Численник - Ольга Кучкина 12 стр.


Розовым ухом от смятой подушки наутро спросонок
музыки отсвет поймать, как шум моря из раковины,
и возвратиться к тому, что ты есть человечий ребенок,
в желтое небо уткнуться глазами заплаканными.

"Молодые волки, молодые…"

Молодые волки, молодые,
рвут пространство жизни, рвут кусками,
выгрыз, выкусил волчара, выел
острыми, без жалости, резцами…
В этом месте, в этом самом месте
о подножье низкий голос бился
и взлетал высокий в поднебесье,
существуя, стало быть, и мысля,
мысля о тебе, тебя, тобою,
выводя в иное измеренье.
Волчий аппетит – само собою,
звук, и свет, и мысль – само, отдельно.
Клавишных вопросы и ответы,
мнение альтов, сомненье скрипок -
род составленной нездешней сметы,
алгебра с гармонией на выкуп.
Но Акела старый, но Акела,
вымысел, сюжет, молва из мифов,
выдумка, пока не околела,
раны зализав, – прошу на выход!

"Перепутье перепутало следы…"

Перепутье перепутало следы,
бездорожье обездвижило шаги,
от усилья на плечах как утюги,
от бессилья до насилья – шаг беды.

"Грезы Шумана пела старуха…"

Грезы Шумана пела старуха
на тропинке лесной старику,
он протягивал ухо для слуха,
как коняга свой рот – к сахарку.

Голос тоненький, старческий, мелкий
в майском воздухе страстно дрожал.
След восторга старинной отделки
по лицу старика пробежал.

Никакая шальная угроза
песней песнь оборвать не могла.
В эту душу вливалась глюкоза,
та – любовью сгорала дотла.

"Все, что у нас происходит на даче, походит на пьесу…"

Все, что у нас происходит на даче, походит на пьесу:
жарко, по комнатам бродят ленивые тени,
долго за чаем сидим, смотрим старую прессу,
крошки от хлеба и пряников сыплем себе на колени.

Где моя книжка?.. Не сходишь ли в сад за малиной?..
Тот идиот в сериале… Ах, бабушка, браво!..
Шутки и смех, кто-то с кислой, скучающей миной…
Тысяча лет на исходе. Э, крыша поехала, право!
Ставим цветные шары, биллиардные замерли лузы,
сонный зрачок наливается юным азартом,
исподволь вяжутся свежие узы и музы,
узел из прежних слабеет – отчетливо видно по картам.

Милая, в кудрях медвяных, лукавую рожицу строя,
всех обожая на почве и почву на том обретая:
Чехова я не люблю, притворяться не стоит…
И из гнезда недворянского в высь вылетает. Без стаи.

"Приехал художник красивый…"

Приехал художник красивый
и все, что увидел в окно,
рукою нанес терпеливой
на маленькое полотно.
Дивуясь пейзажу, как диву,
и веруя в полный успех,
дабы отразить перспективу,
домишки засунул наверх,
внизу набросал загородку,
две-три вертикальных черты,
и красным добавил обводку
и черным негусто – кусты.
Где были стволы вековые -
он линии серым провел.
Лежали снега восковые -
белилами вымазал ствол.
Где дом находился кирпичный -
оранжевым вышло пятно,
окошко на нем и наличник -
зеленым пятном заодно.
И в домик второй, что пониже,
меж белых и серых берез,
как в стекла, горящие рыжим,
фамилии буквы занес.
Из пятен, и черт, и набросков
лик родины милой вставал -
художник, мой друг, Косаговский,
любовью свой холст грунтовал.

"Оценка, цена – не в рублях, а в горстях…"

Оценка, цена – не в рублях, а в горстях,
где малым количеством счастье.
Однако же мы засиделись в гостях,
и близятся темь и ненастье.
Найди мою шляпу, перчатки и зонт,
а я поцелую хозяйку.
Неверный подвинулся горизонт,
едва миновали лужайку.
За дачный забор на летящий простор
мы легкой ступаем стопою,
и снова, мой друг, нескончаемый спор
в молчанье ведем меж собою.
Что делать – легко легковерной весной
мы начали, и без расчета
тропой глухоманной, крапивной, лесной
все шли и дошли до чего-то.
И вот уже осень разводит дымы,
и счастливы мы – по погоде,
рост цен заморожен в преддверье зимы,
и наш диалог на исходе.

"Березовый хор, березовый сад…"

Березовый хор, березовый сад,
как девки, как свечки, березы стоят,
березовый свод, а за ним бирюза,
березы, как слезы, застят глаза.

"Маленький дрозд мертвый лежал…"

Маленький дрозд мертвый лежал,
белка живая скакала поодаль.
Мир, как башмак неудобный, жал,
нагло предписан последнею модой.
В моде сырая нефть и мазут,
злой террорист и кремлевские шашни,
ловкий обман и неправедный суд,
завтрашний грех и молебен вчерашний.
Маленький мертвый с соседкой живой -
мелкие частности жизни подробной
так старомодны, хоть волком завой.
А отзовется лишь в жизни загробной.

"Пролетало короткое лето…"

Пролетало короткое лето.
Проливались короткие ливни.
Просыпались вдвоем до рассвета.
В золотой перецвечивал синий.
Отцветали цветы полевые.
Приближались: холодная просинь,
и раненья в упор пулевые,
и с кровавым подбоем осень.

Они

Я не дам вам кружиться над падалью,
я не дам обзывать себя падалью,
я не дам превратить себя в падаль.
Объяснять остальное надо ль?
Полумертвые сами, стервятники
полагают отведать мертвятинки
и, раздувшись от этого пузами,
заниматься впоследствии музами.
Всю вселенную переиначив,
деньги главным мерилом назначив,
отстрелявшись отравленной пулею,
в результате останутся с дулею.
На минуту иль две именинники,
цинком крытые мелкие циники,
ваш ворованный праздник скапустится,
воронок вороненый опустится.
Жизнь живая не вами заказана,
пусть в грязи, все равно не замазана,
без мобильных расчетов и выстрелов,
мной любима, ценима и выстрадана.
Я не дам обзывать себя падалью,
я не дам посчитать себя падалью,
после страха – освобождение,
после смерти – крик и рождение.

"Вечный жид – это вечно жидовская морда…"

Вечный жид – это вечно жидовская морда,
жизнь в кусках и отрезах как вечная мода,
и несчастье как приговоренное платье,
и проклятье – заплатой, а расплатой – распятье.
Вечный жид – это нетривиальная штука,
это вечное бегство и вечная адская скука,
это вечный огонь для солдата, что не оставил редут,
в Александровском и Гефсиманском саду.

"В коричневых стенах – вот участь участка…"

Участок – место встречи

меня и государства.

В. Хлебников

В коричневых стенах – вот участь участка -
не по принужденью, а непринужденно
сидела. Глядела застенчиво. Чаша -
испить: вот застенок, и вот осужденный.
Фантазии пыл – ведь запястья свободны
и ноги не скованы ражим железом.
Ход стрелок. И пот проступает холодный.
И краска от вечности рыжей облезла.

"Денек сероватый, дождливый, ничтожный, ничейный…"

Денек сероватый, дождливый, ничтожный, ничейный,
а час диковатый, глумливый, острожный, затейный.
Торчу на площадке, платформе, перроне, как злая заноза.
Прошу о печатке, о форме, о тоне, не зная прогноза.
Вдруг пали и умерли люди знакомые, жившие возле.
Пропали, как в сумерки, судьи законные, севшие после.
И ухает сердце в бесформенный хаос, сжимаясь от страха.
Но линию чертит, как Бог, подымаясь, жемчужная птаха.

"От бессильной злости закипать…"

От бессильной злости закипать -
хорошо знакомый тихий ужас
раз в полгода, в год, в четыре, пять,
не сдержаться, реже чем – тем хуже.
Грязь на кухне. Скотство за углом.
Откровения козла на блюде.
Как прием известный хамский лом.
И на мясобойне то, что было люди.
Под глазами темные круги.
Тошнота к рассудку подступает.
Вот такие, милый, пироги
гнев печет, а ярость припекает.

Нет уж сил. Не справились. Не так
жизнь построили. Не с тем успехом.

Вымыть кафель. Наплевать на страх.
Электричкой за город поехать.

"Ах, этот детский плач о том, что нас не любят!…"

Ах, этот детский плач о том, что нас не любят!
Взгляните в зеркало, побойтесь Бога,
и, ради Бога, покажите людям,
что вы по-прежнему красавица и недотрога.

Желтый дом

Желтая штукатурка потрескалась,
зданье в заморочках и забвенье,
не надо движения резкого -
робкое требуется движенье.
Требуются глаза, словно блюдца,
с выраженьем, в котором внимание,
а если в блюдца плюются,
должно быть, договорились заранее.
Лица, напоминающие тени,
бродят по желтому зданию
в будни. А воскресение
проводят по спецрасписанию:
из общего желтого дома,
из окруженья врача и медбрата,
в дом частный идут знакомый,
где жили семьей когда-то,
где были любовь и песни,
где душа казалась на месте,
но отчего-то, хоть тресни,
зачаток душевной болезни.
Там обстановочка, словно порох,
и ты ходишь там, словно потрох,
и в сумерках возвращаешься в город
с глазами, плевки в которых.
Тяжела у медбратьев поступь,
сживают с желтого свету -
не кричи, молчи просто.
Вход есть, а выхода нету.

Не так

Такого пожелать нельзя и палачу -
с утра и дотемна, под звездами и в слякоть,
я больше не могу, я больше не хочу
со всеми погибать и надо всеми плакать.

Я больше не могу обманывать судьбу,
вступая в договор, который не по силам,
возлюбленного лик запоминать в гробу
и забывать других, которых смерть скосила.
Я больше не хочу надежды надевать,
натягивать грехи, примеривать соблазны,
на лоб высокий мысль, как шляпу, надвигать,
геройски щеголять на подиумах праздных.

Окликнула душа: вот малая слеза…
за каждую слезу несчастного ребенка…
Но выплаканы все несчастные глаза,
история хрипит, как пьяная бабенка.

Я больше не хочу, как пыльные мешки,
таскать свою вину за все на этом свете,
как в кошкином дому раздавлены кишки,
и одичалый ветер свищет по планете.

Я больше не могу…
Но поворот ключа:
заводит Бог опять творимую игрушку -
хватаешься за кончик тонкого луча
и пишешь им не так всю эту заварушку.

"Натягиваю улыбку. А больше ничего на мне нет…"

Натягиваю улыбку. А больше ничего на мне нет.
Вытягиваю ошибку рожденья и появленья на белый свет.
О мама, мама, тоска, до тошноты и рвоты тоска,
как будто и впрямь близка гробовая доска.
О Боже мой, моя дочь живет не со мной,
а в одной из стран через океан, о Боже мой,
и внучка моя уж который год там живет,
и у меня от бессмыслицы болит живот.
О мама, ты никогда не узнаешь, какая кругом ерунда,
и ничего не поправишь, потому что просто вода
разлилась меж людьми, что могут ехать туда и сюда,
и только дом без людей стоит как беда.
Натягиваю улыбку и выхожу в свет,
под этой улыбкой зыбкой ничего нет.
О, если бы знать, на каком перекрестке шагнул не туда!
И только пустующий дом стоит, как стоит вода.

"Ах, придурок, перестарок…"

Ах, придурок, перестарок,
любопытный к бытию,
как подарок без помарок
от спросонья к забытью.
Ни балов, ни сцен, ни скачек,
ни тщеславию наград,
тайно спрячет то, что значит,
и построит ряд преград,
чтоб никто не заподозрил,
что там кроется внутри,
что за мир придурок создал -
отойди и не смотри.
От несчастия хохочет,
слез от счастья не видать,
мир на выворотку хочет
вдруг в оглядке угадать.
Грызть – любимое занятье
сушку, знанье и себя,
чтобы тайное заклятье,
снять, как платье с короля,
чтоб услышать ритм и трепет
акустической среды,
звездный шорох, лунный лепет
и молчанье резеды.

"Температура выше потолка…"

Температура выше потолка,
а потолок обрушивает стены,
разруха подступает постепенно,
и сутолока мусорно мелка.
Испанка, кашель, горячо глазам,
в висках и сердце серп и он же молот,
и отчего-то нестерпимо молод
и просишь потрепать по волосам.

Больница

Снизойдите, ритмы, с верхотуры,
обнаружьте распростертый мелос,
где звенело, и лилось, и пелось,
как по нотным записям натуры.
Повязали связки горловые,
усекли и уплотнили голос,
чтоб зачах и смолк певучий логос,
шибанули точки болевые.
Я тяну наверх худые руки,
про себя молитву сотворяю,
дверь ключом скрипичным отворяю
в вышний дом, где возвращают звуки.

Молитва

Страх за ребенка животный -
самая сильная страсть
после страсти любовной,
в какую нет сил не впасть.
Господи, помилуй.
Господи, помилуй.
Господи, помилуй.

Сила ломит солому,
бессилье молится мной:
приему противу лому
обучи меня, Боже мой.
Господи, помилуй.
Господи, помилуй.
Господи, помилуй.
Ты Отче. Я мать. Вместе
мы победим зло.
Ангел шепнет небесный:
вот женщине повезло.

Господи, помилуй.

"Каблучки в коридоре – это идут за мной…"

Каблучки в коридоре – это идут за мной,
и душа отлетает в область гнездовья страха,
страх ночной сменяется на дневной,
и сердечко стучит, как плененная птаха.
В эту минуту бешеной скачки в крови
и отрешенности от всего на свете
я прошу огромной всепоглощающей любви,
как просят ее маленькие дети.

"Прямоугольник балкона…"

Прямоугольник балкона
для вытянутой шеи и поклона,
для хлорофилла и озона
последнего и первого сезона.
Вокруг все оттенки зеленого,
от туманного до озонного,
где лес рисунка фасонного,
а воздух очертанья небосклонного.
И насколько хватает глаза -
раскинулось для экстаза
такое любимое до отчаянья,
что даже страшно сглазить случайно.
Как девочка, взбежала деревня
на горку, под которой деревья,
и малая речка рядом
для любованья взглядом.

Стою и смотрю, ненасытная,
рожденьем со всем этим слитная,
и сумасшедшее пение птиц,
и желтый шар из-под еловых спиц -
как капля из-под ресниц.

Падает снег

Пластинки и призмы,
кристаллы и иглы,
частицы застылые
снежной крупы,
спирали и гранулы,
соцветья-созвездья,
столбцы пустотелые
небесной толпы.

Слизнуть – и каплей холода
на языке останется.
Останется красавицей -
коль рта не раскрывать.

"Качели между небом и землей …"

Качели между небом и землей -
занятие, любимое ребенком, -
оборотились в слое взрослом, тонком
невыбором, присыпанным золой.
Меж жадностью и жаждою любви,
меж голодом и холодом ответа
лежала тень того страстного лета,
где, как вороны, пели соловьи.
Несчастливы, когда причины нет,
привычка жить, когда кругом причины,
с настойчивостью дьявольской мужчины
и женщины бессилием вослед,
качанье меж тщетой и суетой,
навылет влет душа промежду суток,
меж стульев двух напрасный промежуток,
тире, тире и точка с запятой.
В тот промежуток ухнула вся жизнь,
в тот дикий, дивный и дурной проулок,
что был назначен для моих прогулок,
для жалких шуток.
Жуток верх и низ.
Доска и две веревки, два кольца,
устройство детское для взмаха и размаха -
посередине гойевская Маха,
исчерпанная Богом до конца.

Барбра Стрейзанд

Озорная озонная Барбра, ну что ты опять завопила истошно,
держалась я храбро, пока вдруг в секунду не сделалось тошно.
Бессовестным криком любовным вспорола окрестность
и в ней воспарила -
исчисленным трюком мне жилы и память в момент отворила.

"Перемещенье собак по улице…"

Перемещенье собак по улице:
большая, поменьше, еще меньше, еще,
совсем маленькая.
Сперва побежали в одну сторону,
ритмично перебирая ногами, словно кони,
остановились и побежали обратно:
большая, поменьше, еще меньше, еще,
совсем маленькая.
Теперь смотрят друг на друга
и мотаются взад и вперед,
как мальчишки:
большой, поменьше, еще меньше, еще,
совсем маленький.
Я мотаюсь с ними (взглядом),
как будто не старуха,
а еще девочка.

"Слева залетает золотой шмель…"

Слева залетает золотой шмель.
Справа посадка золотых огней.
Не пила я вина. И это не хмель.
Это просто мои семь дней.
Запах пожарища как пейзаж.
Музыка изнутри избороздила чело.
Нахожу лицо свое все в слезах.
И не понимаю – отчего.

Сад

Вот сада моего портрет:
засыпан снегом, словно цветом,
осыпан цветом, словно светом,
он помнит тайны прошлых лет.
Он смотрит, смотрит и молчит,
и когда долгий снег не тает,
и когда тает, зарастает,
густым малинником трещит.
Опять защелкал соловей,
родная мне и саду птица,
умолк, устал. Мне сладко спится
в постели юности моей.
Вишневый, яблоневый сон,
приснившись, тянет ветки к лету,
и ничего роднее нету,
сад – однолюб, и он влюблен,
он любит папы с мамой лик,
и все, что с ними дальше было,
и что дождем небесным смыло,
он помнит, памятью велик.
А этой странною весной,
не выбравшись из снеговой напасти,
из тяжести, подобной страсти,
очнулся, раненный, больной.
Две яблони, к стволу стволом,
лежали, ветками мертвели,
и – мертвый черный бурелом! -
вдруг почки вновь зазеленели.

Прости меня, мой бедный сад,
за одиночества гордыню,
я так хочу опять назад,
в твою зеленую гардину,
когда до всех моих потерь
и до всего, что с нами стало,
моей любви недоставало.
А впрочем так же, как теперь.
Вот сада моего портрет:
облитый светом, словно цветом,
он знает все про то и это,
я состою при нем сюжетом,
пятном за рамой мой сюжет.

"Я хочу с тобой поговорить…"

Я хочу с тобой поговорить,
через этот день пустой и длинный,
через белых мух полет старинный,
я хочу с тобой поговорить.

Расскажи мне, как мои дела,
отчего-то жизнь моя немеет,
и никто, кто возле, не умеет
сделать то, что ты: чтоб ночь светла.

Отчего, как чеховский рояль,
замкнута душа, как на засовы -
день ли, год ли наступает новый,
не поют регистры, как ни жаль.

Не разучен никакой дуэт,
музыка молчок, пусты длинноты,
где-то на полу пылятся ноты,
никому до них и дела нет.

Я хочу с тобой поговорить,
пожалеть, как странны стали люди,
так, как ты, никто меня не любит,
я хочу с тобой поговорить.

Объяснить тебе, какой ценой
плачено за все, я не сумею,
о тебе тебя спросить не смею,
лишь одно: а ты еще со мной?
Я теперь сама сильна, как страх,
смех и грех, что в общем-то нелепо,
помнишь, как я веровала слепо
и слабела у тебя в руках?

Назад Дальше