

Вспомните "Незнакомку" А. Блока, ее завораживающую музыкальность, изощренную авторскую наблюдательность:

И вЕют дрЕвними повЕрьями
Ее упрУгие шЕлка,
И шляпа с траУрными пЕрьями,
И в кольцах Узкая рУка.

"Все это так близко, так доступно, что вам хочется, напротив, создать тайну вокруг этой узкой руки и девичьего стана, отделить их, уберечь как-нибудь от кроличьих глаз, сказкой окутать", – признавался, прочтя эти строки, один из современников Блока, поэт И. Анненский.

А разве не окутывала сказкой, легендой своих героинь по законам эстетики Серебряного века и сама Анна Ахматова, и Марина Цветаева, и Николай Гумилев?

Этот век порождал "широко открытые глаза на весь милый, радостный и горестный мир, чтоб насмотреться на него и пить его каждую минуту последний раз" (М. Кузмин).

Художники Серебряного века – будь то поэты Андрей Белый и Сергей Есенин, живописцы Борис Кустодиев или Кузьма Петров-Водкин, артисты Вера Комиссаржевская и Всеволод Мейерхольд – дорожили каждым мигом, любыми случайными проявлениями бытия. Они были одержимы красотой, драматизмом жизни.

Мы на всех путях дойдем до чуда!
Этот мир – иного мира тень,
Эти мысли внушены оттуда,
Эти строки – первая ступень, -

писал Валерий Брюсов. Прозрение какой-то высшей реальности, сокровенной сущности бытия лежит в основе художественных поисков поэтов Серебряного века.

Но, увы, не все так просто было в соблазнах и порывах этого бредившего красотой времени. Серебрянове-ковцы ощущали близость какой-то катастрофы, беды для России, предотвратить которую они не в силах. Они остро чувствовали обреченность, краткость своих дерзаний, видели опасность, нависшую над культурой, которую нес "век-волкодав". "Мне на плечи кидается век-волкодав", – скажет позднее, в 1931 году, Осип Мандельштам.

Анна Ахматова признается, что многие ее современники отчетливо слышали какой-то непонятный гул и старались спрятаться от его угрожающего смысла, подавить в себе возникшее смутное беспокойство.

Он почти не тревожил души
И в сугробах невских тонул.
Словно в зеркале страшной ночи
И беснуется и не хочет
Узнавать себя человек…

"Узнавать" себя пришлось, увы, многим – уже в эмиграции.

Это загадочное неповторимое сочетание одержимости жизнью, ее "музыкальным напором", редкого восторга перед непокоем бытия и ощущения близкой катастрофы, финала, уязвимости красочных миров, окутанных сказкой, – одно из непостижимых трагических очарований Серебряного века.

* * *

Алексей Михайлович Ремизов вошел в литературу как традиционный русский правдоискатель, бунтарь, как "революционер без знамени". Он пришел с опытом тюрьмы и ссылки.

Будущий писатель-сказочник, мечтательный и набожный в юности, родился в Москве, в крепкой купеческой семье 24 июня 1877 года.

Дед Ремизова по матери, помнивший еще времена крепостничества, в молодости торговавший вразнос галантереей, владел бумагоделательной фабрикой. Старший из дядьев писателя с материнской стороны, Н. А. Найденов, был уже председателем Московского биржевого комитета. Отец Алексея Михайловича изменил написание своей фамилии (не Ремезов, а Ремизов), не желая "происходить от птицы ремеза". Он не получил никакого образования, был учеником у галантерейщика Кувшинникова (сначала мальчик на побегушках, затем второй приказчик, наконец, доверенное лицо хозяина), а впоследствии сам имел две лавки – в Проломных воротах и в "Толмачах" (Б. Толмачевском переулке) и собственный дом.

Запомнил ли будущий писатель этих родичей? Одного из первонакопителей достояния рода, еще так похожего на купцов-самодуров А. Н. Островского, Ремизов воссоздаст в романе "Пруд": "Скрюченный, желтый кощей с лукаво-острыми глазами, помахивая своей зеленой бородой Черномора, наводил старик на всякого, с кем сталкивался, неимоверный страх. Старики же крепко держались своего старшины, гордясь умом и упорством, с которыми вел кощей свою линию: "Николай не выдаст!"".

Выросший в старомосковской среде, Ремизов наверняка не мог не заметить, что русский купец, коммерсант в смазных сапогах, и своим-то богатством владел как-то неспокойно, лихо, по-разбойному, приумножая и теряя, жертвуя им словно в лихорадке. Погоня за прибылями нередко сменялась истовыми стихийными моленьями в бесчисленных церквах, словно сама коммерция – творимый грех, требующий покаяния, отмаливания!

Своего рода формой отмаливания была у деда Ремизова, А. Е. Найденова, книжная страсть: он создал богатейшую библиотеку Московского биржевого комитета, дружил с известным историком И. Е. Забелиным. С иронической улыбкой мог, вероятно, оценить Ремизов колкую шутку И. А. Бунина, вопрошавшего в эмиграции его, безденежного потомка купеческого рода, – "Где ваша кубышка?"

"Он был убежден, что я прятал деньги… Бунин думал, что если не дворянского роду, а купеческого, то обязательно держат кубышку" .

Родился Алексей Михайлович 24 июня, в день Ивана Купалы, когда вылезает на свет Божий нечистая сила и растворяются все клады на земле, приманивая доверчивых людей. Впоследствии с этим обстоятельством писатель будет связывать весьма многое.

С одной стороны, языческий праздник – способ разрушить жесткие границы обыденной действительности, открыть выход воображению, населить мир сознания добрыми, ручными чертями, бесенятами. А с другой – фантастические видения, "антимир" леших и чертей, мог – и это, видимо, произошло с Ремизовым – испугать ребенка напором хаотических стихийных сил. Позднее Ремизов так говорил: "Природа моего существа купальская: огонь и кровь. От чистоты огня веселость духа. Веселость духа – мои крылья, а кровь – виноватость. В Купальскую ночь цветок папоротника, горя нестерпимым огнем, ожег мне глаза. В пламени цветка папоротника передо мной открылся клад…"

А Москва, этот, по словам И. Ильина, "колодец русскости"?.. Многое в творческом пути писателя становится понятным, если мы вообразим ушедшие ныне реальности Москвы, с которыми имела дело душа Ремизова – ребенка, юноши.

Москва – город, который будущий писатель вначале услышал, а лишь затем увидел. Услышал в затейливых речах и песнях кормилицы, калужской крестьянки, песельницы и сказочницы, в красочном звоне колоколов.

Поэт, литературный критик, коренной москвич Аполлон Григорьев в книге "Мои литературные и нравственные скитальчества" создал образ Москвы, почти не изменившийся и ко временам детства Ремизова. "Город-растение", "город-село", поражавший воображение обилием разбросанных исторических пластов – Москвы "ларинской", "фамусовской", Москвы "петровской", Москвы Островского и Москвы со страшными знаками эпохи Ивана Грозного. "Старые монастыри – это нечто вроде драгоценных камней в венцах, стягивающих в пределы громадный город-растение, или, если вам это сравнение покажется вычурным, – нечто вроде блях в его обручах… Старые пласты города стягивает обруч с запястьями – монастырями, состоящими в городской черте, – бывшим Алексеевским, упраздненным Новинским, Никитским, Петровским, Рождественским, Андрониевским; разросшиеся слободы стянуты тоже обручем горизонтальной линии" .

В ремизовской Москве еще живо было слово как дыхание природной неписаной речи, не подчинявшееся, как говорил писатель, европейской указке. "С детства в мой слух незаметно вошло – песенный строй: лад древних напевов", – будет повторять Ремизов, подчеркивая пробуждение в себе "сверхличной общей памяти" об Андрее Рублеве, о Византии, о "загадочной материнской тайне" Родины.

Москва как "омут" ("пруд" с живыми родниками), загадочный организм с его затаенной силой, гнездо, из которого бурями и смутами не выдуло тепло былой исторической жизни, будет присутствовать как антитеза Петербургу с прямизной его сквозных улиц в ремизовских "Крестовых сестрах", в "Часах", в "России в письменах".

Ремизов был не одинок в таком порыве, устремлении к былой Москве, к колокольному звону Андроникова монастыря, к огненной сини куполов, к сказкам, к неведомым заветным глубям родного языка.

Но возникает вопрос: откуда же вплелась в судьбу Ремизова, тихого, крайне совестливого юноши, влюбленного в "святую Русь", тюрьма и ссылка? А до этого привоз из Цюриха им же, студентом физико-математического факультета Московского университета, всякой нелегальной, "бунташной" литературы? С чего это он заступился за студентов-демонстрантов в 1896 году? А ведь пришел всего лишь посмотреть! И после стычки с полицией был арестован и выслан, как агитатор, вначале в Пензу, затем в Вологду.

Случайный арест мечтателя на московской улице – событие, приоткрывшее таившуюся до времени тоску Ремизова по состраданию, жертвенности, боязнь опоздать с жестом помощи страждущим и обиженным, его чувство, что чужого горя не бывает. Он – бунтарь, но он же и страдалец…

Его невеста, а затем жена и многолетний спутник жизни, вплоть до смерти в 1943 году в оккупированном фашистами Париже, Серафима Павловна Довгелло , встреченная Ремизовым в ссылке, в Вологде, невольно объяснила и свою и его волю к подобному русскому бунтарству (и юродству), желание "революционерить", искать в жизни особый "мученический венец": "Я не хотела "торжества", я хотела "скорби"… мне было стыдно, что другие страдают, а я – я хотела пострадать" .

Вот ведь как попадали иные праведники, годные для молитв, в огненную лаву революции!

Это признание почти дословно совпадает с тем, что впоследствии скажет о самом себе Ремизов, странный страдалец, искатель мук и боли, скажет, описывая свое состояние арестованного, конвоируемого в колонне по этапу. Он, скованный одной парой наручников с пятнадцатилетней проституткой Любкой, испытывает какое-то… удовлетворение от подвига, мук, даже от своего "позора": "Все разламывало во мне до боли – но эта боль была совсем другая, совсем не та, когда за себя и за свое, это была боль за весь мир".

Безусловно, ни в какую узкую программу любой из тогдашних партий это гуманистическое боление не впишешь. Ремизов сам впоследствии в очерке "Савинков" (из книги "Иверень") ужаснется одномерности, жесткости характера этого профессионала террора: "Вне своего дела для него ничего не существовало.<…> Я не чувствовал с ним той свободы и легкости, я как-то сжимался. <…> Весь высеченным из камня… <…> Голоса ему не надо было – такие не могут петь – каменные не поют песен". А в Ремизове как раз и звучала песня, сказка, молитва…

Ссыльные в Вологде, – а среди них были и этот "каменный" террорист Борис Савинков, и будущий убийца губернатора Москвы, великого князя Сергея Александровича, Иван (Янек) Каляев, и будущий нарком просвещения при Ленине А. В. Луначарский, и философ (тогда еще марксист) Н. А. Бердяев, – простили Ремизова, отошедшего от революции. "Для революции я не гожусь, но и вреда от меня никакого… <…> Все жили под знаком "революция", а у меня было еще что-то, что было выше "революции". У них было общее, а я хотел "по-своему"" .

Это "по-своему" – даже на уровне названия, а тем более характеров и языка – сказалось уже в романе "Пруд" ("Огорелышевское отродье", 1905), с которым Ремизов явился в Петербург в 1905 году, в среду символистов, после окончания ссылки и скитаний по России.

Дальше