Безвременье - Дмитрий Барабаш 4 стр.


Литература

Литература с бахромой
торшера или абажура,
у строгой дамы, за стеной…
Литература.
Я к ней на сахар и на чай
крадусь и, словно невзначай,
касаюсь кончиком сандали
узорной кованной педали
машинки "Зингер" под столом.
Я вижу, как она углом
шпионски скошенного глаза,
очки возвысив надо лбом…
Все остальное прячет ваза
с конфетами и толстый том.
Я точно знаю – это сказки!
И вот уже с набитым ртом
липучих шеек, хрустных мишек
я в мире бабушкиных книжек
пропал, не ведая о том…

1001 ночь

Тысяча и одна ночь -
меньше трех лет.
С востоком всегда непонятно
где договорено – где нет.
Были ли между ночами
немые ночи?
Чья сказка была длиннее,
а чья короче?
Он ли сумел дослушать,
она ли досказать?
Или же душа в душу -
в одну кровать?
Своды дворцов восточных
дышат насквозь
звёздами.
Всё, что приснилось, -
тут же почти сбылось.

Тайны персидские – сказками -
в твоих глазах.
Не забудь повернуть между ласками
жизнь в песочных часах

Русские народные

Русские детские сказки
Писались по чьей-то указке
Русские детские сказки
Цензуре дырявили глазки
Очень нерусский редактор
Ездил по сказкам как трактор
Пели-плясали старухи
Песенки красной прорухи
Танцы кромешной концовки
И хохотали плутовки
Страшные русские сказки
Чёртом глядят из-под маски
Чёрным по белому взором
Номером и приговором
Русские добрые сказочки
С посвистом словно салазочки
В дали Сибири не сказочной
В тёплое лоно подрясочной
Русские славные сказищи
С лаем выводят на пастбище
Чтобы реальность казалась
Жуткой лишь самую малость.

Поэзия

Поэзия в любые времена,
в любые исторические бури,
в любые штили – только имена
мелькнувшей жизни и отважной пули,
которую ожившая мишень
отринула от окончанья рода.
Поэзия – нечаянная тень,
случившегося вовремя восхода.

Струится слово светом сквозь силки,
играется с коварством паутины,
и пауки – следят, как пастухи,
за звёздами из тленной середины
вселенских пут и стрёкота секунд,
перебирая золотые снасти.
Прищуру вечности смешон минутный бунт
прощальной старости, развеянной на страсти.

Про зрение

С чего начинается зрение?
С плывущего блика во мгле.
С тоски колыбельного пения.
С берёзы в соседнем дворе.
Ствола неохватно-бугристого.
С верхушки, качающей свет,
и синего, чистого-чистого -
красивей которого нет.

С чего наступают прозрения
до слов, до мелодий, до лиц.
со встречи творца и творения,
глядящего из-за глазниц.

Hasta La Vista

Москва похожа на мишень,
ужа, сужающего кольца.
Брожу нелепый, как женьшень,
вдоль патриаршего болотца.
Я – корень жизни и добра.
Я – плод гармонии и света.
Я – росчерк легкого пера,
избранник вечного сюжета.
Я по Садовым, по Тверским
ношу своё спасенье людям,
как шестикрылый серафим -
ободран, пьян и ликом чуден.
Я, как раздавленный комар,
на лобовом стекле таксиста
мелькаю в бликах встречных фар.
Аста ла виста.

Кораблик

Так лютует зима,
что и кактус в цветочном горшке
согревает и дарит приятное летнее эхо.
От решающих дней мы зависли в солёном вершке,
на разминочный кашель,
на "к-хе" от последнего смеха.
Словно сделали круг и, взлетев над самими собой,
мы застыли в пространстве,
почти что не чувствуя время.
Смотрим вниз и любуемся ровной,
как шпага судьбой.
И землёй голубой.
Облака перламутрово пеня,
голый мальчик в тазу запускает кораблик рукой
и волну нагоняет, смеясь над подобием бури.
Озираемся рядом. И видим,
что кто-то другой,
на планете другой,
в человеческой ёжится шкуре.

Привет, Маркес!

Глаза открываются двумя восьмёрками -
здравствуй, площадь вечности,
привет, привет.
За моей спиной сто лет одиночества -
сто колец на столешнице
нарезаны временем,
на письменном стволе
жизни.
Земля – эрогенная зона личности,
её величественной фаличности.
Земля – вагинальная щедрость тепла,
которая впитывает тела.
А дальше – лишь свет в направлении тьмы,
и страстные сказки выводят умы
на поиски истин, на трепет гармоний
от ласковых губ и шершавых ладоней.

Круг

Мне шепнули, что я должен выиграть какую-то битву,
на роду мне написан великих свершений венец.
Моё имя вплетут в мирозданье, запишут в молитву,
и я стану пророком и Богом Богов, наконец.

Мне закрыли глаза двух ночей безупречные шоры,
мне к бокам примостили дощатую выдержку стен,
и, казалось, в ногах не опилки, а древние горы
ледяными вершинами тянутся к дрожи колен.

Сколько лет в этом стойле овсяном, соломенном, хлебном
вариации мыслимых жизней слагались в одну.
И по ней проскакав, я сливался, как облако с небом,
и срывался, как тень с облаков, к океанскому дну.

Мне предписан был бег по какому-то смутному кругу,
рёв арен, звон монет и трусливые рвения шпор.
Я придти должен первым куда-то и эту заслугу
мне принимбят при жизни, а после поставят в укор.

За бесчисленность дней, или что там текло за глазами,
я сумел сосчитать все песчинки на трассе своей.
Я прошёл её первым, последним, скрипучим как сани,
стёртым в пыль от копыт до горячего пара ноздрей.
Все интриги трибун, всех менял и карманников трюки,
всех властителей дум, все царапины нищенских рук,
даже каждую муху, скрестившую лапки на брюхе,
все оттенки реальности, каждый случавшийся звук…
Вот меня по бедру кто-то хлопнул горячей ладонью -
мол, пора, выходи – твой единственный, главный забег!
И откуда-то сверху, увидев судьбу свою конью,
я заржал, всё и вся, как на свет,
поднимая на смех.

Трудно быть богом?

Трудно быть йогом
в православном храме.
Трудно быть рогом
изобилия в женской бане.
Трудно быть стогом
сена, в котором люди
громко хохочут, хватая друг друга за муди.
Трудно быть соком
берёзовым на исходе
весны, который уже бродит,
становясь гуще и горше
слезы сосны.
Трудно быть итогом, чертой, приговором, пулей,
последней пчелой,
к закату летящей в улей.
Богом не трудно. Чего там осталось Богу?
Лечь на завалинке, гладя больную ногу.

О, Русь!

Я не могу свести концы
с началами, о, Русь!
Я сам себе гожусь в отцы
и в матери гожусь.

И ты мне дочь,
и я, точь – в точь,
тот византийский поп,
который падал, словно ночь,
в сияющий сугроб.

А если по его следам -
до каменной волны,
то там – сезам или седан
клокочущей войны,
Везувий, бьющий из трубы
сторожки лесника,
и дым струящейся судьбы
сквозь скучные века.

Тибетских скал простой секрет
тебе открыт давно.
За краем света – тот же свет,
и только там темно,
куда ещё не бросил взгляд,
не повернул лица.

О, Русь моя! Я снова рад
и счастлив без конца.

Happy end

Как это здорово, читая,
придумывать другой сюжет,
с героем вместе оживая,
пронзив неправильный портрет,
впитавший ложь, ужимки, скуку,
как пресс-папье чужой души.
– Скорее, Грей, ты видишь руку?
Вставай! Ступай и не греши.

Доказательство

ни одна из теорем недоказуема
ни одна из аксиом не безусловна
потому что валуны акулами
плавники летающего овна
соколиной царскою охотою
по степям монгольским ужас сеяли
если бы хотя бы одной сотою
одной тысячной излучиной поверили
в то что теоремы римы ремы ромулы
рамазаны рекруты лабазники
аксиомы синусы окрониксы
костыли кресты и клёцки с сахаром
вата сладкая и добрый клоун с голосом
алкаша в каморке за кулисами
бабы вереницей с коромыслами
в вёдрах теоремы с аксиомами
с вольтами рентгенами и омами
словно птицы клином в даль туманную
в даль скрипучую бубенчатую санную
с ямщиком с навозцем с краснощёкими
в теремах да принцы с аксельбантами
никакими теслами и гантами
что аршином что косою саженью

Жизнь недоказуема, но каждому.
Жизнь не безусловна, а поди же ты!
В суше, в жиже, вшивы, лживы,
живы же?

Игрушка
(Гамлет на том свете)

Так быть или не быть?
Смотрю я на тебя
и знаю, как и ты,
ответы на вопросы.
Что мне в твоей привычке бытия
мои всегда открытые прогнозы?

Другой вопрос: так быть или не быть
в тебе сегодня?
Долго ли?
Доколе?
Куда-то плыть, кого-то снова бить,
страдать, любить, испытывая боли…

И весело, казалось бы, но так
осточертела замкнутая пьеса,
что хочется из ничего придумать страх
и пустоте придать немного веса.
Но знаю же, что, ложью ложь поправ,
я той же самой скуки сею семя,
и жизни мухами проносятся стремглав,
и, бантиком завязывая время
на девичьей макушке, слышу вновь
воркующую горлицу кукушки.
Закрой глаза, живи, не прекословь,
как подобает правильной игрушке.

Обратная речь

Вот и дождь прошёл в конце января.
Купола, как зонтики над страной.
Бьются капли грустные, говоря,
что творят недоброе за стеной.

Речь течёт обратно: урлы-курлы.
Солнце свет сливает, как водосток,
и хвостами по́ небу журавли
неумело пятятся на восток,

где багрянец зарева под луной,
словно смотрит строго бельмесый глаз
на страну, которую ты со мной
провожаешь ласково в оный раз.

Всё пройдёт, любимая, как дожди,
как дрожит под поездом твердь земли.
Ты прижмись теплее и расскажи,
как мы жили в сказочной той дали,

где леса не сохли, росли хлеба,
где красавиц юных в уме не счесть,
где за кромкой света искал тебя,
не надеясь даже и выжить здесь.

Игра

Я сам с собой -
над шахматной доской.
Один – за чёрных, а другой – за белых,
играем с беспросветною тоской
в людей живых и безупречно целых.
И, надо ж так, задумалась игра,
что взятые фигуры вновь родятся,
и, кажется, доска уже кругла,
и ничего паршивцы не боятся.

Пограничная собака

Л. А. Аннинскому

Пограничная собака
между небом и землёй
не испытывает страха,
зная, что и свой – не свой.
Эта странная граница,
этот острый горизонт:
сбоку тонкая страница,
разрезающая фронт
отражения и яви,
пустоты и красоты.
Пограничники не вправе
прятать голову в кусты!
Что же делать, если море
с небом вместе по ночам
поднимает, словно горы,
волны к солнечным лучам?
Что же делать, если пена
бьётся в берег с облаков?
Разве можно только верить
в прелесть наших берегов?

Отыгрыш

Почти нешуточная драма -
француз, безумие, дуэль.
Как свет на холст киноэкрана,
ложились тени на постель,
на силуэт в свечном испуге,
на женский всхлип и вьюги вой.
Из-за кулис, ломая руки,
кто потешался над собой?

С улыбкой левого прищура,
сурово целя правый глаз,
наш вечный гений, мальчик Шура
героя вёл в последний раз.

Он видел точно – песня спета,
куплет – в куплет, строка – в строку.
И дальше этого поэта
не примечают наверху.

Он доиграл земную драму,
отмерив ямбом жизни срок.
Как лучше выйти? – Через даму.
И раствориться как дымок.
Пускай потом земля гадает,
как зная всё про страсть и пыл,
он роль до пули доиграет.
Герой, которого убил.

Кыргызская стрекоза

Поэзия – это самый дурной и неудобный способ

выражать свои мысли.

Пушкин… как киргиз, пел вместо того, чтобы говорить.

Лев Толстой

Как все срастается на плоскости -
сюжет расчерчен по прямым.
Какой кошмар – в преклонном возрасте
почувствовать себя Толстым.

Давно пора играть с объёмами,
вплетать в пространственный узор
эпохи с пёстрыми коронами
восходом выкрашенных гор.

Земля из трубочки горошиной
летит в замыслимую даль
среди травы, давно некошеной
и узнаваемой едва ль.

А тут всё плоскости да плоскости.
Сижу, шинкую колбасу.
Какой кошмар – в преклонном возрасте
возненавидеть стрекозу.

Россия

Я, как живой среди живущих,
не оставаясь в стороне
от войн, идущих и грядущих,
стараюсь думать о стране,
с которой сросся языками,
ноздрями, пальцами корней,
на ощупь – грязными руками,
вживаясь до последних дней.
Стране растерянной, простудной,
тиранозавровой, шальной,
мечтающей о встрече судной
с рукой божественно-стальной.
Все остальные страхи мимо
проносятся, как тени туч.
Ты потому непобедима,
что враг твой жалок и ползуч.

Первый

Он видел мир потешным, как игру,
чертил границы, раздвигая страны,
и прививал гусиному перу
вкус русской речи и татарской брани.

Он сочинял уставы, строил мир
по правилам своей задорной воли,
из лени, вшей, лаптей и пряных дыр
рождая Русь, в её великом слове.
Он первый плотник, первый генерал.
Он первый рекрут, первый из тиранов.
Он сам себя Россией муштровал
и строил в камне город ураганов.

Ни уркаганов, ни чумных воров,
Ни лапотников, стибривших калоши…
Как ни крути, гроза для дураков -
Был Пётр Первый всё-таки хороший.

Сэлинджер

Стержень жал.
Авторучки ломал
одну за другой,
перемазался пастой,
махая бейсбольной битой,
чем-то рассерженный,
поругавшись с чужой женой,
не сермяжною правдой,
а хваткой железной,
Сэлинджер
полз, как тень от ёлки
ползёт под кремлёвской стеной,
дрожью ржи к Селигеру -
Сырдарьёй по Онежской
стерляджи.

Кома

Ты в коме, друг мой милый, ты в коме.
И жаль, что не слышит никто нас, кроме
пера, рисующего на рулоне
бумаги
мыслей нездешних дрожь.
Ты в коме, милый друг, ты в коме -
и потому ещё живёшь.

Повторения

Я не боюсь повторов.
Пусть потом
всё то же повторят,
как повторяю
и я сейчас.
Пусть каждый новый голос
окрасит свет.
Пусть повторится свет.
Я не боюсь повторов.
Они сильней, чем времени узда.
Они не терпят храмов и притворов,
им тесен мир, случившийся уже.
И потому я не боюсь повторов.
Я не боюсь приставок сладких "лже".
Пусть списком бесконечных приговоров
жизнь будет длиться, вториться, расти.
И нету зол, способных повторенье
прервать.
Из одного стихотворенья,
из капли света можно воссоздать
все бывшие,
все вечные творенья.

Турецкий чай

Пока я в турке чай варил -
мои турчанки постарели.
Опять идти на Измаил?
Вы что, рехнулись, в самом деле?

Так путать эти времена,
как будто только что приплыли
искать какого-то руна.
Пока турчанки чай варили.

В Египте вызрело зерно,
смешалось с горечью и солью.
Какое, чёрт возьми, руно?
Взмывали паруса по взморью.

Пока в Египте кофе зрел,
турчанки также чай варили.
Израиль, Измаил горел,
от крови варвары хмелели.

Носами тыкались в пески,
напарываясь дном на скалы,
не заплывая за буйки,
где ходят по морю кошмары,
меняя шкурки для эпох:
то мрак, то лёд, то пламень серный,
то над землёй не добрый Бог,
а зверь какой-то иноверный,
стальная длань других планет,
конец, представить только, Света!..
– Как должен вывернуться свет,
чтобы себе представить это?
А так, всё было как всегда -
турчанки, чай, турецкий кофе.
Среди песка и скал вода,
луна в оливковом сиропе.

Между двух гробов

Был озадачен Моисей
на сорок лет вопросом:
Куда ему со сворой всей,
ободранной и бо́сой,
готовой даже то украсть,
чего в помине нет?
Что значит здесь
добро и страсть,
огонь и белый свет?
Куда вести толпу рабов,
а главное – зачем
метаться между двух гробов
и двух похожих стен?
Пускай плодятся, пусть пасут
овец и шерсть прядут.
Задача не разбить сосуд,
не проронить минут
в пустые поиски чудес,
дающих задарма
прекрасных жён, пшеницы вес,
покоя и ума.

История

История. Подзорная труба
повёрнута, показывая глазу
картинку, где пестрящая толпа
при уменьшеньи сплющивает массу
до серости шинельного пятна.

История не терпит точных хроник
(нельзя увидеть истину со дна)
и требует участья посторонних,
завременных, и лучше если за
пространственных взирателей.
Чем дальше – тем точнее.
Но где ж их взять? И пишут, как умея,
её на свой, подобострастный лад
татарин, немец, русский, два еврея
для вечной славы и земных наград.

Назад Дальше